Приезжая в Москву после войны, Крапива заметил шесть перемен: в начале перрона Белорусского вокзала не было черномраморного памятника сидящих рядышком Ленина и Сталина; снесли у вокзала Триумфальную арку; не катили двухэтажные троллейбусы; памятник Пушкину стоял не в начале Тверского бульвара, а ровно напротив, на площади; убрали балерину с башни углового дома, чтобы, значит, не заглядывали под балетную юбочку; памятник гражданину Минину и князю Пожарскому переместили с Красной площади к ограде храма Василия Блаженного — и князь указывал уже не на Мавзолей, а на Исторический музей. Но все равно всплывали у Крапивы светлые воспоминания о Москве и триумфе в июне 40-го, хоть позже и премий, и наград получил множество.
Уставшие Кондрат и Ружевич пообедали в ресторане своей гостиницы. Там чувствовали себя уже уверенней: правда, не рискуя, заказали то же, что и вчера.
В конце этого дня, когда они собирались в Большой театр на открытие декады, радио сообщило: высадившиеся на континенте для борьбы с фашизмом английские войска были окончательно окружены, прижаты немцами к морю в районе Дюнкерка. Сегодня последний транспорт под бомбами Люфтваффе отчалил и, перегруженный, направился к берегам Англии. Несметное количество брошенной военной техники досталось немцам в качестве трофеев, остатки английских военных подразделений окружены и взяты в плен. Командовал блистательной операцией Вермахта генерал Роммель. На завтра, 6 июня, в Берлине намечен парад в честь этой победы. И дальше дикторы радио привычно сообщали об очередных трудовых подвигах советских людей, и опять упомянули об открытии декады.
Места в Большом театре отвели им на галерке, на самом верхнем ярусе. С кресла Ружевича можно было хоть кое-как, вытянув шею, увидеть левый верхний угол сцены. Кондрат же со своего созерцал лишь лепнину над порталом, а опорный столб вообще перекрывал вид на все. Зато во всех деталях можно было рассмотреть невиданной пышности люстру.
Когда за минуту до открытия занавеса стал медленно меркнуть свет, раздался нарастающий гул голосов, аплодисменты. Свет врубили до полного.
Кондрат поднялся, увидел, что все зрители в партере развернулись — спиной к сцене. Он понял: где-то под ним, в царской ложе появился Сталин — наверняка со свитой.
Овация и выкрики здравиц долго не смолкали. Кому, невидимому, аплодировали, тут, на балконе, было непонятно и даже, казалось, бессмысленно. Но за этим проявлением восторга следили стоящие у дверей с литыми табличками «Выход» молодцы в гимнастерках.
Кто-то из гофмейстеров во френчах с петлицами дал команду убирать свет, сами собой утихли овации, дирижеру Шнейдерману разрешили заиграть увертюру.
Кондрат постоял на цыпочках у столба, увидел, как в декорации — в роще деревьев с проклеенными бязевыми листьями — запел дуэт Соколовской с Арсенко, и выскользнул в коридор.
По фойе и лестницам с золочеными бра и плюшевыми банкетками спустился до второго яруса, робко вошел в застекленный зал буфета.
Столы были уже накрыты: бутерброды с белорыбицей, с красной икрой, с сыром, с тонко нарезанной краковской колбасой; отражало свет люстр желе в мисочках с заливным; на плоских блюдах с ножками красовались пирожные с кремовыми цветочками, ромбы «наполеона», ароматная сдоба, россыпь крупных, в ярких обертках конфет, обещающих неизведанные начинки; мандарины и груши — каждая в папиросной бумаге; плитки шоколада; в бокалах и рюмках — водка, коньяк, вина разных оттенков. Кондрат проглотил слюну, побродил между столиками, пытаясь понять: как и кому заказывать, как и кому платить. Кое-где за столиками стояли и сидели штатские и военные с дамами, пили, закусывали, шумно переговариваясь. Еще вошла гомонящая компания: видно, исход любовных страстей поющих артистов в париках и с приколотыми русыми косами был им ясен. Люди подходили к столиками и смело брали то, что на них смотрело. К окончившим закусывать подходили официанты, и едоки рассчитывались, перечисляя съеденное и выпитое. Конечно, тут, в зеркально-хрустальном пространстве, было бы стыдно утаивать проглоченное пирожное или опрокинутую рюмку — мелочиться, словом.
