Уроки зависти - Анна Берсенева 21 стр.


«О чем я думаю? – оборвала себя Люба. – Он приехал. Он здесь. Все!»

Бернхард, Клаус и Сигурд Яновский сидели в гостиной; оттуда доносились их негромкие голоса, там играла музыка. Люба узнала – Моцарт, «Маленькая ночная серенада». Хоть эту часть своих музыкальных способностей папаша ей передал – слышать и чувствовать музыку. Правда, и тут судьба над ней посмеялась: слышать-то она музыку слышала и чувствовала очень сильно, но какие бы то ни было собственные музыкальные таланты у нее отсутствовали, и это доставляло ей неизмеримую досаду и в очередной раз заставляло завидовать Сашке Иваровской.

– Ты, Либхен? – громко спросил из комнаты Бернхард.

– Я! – крикнула она – тихий голос он не услышал бы из-за музыки. – Сейчас переоденусь и приду к вам.

Люба отнесла коробочки с пайетками на третий этаж в мастерскую, потом спустилась этажом ниже, потихоньку прошла к Бернхарду в кабинет, благо он был рядом со спальней.

Ключ лежал в верхнем ящике стола. Люба его давно уже обнаружила, да Бернхард особо и не прятал – зачем, если в доме нет детей, а есть только вполне вменяемые взрослые люди?

Она достала ключ, открыла оружейный шкаф. Здесь тоже все давно уже было исследовано. Люба достала штуцер. Она выбрала именно это ружье, потому что оно было короткоствольное и предназначалось для стрельбы в крупного зверя с близкого расстояния. Бернхард намеревался ходить с ним на кабана. Он купил штуцер недавно, покупка была дорогая, готовился он к ней долго и так же долго о ней говорил, поэтому Люба знала характеристики этого оружия. Человека из него убить можно было наверняка.

Что делать со штуцером после того как он выстрелит, Люба продумала тоже: сразу же утопит его в ручье, который течет между скалами неподалеку от дома, и забросает камнями, ей на это хватит пяти минут, потом пойдет в гостиную, а при первой возможности достанет штуцер, изломает и закопает по частям. Нет оружия – невозможно доказать, что выстрел был сделан именно из него.

Голова ее работала холодно и ясно. Руки не дрожали. Она делала то единственное, что можно и нужно было сделать, что диктовали ей ненависть и правда. Самое сильное, что есть на свете.

Патроны к штуцеру тоже были уже отобраны среди тех, что имелись в сейфе. Люба вложила их в ствол, поставила щтуцер на предохранитель.

По лестнице она спустилась тихо, как индеец. Штуцер, который она повесила на плечо, заставлял держать спину прямо.

Она вышла на улицу через заднюю дверь, которая вела не на въездную дорогу, а в лес. Дом стоял к лесу спиной, как в сказке про Бабу-ягу.

Туда же, на лес, выходило и окно гостиной. Люба прошла вдоль дома, остановилась под этим окном. Оно было довольно высоко над землей и над ее головой – этого, продумывая свои действия во всей их последовательности, она не учла. Да она ведь и не знала, где именно окажется Сигурд Яновский.

«Дура! – зло подумала Люба. – Могла бы сообразить!»

Ну где, в самом деле, с наибольшей вероятностью может оказаться гость? В гостиной!

Она огляделась. Вот! Судьба на ее стороне, подает ей знак за знаком. Пару дней назад Бернхард нанял для работы в Берггартене новых рабочих, они занялись очисткой леса от упавших деревьев. Одно из этих деревьев, столетнюю пихту, распилили на десяток чурбаков и сложили здесь, на заднем дворе дома.

Люба подкатила под окно один чурбак, другой, третий. Поставила их рядом. Попробовала – они стояли крепко, не шатались. Только бы, когда она будет стрелять, руки не задрожали от напряжения, все-таки катить чурбаки было нелегко.

Она взобралась на чурбаки, осторожно заглянула в окно. Сигурд Яновский сидел удачно: чуть сбоку, так, что для выстрела ей можно не появляться в центре окна, а целиться из-за наличника.

Люба сняла штуцер с плеча, сдвинула предохранитель. Прижала приклад к щеке. Странно – стреляла она только в школе на уроках по военной подготовке, и хоть и метко, но все же из обычной пневматики. Как стрелять из настоящего оружия, она знала лишь теоретически, но все необходимые действия выполняла сейчас как привычные. Тоже, наверное, папочкино казачье наследство. Немало, видно, врагов постреляли ее предки в донских степях!

Или это ненависть ее вела, подсказывала каждое следующее движение?

