Уроки зависти - Анна Берсенева 20 стр.


– Я с детства собак боялась, – сказала Нора. – Не понимала почему. Ничего они мне плохого не сделали.

– Еще бы не бояться! – хмыкнул Павел. – Тебя ж та псина чуть не загрызла. Ну, энкавэдэшник вроде как смягчился, папироску мне предложил. Сели, закурили. Дети в стороне стоят, ты рядом. У меня их здесь, он говорит, целый список. Дети врагов народа. Везли их на Колыму, да не довезли – не то перепутали чего-то, не то думали, что по дороге перемрут. А они вот, видишь, живучие оказались. А куда их девать, не определено. И довольствия на них нет, один списочный состав. Что мне прикажешь с ними делать? Высадили тут до особого распоряжения. Майор мне на ухо шепнул, что через два дня катер за мной пришлет. Вот так, значит, этот, с холодными руками, рассказывает. Или что там у них, у чекистов, холодное? – усмехнулся Павел. – Рассказывает, как он тут мается. Я, конечно, то киваю, то плечами пожимаю сочувственно. А у самого мороз по коже. Спокойно так он все это говорит. Куда, мол, детей вражьих девать? Как про стеклотару нестандартную. Придется, говорит, здесь оставить, на острове.

– Как на острове?! – Нора почувствовала, что у нее у самой идет по коже даже не мороз, а ледяной ветер.

– Да вот так и говорит. Родители у них, говорит, расстреляны, а по ним в делопроизводстве ошибка вышла, и девать их теперь некуда. – Голос у Павла стал таким, словно тот разговор происходил только что. – Здесь, говорит, их оставим, – повторил он. – На зиму. В сарафанчике этом голубом. С собаками. Этого всего он уже не говорит – само собой понятно. И тут я, знаешь, успокоился. Потому что это ведь уже что-то запредельное. Чего ж дрожать, когда такое?.. Ну и спокойно так я его спрашиваю: эту, говорите, Нора Лазарева зовут? Он списочек свой поганый из кармана достает, сверяется. Да, говорит, Нора Лазарева, тысяча девятьсот сорок седьмого года рождения, проживала в Москве по адресу Брюсов переулок, дом пять.

– Это рядом здесь, – сказала Нора. – Там церковь, на улице Неждановой. В ней Сашеньку крестили, и Жаннетту мою тоже. Ее Любой крестили.

– Ну все, говорю, товарищу этому, как там его, не помню, – не слушая ее, продолжил Павел. – Мне на судно пора, шлюпка ждет. Тут он ко мне интерес, конечно, теряет. Поболтал со скуки, а так – чего ему с меня? Ничего. Поворачивается и идет к детям этим, которые кучкой в отдалении стоят. Орет на них что-то, это я смутно помню уже. Хотя вообще-то у меня голова тогда как часы заработала. Я тебя на руки беру, тихонько так встряхиваю – молчи, мол, – и иду себе к берегу, к шлюпке. Сначала иду, потом бегу. И не вижу, что собака эта, волчиха поганая, за мной идет. Потом тоже бежит. Потом как кинется на тебя – отнять хотела, вот как! Не хотела свое отдавать. Хорошо, что молча кинулась, без лая. Это, наверное, дикая стая на острове жила. Я уже потом проанализировал. А тогда понимаю, что ты через секунду криком зайдешься. Ребенок же, а тут собака кидается. Я тогда рот тебе одной рукой зажал, а другой рукой от псины отбиваюсь. И к берегу бегу. Тут уже мне навстречу ребята – что такое, как ты? Собака отстала. Успела тебя цапнуть, однако же.

– За плечо, – сказала Нора. – Шрам есть.