Поняв систему расчетов, осмелел и Кондрат: заполнил тарелку набором бутербродов, взял две рюмки водки — одну предполагал опорожнить сразу, вторую позже, под осетрину, — прихватил и кое-что из кондитерских изделий, присел, огляделся в предвкушении наслаждения: когда еще такое выпадет!
— А я вас было потерял, — раздался голос запыхавшегося Ружевича. — Но нюх подсказал, где вас искать. Ну, что: по пивку?.. А, вы уже взяли на двоих? Спасибо, Кондрат, предусмотрительно.
Он бесцеремонно опрокинул рюмку, хапанул два — один на другой — первые подвернувшиеся бутерброды, стал жевать с аппетитом.
А у Кондрата охота к наслаждению враз померкла, когда увидел, как к ним приближается официант с блокнотиком и карандашом наизготове. Встал — пусть лейтенант платит!
— Пойду дослушаю третий акт, — сообщил он Ружевичу. — Интересно: чем там все кончится?
Чекист, жуя, кивнул.
Вошла, робко оглядываясь, девушка со значком Осоавиахима; завидев Ружевича, поправила завиток волос на щеке, смущенно улыбнулась.
А Кондрат вместо зрительного зала спустился по лестнице к выходу. В дверях охрана задержала, попросила предъявить билет. Но он остался у Ружевича. Кондрат предъявил командировочное удостоверение и паспорт — выпустили, предупредив, чтобы не задерживался.
У театра рядком выстроены черные ЗИСы-101, напротив, у сквера, — «эмки». И всюду: военные, охрана, подтянутые личности в штатском.
Тут же, переминаясь, крутились Мовчар с Горским. Диалога с охраной не было: видно, попытки литераторов проникнуть на мероприятие уже были пресечены. И они, и Кондрат сделали вид, что не знакомы: говорить было не о чем.
По краю Театральной площади он направился в гостиницу — благо, была рядом. Ужинать в ресторан не пошел: талоны на питание остались у «обязательного друга».
Открыв в номере свой новый фибровый чемодан, обратил внимание, что граненая бутылка водки лежит наклейкой вниз — совсем не так, как укладывал ее позавчера в Минске. Хотя, мелькнула мысль, возможно, сам что-то путает.
На домашней холстине разложил нарезанные дома сальце и хлеб, яйца вкрутую, два соленых огурца. Над пепельницей ножом расколотил сургуч на пробке бутылки, выковырял картонную втулочку, обернутую вощеной бумажкой, пальцем стер с горлышка сургучную пыль.
Распахнулась дверь, ворвался потный, запыхавшийся Ружевич, проговорил раздраженно:
— Не знал, где вас искать, — исчезли! Я же не против. но предупреждать обязаны.
— Вас же агитировали вступить в Осоавиахим. Не смел мешать.
Ружевич самодовольно заулыбался, подмигнул.
А Кондрат подумал с досадой: придется все же чокаться рюмками.
«Смайлинг, панове, смайлинг!»
Допущения:
могло произойти, скорее всего, так.
Оторваться от чекиста Кондрату не удалось: вечером вместе пришли в сад «Эрмитаж». Ружевич тут же стал рыскать в поисках мороженого.
Слева от входа в сад выстроилась очередь у кассы Мюзик-холла. Справа, в Зеркальном театре, давали какую-то венскую оперетту. Кондрат подошел туда, поближе, обогнул закулисную часть. На скамейках в ожидании начала спектакля отдыхали, «входили в образ» артисты балета и миманса. Они курили, бросая в чан с коричневой водой окурки, пересмеивались. У «графов» и «баронов», кто сидел, закинув нога на ногу, на подошвах туфель, в изгибе у каблука, виднелись бумажные наклейки из мастерской ремонта обуви, а на обвисших фалдах фраков читались чернильные инвентарные номера. Подметив экипировку «аристократов», сатирик усмехнулся.
По тенистым аллеям прогуливались нарядные москвичи: женщины с ридикюльчиками, в крепдешиновых платьях разных фасонов, в легких жакетках, большинство — с модной тем летом «шестимесячной» завивкой волос; мужчины-тоняги щеголяли в чесучовых костюмах, в белых парусиновых туфлях. Стоял запах терпких духов «Красная Москва» и дорогих папирос.