Неважно! Люба прищурилась, прицелилась. Крупная седеющая голова Сигурда Яновского видна была отчетливо, как пламенем прорисованная. Он смотрел на Клауса с Бернхардом и жизнерадостно хохотал. Палец коснулся спускового крючка… И тут она почувствовала, что какой-то непонятный и сильный рывок сшибает ее с чурбаков, валит на землю!

Это было так неожиданно, что она чуть не вскрикнула – лишь ненависть и воля заставили ее не разомкнуть губ.

Не только сама она слетела на землю – штуцер тоже вырвался у нее из рук. Но не выстрелил и даже не упал; Люба не услышала никакого звука.

Просто она стояла теперь неподвижно и не могла даже руками шевельнуть, потому что кто-то крепко держал ее руки и плечи, обхватывая сзади.

Но вся Любина оторопь длилась ровно мгновение. Потом она ударила назад локтями и яростно рванулась вперед.

– Ты что?! – Непонятно, отчего сорвался у нее голос, но она не прокричала эти слова и даже не проговорила, а едва слышно просипела. – Пусти-и!..

– Жаннетта, стой! – услышала она. – Да стой же, тебе говорю, Люблюха!

Держащий Любу человек не разомкнул рук, а встряхнул ее так сильно, что у нее клацнули зубы. Но не это заставило ее замереть в его руках.

Откуда он знает ее имя, дурацкое ее двойное имя, откуда мог здесь взяться человек, который это знает?!

– Ты… кто?.. – этим своим неожиданно осипшим голосом пробормотала она.

Ей хотелось обернуться, но он по-прежнему держал ее так, что она и пошевеиться не могла.

– Ну-ка, пошли!

Он отпустил одну ее руку, но только для того, чтобы резко дернуть за другую и потащить Любу за собой. Если бы она не была так ошеломлена всем происшедшим, то, может, как раз сейчас и вырвалась бы. Но она вот именно и ошеломлена была, и подавлена, и совершенно уничтожена.

Да как же это, что же это вдруг, почему?!

Он тащил ее вниз по склону, начинавшемуся за домом. Она чуть не падала, цепляясь ногами за древесные корни, выступающие на поверхность земли, за скальные жилы и одиночные камни, она съезжала по осыпям и по сухим иглам… Она не понимала, какая сила ее несет, заставляет подчиняться этому неожиданному человеку!

Неизвестно, сколько она мчалась бы вслед его силе, если бы спуск с горы не сменился подъемом; весь Берггартен состоял из перемежающихся гор и лощин. Тут Люба наконец поняла, что сила-то, влекущая ее, физически совсем не велика. Она остановилась и вырвала руку.

– Пусти! – повторила она уже не осипло, хотя и задыхаясь. – Пошел ты!.. Кто ты?!

– Люба! – Он тоже остановился. – Ты что такое надумала?

– Не твое дело! – яростно закричала она. – Кто ты вообще такой, а?! Говори!

Стояла кромешная тьма, его было не разглядеть, она не знала, кто он, но ненавидела его в эту минуту едва ли не больше, чем Сигурда Яновского. Как он смел ей помешать?!

– Ты меня вряд ли помнишь. – Его голос звучал совершенно спокойно. – Или помнишь все же? Как в Шахматово ездили, помнишь? Я с Сашей Иваровской тогда к вам в Кофельцы приезжал.

Мозг ее был сейчас так воспален, что все необходимое отыскивалось в памяти мгновенно. И день, про который он говорил, она вспомнила сразу, и его самого вспомнила!

Да, ездили они в Шахматово, и был с ними этот кавалер – она тогда так и назвала его про себя с насмешкой, кавалер де Грие, – и пели они с Сашкой про стежки-дорожки, и она, Люба, даже, кажется, растрогалась от того, с какой пронзительной красотою звучали их голоса… Но что ей до этого теперь?

– Господи-и!.. – зажмурившись, чтобы хоть как-то сдержать слезы, простонала она. – Да откуда ж ты взялся на мою голову, кто ж тебя прислал?!

И, не в силах больше сдерживать ни слез, ни отчаяния, она заколотила его в грудь кулаками, и горькие рыдания вырывались при этом из ее груди.

Глава 9

Фамилия у Сани была знатная – Остерман-Серебряный.

Схожая была у знаменитого графа Остермана-Толстого, но тот был генерал от инфантерии и герой первой Отечественной войны – с Наполеоном, а Санин дед даже во вторую Отечественную войну не смог повоевать, потому что в первый ее день был арестован вместе с родителями и – уже отдельно от них – отправлен из Москвы на Колыму по случаю немецкой фамилии. Он-то и был Остерман и действительно был немец, хотя его семья и обрусела за жизни двух поколений, прошедшие в Москве. Так что поступили с ним логично. В логике тогдашней власти, разумеется.