– На судне перевязали, – кивнул Павел. – Я тогда ребятам шепотом так кричу: давайте ее в шлюпку, потом объясню! Ну, они понятливые, война-то недавно только кончилась, с фронта все, хоть и грузовое судно. В шлюпку тебя бросили, бушлатом накрыли. Ты вся трясешься, но молчишь. Ни звука. Перепугалась, видно, насмерть. А кто бы не перепугался? На судне потом, конечно, скандал. Но капитан у нас был хороший, понимающий такой. Я ему все рассказал, что видел-слышал, он сначала: не может такого быть! Чтобы детей… А потом посмурнел так и говорит: да нет – может… Может! И приказ отдал, чтобы мне на тебя бушлат выдали и на довольствие пищевое чтобы поставили тебя. А когда в Мурманск пришли, я отпуск взял краткосрочный. Не мог я в детдом тебя сдать. Что б с тобой там сделали? С врагом народа… Но не на судне же тебя было держать. Ну и отвез к Валентине. И ей велел, чтоб в детдом не сдавала. Она Бога не признавала, да я и сам его не признаю, но страх божий у нее был. Пообещала, что не сдаст.

– Что же вы не приезжали никогда? – проговорила Нора. – Я ведь думала, вы мой отец. Бросили меня, думала.

– Да я не то что совсем бросил, – с некоторым смущением сказал Павел. – Думал, женюсь – заберу тебя. Была у меня там одна в Мурманске. Приезжаю – а она с другим загуляла. Ну, вмазал ему слегка, слово за слово, тут нож… А на зону ведь только попасть легко, а выйти ой как трудно. Так и пошла жизнь по кривой дорожке. Был человек – и нет человека. Но тебя я помнил, – сказал он. – Однажды, как в очередной раз вышел, в Москве проездом был, так даже по адресу этому сходил – улица Неждановой, дом пять. Но Лазаревы там уже не проживали.

– Давно это было? – спросила Нора.

– Лет пятнадцать назад. Я и квартиру нашел, где они жили, – коммуналка была, и соседку ихнюю повидал. А, вот что! – Павел оживился. – Может, тебе интересно будет. Соседка та, старуха, кое-чего мне про твоих родственников порассказала. Дед твой в библиотеке работал. Большая шишка был, главный хранитель или что-то такое. Поточнее не запомнил, прости. Жена его, бабка твоя, как положено, дома сидела, гостей принимала. В войну их обоих арестовали как английских шпионов. И расстреляли, видимо: никаких с тех пор от них вестей не было. А дочку их, мамку твою, – ту уже после войны. Ее, соседка сказала, не просто так, а за дело: она артистка была, а муж ее писатель, который для театра истории пишет, забыл, как называется. Так они организацию сделали, листовки против Сталина распространяли.

– Это все соседка рассказала? – спросила Нора.

Она чувствовала сейчас то самое ледяное спокойствие, которое почувствовал Павел Маланин, когда узнал, что детей собираются бросить на острове в Ледовитом океане.

– Она не только по квартире была ихняя соседка, еще и в театре с ними работала. Вахтершей. Сказала, весь театр тогда перешерстили, людей посадили много, кого за дело, а кого и просто так, за компанию. Злая она была на родителей твоих, старуха эта. У самих, говорила, молоко на губах не обсохло, а туда же – чувство собственного достоинства, видишь ли! А на кой им то достоинство? Плетью обуха не перешибешь. И сами погибли, и ребенка своего погубили. А Сталин через год сам собою окочурился, без их помощи. Вот так вот, Нора. – Павел встал. – Больше рассказать мне нечего. Поеду я.

– Куда же вы поедете? – воскликнула Нора. – У вас же никого! Оставайтесь у нас. Что с того, что вы не отец? Вы – больше…

Павел посмотрел на нее, покачал головой.

– Поздно, милая, – сказал он. – Не гожусь я в дедушки, сильно меня жизнь перекорежила. Посмотрел на тебя, и ладно. Хоть что-то хорошее после меня останется. – Он пошел к двери. Нора не могла с места двинуться. У двери он обернулся, помедлил и сказал: – Я вот еще что… Не знаю, надо ли. Скажу все-таки. Соседка та знала, кто твоих родителей сдал. Дружок у них был, журналист. Молодой, она сказала, активный. Балагур такой, и имя необычное, она потому и запомнила – Сигурд Яновский. Из поляков, наверно.