У входа в Летний театр бурлила невообразимо огромная толпа. Милиция в белых гимнастерках выстроила на ближних подступах к залу кордон-пропускник — прежде чем счастливчик-зритель с билетом добирался до билетеров.
Ажиотаж перед вторым концертом джаза Эдди Рознера был подогрет восторгами зрителей вчерашнего выступления оркестра: слухи по Москве разнеслись — неведомо как! — за ночь. Люди устраивались на ближних скамейках, а кто помоложе, — на деревьях: не попасть, так хоть послушать.
Пропуск на бланке оркестра снискал предъявившей его паре уважение. Три ступеньки — и они в деревянном зале. Своды его покоились на дубовых полуколоннах с резными грифонами.
Ажиотаж перед вторым концертом джаза Эдди Рознера был подогрет восторгами зрителей вчерашнего выступления оркестра: слухи по Москве разнеслись — неведомо как! — за ночь. Люди устраивались на ближних скамейках, а кто помоложе, — на деревьях: не попасть, так хоть послушать.
Пропуск на бланке оркестра снискал предъявившей его паре уважение. Три ступеньки — и они в деревянном зале. Своды его покоились на дубовых полуколоннах с резными грифонами.
Белорусов усадили во втором ряду, прямо перед сценой. Соседа Кондрат узнал: видел барабанщика оркестра в комедии «Веселые ребята». А дальше сидел сам герой фильма — Леонид Утесов.
Невидимый оркестр заиграл знакомую мелодию Штрауса, но в каком-то непривычном звучании. Пригасился свет. Два круглых луча вспыхнули на легком занавесе.
Кондрат справедливо считал себя театральным человеком, знал, как может исчезнуть занавес: подняться, раздвинуться, уйти влево или вправо. Тут тюлевый занавес медленно. опал.
А под ним уже разместился кордебалет. Девушки, присев, создавали «волны». В глубине сцены поблескивал в полутьме металл саксофонов и труб.
В центр освещенного голубыми лучами волнуемого полотнища вышел стройный музыкант в белом костюме, приложил к плечу скрипку. Сверху на шнуре опустился микрофон.
Скрипач заиграл знакомый вальс «Голубой Дунай», оркестр ритмично поддерживал солиста, мягко вторил ему.
Дали полный свет, и Кондрат узнал человека, сидевшего в ресторане за соседним столиком: это был Эдди Рознер.
Он развернулся к оркестру, что-то крикнул им — и без того веселые музыканты заулыбались еще шире.
Рознер сказал им фразу, в которой русские не поняли бы ровно ничего, англичане не поняли бы второго слова, а поляки — первого: «Смайлинг, панове, смайлинг!» — «Улыбаться, господа!» Он говорил на всех европейских языках, но на всех с акцентом.
Кроме русского пели на польском, английском, жена Рознера Рут — на французском, что никаким артистам в СССР не разрешалось. Это многоязычие, свободное, даже развязное поведение артистов на сцене, двухцветные костюмы оркестрантов, несоветский джазовый репертуар — все впечатляло каким-то заграничным, «не нашим» лоском.
Отпускал шуточки лысый обаятельный толстячок, меняя скрипку на мандолину. Гитарист в очках голосил тирольские йодли. Павлик и Лео — соседи белорусов по ресторану.
Зал неистовствовал: аплодисменты продолжались почти столько же, сколько длился исполненный номер.
— Ой, а эту песню в нашей деревне пели! — по-детски оживился Ружевич, уловив в инструментальном парафразе народную мелодию, и замычал: — Я-а табун сцерагу-у.
— Ой, пан Юзеф, скатываетесь в «нацдэмы»! — не удержался Кондрат.
В оркестровой пьесе на соло ударника остальные музыканты делали вид,
что дремлют, другие принимались играть в карты, кто-то уходил, кто-то разворачивал газету — это чтобы показать: как долго будет длиться блистательная каденция на барабанах, бонгах, лошадиных черепах, колоколах и тарелках.
Кондрат слышал, как на аплодисментах Утесов бубнил своему музыканту:
— Коля, ты так играть не умеешь. Мы так играть не умеем. Как помогают микрофончики! Зачем они Рознеру? Их бы мне с моим голосом, а трубу его и так слышно. Увел Рознер аппаратуру! Чтоб еврей одессита обошел!