Дед был рассудителен и умел понимать логику любых событий.

– К тому же на судьбу грех жаловаться, – объяснял он впоследствии своему единственному внуку Сане. – В лагере я встретил много талантливых и просто порядочных людей, которые определили все мое дальнейшее развитие, умственное и нравственное. А главное, именно там я встретил твою бабушку.

– К тому же на судьбу грех жаловаться, – объяснял он впоследствии своему единственному внуку Сане. – В лагере я встретил много талантливых и просто порядочных людей, которые определили все мое дальнейшее развитие, умственное и нравственное. А главное, именно там я встретил твою бабушку.

Серебряная – это была фамилия бабушки. Поженившись, они с дедом решили свои фамилии объединить, так как полагали, что у каждого из них есть повод гордиться своими предками, и желали дать своим детям вдвое больший зримый повод для гордости. Жениху было в то время девятнадцать лет, а невесте восемнадцать.

Уже позже, изучая восточную философию, дед понял, что, судя по всему течению их с Машей жизни, предки сделали им обоим огромную любезность, не испортив карму какими-нибудь недостойными поступками.

Но восточная философия была далеко впереди, а выйдя из лагерей в связи со смертью Сталина, Александр Дмитриевич Остерман-Серебряный намеревался посвятить себя какой-нибудь более практической деятельности, так как его жена была на сносях и он считал, что сейчас не время для его личных духовных удовольствий.

Мария Вадимовна освободилась из лагеря несколько раньше, но с Колымы не уехала, так как считала своим долгом находиться рядом с супругом, пусть и через колючую проволоку. Да и не по долгу, а по душе желала она рядом с ним находиться.

Роды у нее начались в поезде, которым семейство следовало в город Ярославль, где ему определено было жить. Ярославль и записали сыну Мите в качестве места рождения, потому что советскому ребенку было положено рождаться не где попало, а по месту прописки родителей, тем более если таковое место, как в случае Остерманов-Серебряных, было назначено организацией, с которой не принято было спорить.

В Ярославле они и прожили всю жизнь. Александр Дмитриевич работал механиком на судостроительном заводе, Мария Вадимовна окончила педучилище – в институт ее из-за особенностей анкеты не приняли – и стала учительницей младших классов.

Возможно, биографии их предков предопределяли для них нечто большее, но они своим жизненным путем были довольны. Подлостей не делали даже в лагерных обстоятельствах, которые очень сильно располагали к подлостям, выйдя из лагеря, не спились и не растеклись по поверхности жизни бесформенной лужей, сына вырастили порядочным человеком, выучили на геолога – чем же быть недовольными?

Конечно, обоим хотелось вернуться в Москву, которая была для них родным городом, но была она в то же время и городом с закрытой пропиской, и никаких надежд получить обратно свое московское жилье Остерманы-Серебряные не имели – не только потому, что никто не собирался им его возвращать, но и потому, что в их квартирах давно уже жили другие люди, которые, вероятно, ни в чем перед ними не были виноваты. А раз так, то и незачем мечтать о несбыточном.

Кто-то мог бы счесть Александра Дмитриевича и Марию Вадимовну людьми безропотными, кто-то – фаталистами, сами же они считали, что просто мыслят логически. И вполне логичным было то, что, выйдя на пенсию, Александр Дмитриевич наконец взялся за изучение философии, с которой впервые познакомился, беседуя в лагере с профессором Ленинградского университета.

Беседы происходили в лагерной больничке, куда Саша Остерман и знаменитый профессор Северцев попали с пеллагрой, от которой у обоих сошла кожа с рук и ног. Ничего сверхъестественного, учитывая военный лагерный паек, начальство в пеллагре не находило, так что помещение в больничку являлось большим везением.

Но еще бульшим везением Александр Дмитриевич всю жизнь считал те долгие разговоры, которые вел с ним Северцев. Он хранил их в своей памяти и ожидал, когда у него будет возможность посвящать занятиям философией и чтению соответствующих книг не случайные вечера и выходные, а все свое время.

Возможность такую он для себя изыскал, лишь выйдя на пенсию. Маша еще работала, а внуку Сане было четыре года, и воспитывался он у дедушки с бабушкой, так как его родители проводили большую часть своей жизни в геологических экспедициях. Поэтому именно Александр Дмитриевич-младший стал главным собеседником Александра Дмитриевича-старшего.