– Откуда она знала, что это он? – еле шевелящимися губами спросила Нора.

– Этого не спрашивал. Сказала: точно знаю. Я тебе и передаю. Сигурд Яновский. Хочешь, забудь, а хочешь – запомни. Все, пойду. Курить хочу, аж во рту кисло.

Он вышел. Жаннетта захныкала в алькове, потом заплакала. Нора схватила ее на руки, бросилась в коридор. Но услышала только стук закрывающейся входной двери.

– Сигурд Яновский, – проговорила она, застыв посреди коридора. – Сигурд Яновский!

– Ты кого зовешь? – спросила соседка, вышедшая из туалета. – Смотри, твоя Любка пальто в рот тянет!

Соседка отняла у Жаннетты рукав пальто, висящего в коридоре на одежной вешалке. Нора стояла как громом пораженная.

– Сигурд Яновский, – повторила она, сама не зная зачем.


– Понимаешь, что со мной сделалось, когда я его сегодня здесь увидела?

Мама смотрела на Любу усталым взглядом: вымотал ее этот рассказ.

То же, что чувствовала сейчас Люба, невозможно было назвать ни усталостью, ни даже потрясением.

Ненависть это была, всепобеждающая ненависть! Она горела у нее внутри леденящим огнем. И хотя Люба не понимала, как огонь может быть леденящим, но чувствовала сейчас именно это, и не было в ее жизни чувства сильнее.

Однажды Кира Тенета рассказывала ей, что по одному социологическому опросу выяснилось: большинство российских граждан называют самым сильным своим чувством зависть.

– Нет, ну подумай, даже не любовь, а зависть! – восклицала Кирка. – Ну и как жить в такой стране, ты скажи, а?

Ничего Люба ей тогда говорить не стала, потому что и сама про себя знала то же самое.

Да, самым сильным чувством, которое она когда-либо испытывала, была именно зависть. К Сашкиной красоте и таланту. К Киркиному уму. К той уверенности в себе, с которой они родились и шли по жизни. К тому, что они – такие, и родители у них – такие, и бабушки, и дедушки, а ей, Любе, никогда такой не быть, а она всегда будет чувствовать себя человеком второго сорта, стань она даже хозяйкой огромного поместья в шварцвальдских горах, и виноградников, и виноделен, и старинного дома.

Какая там любовь могла сравниться с этой вечной ее завистью! Ни к Федору Ильичу, ни тем более к Бернхарду она не испытывала чувства равной силы и знала, что равного зависти чувства в самом деле нет на свете, все правильно говорят социологические опросы.

И только теперь выяснилось, что она ошибалась. Во всяком случае, на собственный счет. Ненависть оказалась сильнее. Ледяной ее огонь не просто обжигал, а выжигал, сжигал насмерть, и непонятно было, чем его погасить.

– Почему же ты его не нашла? – побелевшими, заледеневшими от ненависти губами проговорила Люба. – Мама, почему?!

– Ну где бы я стала его искать? – вздохнула Нора. – В дом тот на Неждановой я, конечно, сходила. Но Павел ведь мне даже квартиру не назвал. Я только потом спохватилась, когда он ушел уже. На окна не знала на какие посмотреть. И Лазаревых никто, конечно, в том доме уже не помнил. Тем более Сигурда Яновского. Я ведь даже не знала, там ли он жил. Может, за Рогожской заставой или в Марьиной Роще где-нибудь. Да и что мне было его искать, Люблюха? – устало проговорила она. – Зачем?

– Как зачем?! – воскликнула Люба. – Чтобы… чтобы…

Она с трудом заставила себя замолчать. Даже за плечи себя обхватить руками пришлось. Нет смысла объяснять маме то, чего она не в состоянии понять, почувствовать.

– Ведь у нас совсем другая жизнь могла быть, если бы не этот… Сигурд Яновский. – Люба еле выговорила его имя. – И у тебя, и у меня. Ведь я совсем другая была бы, – выдохнула она. – Другая, всем равная!

– Все я понимаю, дочка, – сказала мама. – Но ничего уже не изменишь. Да и зачем менять? Моя жизнь счастливо сложилась. А твоя тем более.

«Счастливо! – подумала Люба. – Всю жизнь – как мышь за веником! Ни мужа ей не надо было, ничего. Одна мечта – чтобы хуже не было!»

Но, конечно, ничего этого она маме говорить не стала. Как пенять человеку на то, что он не бесстрашный Илья Муромец и не пламенный Колумб какой-нибудь? После той собаки на ледяном острове… К маме Люба чувствовала лишь пронзительную жалость.

Но вот к Сигурду Яновскому… По отношению к нему жалела она только об одном: что не может сию минуту задушить его собственными руками. Или сжечь. Или…

– Пойдем, мама, – сказала Люба. – Хорошо, что хоть сейчас ты мне все это рассказала.

– Я не хотела тебя… Жизнь твою не хотела корежить, Люблюха, потому и не рассказывала, – сказала мама. – Ты же не в меня у меня вышла. Отец твой неистовость свою казацкую тебе передал – я и боялась.

– А чего бояться? – пожала плечами Люба. Про отца-казака мама ей давно уже рассказала, и этот рассказ не вызвал у нее ничего, кроме брезгливого недоумения: бывают же такие козлы! – Что бы я изменила?

– Вот именно. Ничего бы не изменила. А если знала бы, что совсем по-другому могла твоя жизнь сложиться, то как тебя бы это мучило, представляешь? Хотя на самом-то деле – ну что значит «могла бы»? Это ведь уже не ты была бы.

– Ладно, мам, хватит философствовать, – улыбнулась Люба. – Пошли спать.

Но ненависть ее не стала меньше от улыбки. И когда шла она вслед за мамой к крыльцу, под полыхающими в небе осенними звездами, то ледянящий огонь ненависти пылал у нее внутри с прежней силой.

Глава 8

Мама уехала, как и собиралась, через два дня. Удерживать ее не имело смысла: не хотела она выходить из привычного тихого круга своей жизни, да и не могла уже, наверное.

А Любина жизнь после той ночи переменилась совершенно.

То есть внешне-то все оставалось по-прежнему; Бернхард и не заметил ничего, и никто из обитателей Берггартена ничего не заметил.

Люба, как всегда, занималась привычными хозяйственными делами – немало их было в поместье, большую часть которого составлял горный лес. Надо было поддерживать этот лес в порядке, надо было следить за животными, которые в него забредали, и за деревьями, которые в нем росли и умирали. И поэтому надо было толково организовывать жизнь десятка людей, которые непосредственно всем этим занимались, и это было ее обязанностью.

Вдобавок Люба не хотела забрасывать занятие, которое только недавно для себя наладила: шитье карнавальных костюмов.

Здесь, в Германии, костюмированных праздников было гораздо больше, чем в России, где поводом для карнавала являлся только Новый год, да и то главным образом в детских садах и школах.

Юбилей гутэделя, День молодого вина, День святого Валентина, еще какого-нибудь святого, который считался покровителем какой-нибудь деревни и потому удостоился в этой деревне ежегодного веселого шествия… А были еще юбилеи всевозможных ферайнов, в которые объединялись любители охоты, или рыбалки, или вязания, или сбора грибов. Ко всем своим празднованиям немцы охотно шили карнавальные костюмы, так что Люба без заказов не сидела.

Она постепенно увлеклась своим личным предприятием, хотя изначально затевала его только из одного желания: иметь собственные деньги. Не то чтобы Бернхард ограничивал ее в необходимых расходах или был чрезмерно скуп. То есть, конечно, более расчетлив он был, чем всякий русский мужчина, но, во-первых, тут уж ничего не поделаешь, немец есть немец, а во-вторых, его финансовые планы всегда бывали разумны.

Однако необходимость обращаться к нему по любому пустячному поводу все же Любу угнетала.

Да и в клинике занят он был так, что она не каждый день успевала с ним и поговорить – бывало, они встречались только за ужином или даже только в спальне. А в выходные он часто ездил на охоту в мужской компании.