И что это были за беседы! Спустя десять лет, сидя ночами за книгами в общежитии Центральной музыкальной школы – днем времени на книги оставалось мало, потому что все оно было занято музыкой, – так вот, сидя за книгами, многие из которых явно были слишком сложны для четырнадцатилетнего мальчика, Саня Остерман-Серебряный никакой сложности в их восприятии не ощущал, так как припоминал, что нечто подобное рассказывал ему, четырехлетнему, дед.

Из тех давних бесед он вспоминал, конечно, лишь отдельные слова – цветущая сложность, бритва Оккама, категорический императив, – но, опираясь на них, выстраивалась в его сознании непростая и вместе с тем очень слаженная картина мира. И теперь эта картина включала в себя не только услышанное от деда, но и увиденное самостоятельно, и самостоятельно осмысленное и прочувствованное.

Одно смущало Саню: что в чувствах своих он был очень замкнут и сам это сознавал. Он не был даже уверен, что переживаемое им внутри собственной души можно считать настоящими чувствами. Потому что в основе их лежали не события жизни – не влюбленность, например, – а то, что говорила ему музыка, что происходило в ее особенном мире.

Вообще музыка вошла в Санину жизнь незаметно для него самого, но очень заметно для его родных, потому что совершенно для них неожиданно.

В один из промежутков между экспедициями Санина мама Наташа с удивлением обнаружила, что ее сын слушает пластинки не со сказками, что было бы естественно для его пяти лет, а с записями концертов из Московской консерватории.

– А чему ты удивляешься? – заметила на этот счет бабушка Маша. – Мы Санечку и в нашу филармонию на концерты водим. Он у нас умный, вдумчивый, тонкий человек.

В ее словах «мы» и «у нас» слышался мягкий укор невестке. Мария Вадимовна не могла согласиться с тем, что Санина мама сделала свой жизненный выбор в пользу профессии, а не ребенка. Ее несколько примиряло с этим лишь то, что таким образом Наташа сделала также и выбор в пользу своего мужа, с которым в противном случае ей пришлось бы жить практически раздельно, так как база экспедиции находилась слишком далеко от Ярославля, в Красноярском крае. Нежелание разделяться с мужем было Марии Вадимовне очень даже понятно, потому ее укоры и имели столь завуалированную форму.

И по той же причине мама Наташа на эти укоры не отвечала, понимая их справедливость и одновременно – невозможность что-либо изменить.

Она познакомилась со своим будущим мужем в экспедиции, сразу же поняла, что любит его больше жизни, но сразу же и забеременела, то есть поставлена была перед выбором, с кем ей проживать каждый день своей жизни в дальнейшем – с сыном или с мужем.

До родов Наташе казалось, что никакого выбора в этом нет вообще и дело состоит лишь в том, чтобы поскорее разродиться и сдать ребенка на попечение своих родителей. Но когда этот ребенок появился на свет, она сразу же поняла, что все обстоит куда сложнее. И не только потому, что ее родители, проживающие в городе Туле, категорически отказались сидеть с внуком, так как были заняты собственным разводом, новыми браками, и им было не до дочкиных семейных проблем, но, главное, потому что расстаться с сыном ради того, чтобы идти по жизни рядом с мужем, оказалось совсем не просто для нее самой.

Саня помнил, что сама суть маминого выбора стала ему понятна примерно тогда же, когда стала понятна и музыка. Мамины чувства к нему и к папе, очень сильные, пронзительные и в противоречивом своем соединении горестные, несли в себе то же, что несли гармонические звуки. Когда он слушал, например, «Зиму» Вивальди, то каким-то странным образом понимал, что чувствует мама, когда уезжает от него к папе в Красноярск.

Странно было бы, если бы бабушка и дедушка не поняли, что означает музыка для их внука. Бабушку удивляло лишь то, что она не могла обнаружить никаких генетических истоков Санечкиных музыкальных способностей.

– Кажется, моя бабушка была настоящей певицей, – вспоминала Мария Вадимовна. – Впрочем, не могу судить наверняка: она сбежала за границу с оперным певцом, может быть, оттого и возникла семейная легенда.

Дед же считал, что музыка есть часть философии, то есть понимания жизни, и Саниным способностям не удивлялся вовсе.

А способности были, и несомненные. В музыкальную школу по классу фортепиано Саню приняли в пять лет. В десять он ее окончил. Что делать дальше, было непонятно. То есть понятно это было, но очень уж нелегко. Как отпустить ребенка в Москву? Да не просто ребенка, а единственного внука, любимого, выпестованного? Как он будет там один, никем не защищенный? Это не давало покоя деду с бабушкой. Ну да, конечно, они прошли лагеря, и жизненная закалка у них особая. Но ведь Санечка – совсем другое дело…

Назад Дальше