В общем, все ее повседневные занятия отнимали немало времени и сил.

Но все это ничего не значило в сравнении с Сигурдом Яновским.

Он был вне всего. Он был всажен ей в сердце иглой, леденящей и обжигающей, мысль о нем билась в ее мозгу постоянно и с каждым днем не ослабевала, а делалась все мучительнее.

Не могла она жить, зная, что в получасе езды от ее дома живет человек, который перекорежил жизнь ее матери, да и ее собственную жизнь – ее характер, стремления, возможности!

Он как призрак вставал в темном окне, когда Люба без сна лежала в кровати.

Он бесшумно пробирался за ней между деревьями, когда она уходила в лес, чтобы охладить пылающую свою голову.

Он возникал перед ней ежедневно, еженощно, ежечасно, ежеминутно, он рвал ее на части, подступая со всех сторон, и не было ей от него ни сна, ни покоя!

Через месяц такой жизни Люба поняла, что есть только один способ избавиться от этого кошмара.

Она должна убить Сигурда Яновского.

Именно для этого судьба придумала такое феноменальное совпадение – чтобы на всем огромном земном шаре этот человек выбрал для жизни именно ту точку, в которой оказалась и она, притом оказалась самым непредсказуемым образом.

Этот знак судьбы был слишком явственен, чтобы его можно было не заметить и не понять.

Оставалось только продумать, как осуществить свое намерение.

И в общем-то это было не так уж трудно. Если Сигурд Яновский появился в Берггартене один раз, то появится и второй, и третий. Почему бы Клаусу опять не пригласить в семейный дом своего нового приятеля? Так что надо просто этого дождаться. А до тех пор решить только одну задачу: заполучить любое Бернхардово ружье из специального шкафа, в котором они хранятся.

Эта задача, конечно, была не совсем уж простой, потому что шкаф являлся сейфом и всегда был заперт; Бернхард скрупулезно выполнял правила хранения оружия. Прежде Любе и в голову не приходило выяснять, где он держит ключ от этого шкафа. Но раз уж ей этот ключ теперь понадобился, то нет ничего особо сложного в том, чтобы это выяснить.

Она знала, что сделать это следует поскорее. Может, интуиция у нее была и не такая, как у мамы, но это она знала точно: Сигурд Яновский появится в Берггартене в ближайшее время.

И все-таки, когда он появился, Люба растерялась. То есть все у нее было готово к его появлению, все продумано и рассчитано. Но ей казалось, это произойдет как-то иначе. Не так, что однажды вечером она вернется домой из Баденвайлера, куда ездила за пайетками для рождественских костюмов, и увидит у крыльца его машину.

Она смотрела на эту машину, как на инопланетный корабль. Как может такое быть, что он ездит на этой сверкающей «Ауди», что к заднему стеклу прицеплена смешная обезьянка, которая дружески помахивает лапкой? Как все это может быть… после всего?

Любина растерянность длилась минут пять – ровно это время стояла она у крыльца, делая вид, что не может отцепить сумку от багажника своего велосипеда. Да, она ездит в Баденвайлер на велосипеде, но недавно Бернхард сказал, что подарит ей ко дню рождения машину, и у нее уже давно есть права, и надо, пожалуй, взять несколько уроков экстремального вождения, после этого, говорят, обыкновенное вождение дается совсем легко…

«О чем я думаю? – оборвала себя Люба. – Он приехал. Он здесь. Все!»

Бернхард, Клаус и Сигурд Яновский сидели в гостиной; оттуда доносились их негромкие голоса, там играла музыка. Люба узнала – Моцарт, «Маленькая ночная серенада». Хоть эту часть своих музыкальных способностей папаша ей передал – слышать и чувствовать музыку. Правда, и тут судьба над ней посмеялась: слышать-то она музыку слышала и чувствовала очень сильно, но какие бы то ни было собственные музыкальные таланты у нее отсутствовали, и это доставляло ей неизмеримую досаду и в очередной раз заставляло завидовать Сашке Иваровской.

Назад Дальше