— Чему улыбаетесь? — заинтересовался Ружевич.
В антракте чекист убежал за мороженым — уверен был, что Кондрат с этого необычного концерта не исчезнет.
Перед Летним театром мужчины курили, женщины прихорашивались, и все — в восторге от увиденного и услышанного — бурно обсуждали концерт. В сумерках при свете фонарей белели милицейские гимнастерки: кордон не сняли из-за реальной опасности наплыва в антракте любителей джаза. Между галдящими зрителями терлись, прислушиваясь к разговорам, мужчины, функции которых Кондрат научился определять.
— Як вам мой Лео? — услышал он обращенный к нему ангельский голосок.
Это была соседка по столу юная Ирэна: белое платье чуть ниже колен — без отделки и кружев — просто облегало юную хрупкую женщину с живым цветком в кудрях. Она источала тонкий аромат духов, который облаком обволакивал ее.
Она бесцеремонно взяла Кондрата под руку, и они влились в поток пар, фланирующих перед входом. На них оглядывались.
— Как вашему мужу удаются такие переливы голоса? — первое, что взбрело, произнес Кондрат.
— Не ведаю, — беззаботно засмеялась Ирэна. — Мы тылько год поженившись, ешчэ не все узнали один про одного. У него абсолютны слых, але не може выучить русский! Слова песэнэк записывае польскими буквами и так учит — аж смешно!
— А вы уже хорошо говорите по-русски, — бормотал Кондрат. Близость, запах обворожительной женщины приводили в отупение.
А она щебетала:
— Я же знала, что мы будем выстэмповаць в Москве, потому учила русский. Мы разговариваем с Лео по-французски. Когда у нас в Белостоке он уговаривал меня взять. шлюб.
— Выйти замуж.
— Запомню слово. Да, так Лео объяснялся по-французски, жебы мои тата и мама не зрозумели. И когда я решилась и пришла на вокзал, чтобы ехать с ним. в Совдепию, Рознер увидел меня в школьных гетрах и сказал: «Лео, ты увозишь с собой детский сад!» — И она звонко рассмеялась. — А вы, пан. Кто ест?
— Кондрат, театр. Моя пьеса в программе декады.
— О, такой молодой и уже такой знаменитый! А костюм на вас — не советский, нет.
Он видел, что старше Ирэны больше чем в два раза, что она задабривает, но ее обходительность, и то, что их провожали пытливыми взглядами, льстило.
Встретившийся им директор оркестра Давид Рубинчик озабоченно предупредил:
— Ирина, не опаздывайте к автобусу, как вчера. Лео с ног сбивается, разыскивая вас.
— Слухам се, пане дырэктоже! — отреагировала покорно женщина и подмигнула Кондрату.
Прошли, бурно беседуя и тоже молча оглядев их, Утесов с Колей-барабанщиком.
Коля — Николай Самошников, ударник знаменитого джаз-оркестра. После блестяще сыгранного комедийного эпизода в «Веселых ребятах» стал любимцем разгульных компаний. Вытекавшие отсюда последствия вынудили Утесова уволить виртуоза. Через несколько лет они случайно встретились. Утесов попытался упрекнуть, уговорить спивающегося Колю. Но тот отрезал: «И так, Леонид Осипович, можно жить». — И отошел, пошатываясь.
Кондрат пытался доступно пересказывать Ирэне содержание своей пьесы, то и дело натыкаясь на драматургические ситуации и выражения, которые никак не могли быть понятны человеку из буржуазного общества, — и это его сбивало. Но она слушала, не перебивая, искренне стараясь вникнуть в суть. И вот что предложила:
— И пусть бы в финале пьесы дырэктора повысили бы еще, нет?
Драматург вздохнул, глянул на собеседницу восхищенно:
— Я так и написал. Но. не разрешили.
— Как?! Автор же — вы! Кто посмел? — искренне недоумевала она.
— Видите ли, пани Ирэна, — начал выкручиваться Кондрат.
Но тут, как-то отыскав их в толпе, подлетел Ружевич с двумя эскимо на палочках. Поняв, что их трое, торопливо надкусил свой батончик, второе эскимо протянул подопечному. Кондрат взял — и предложил мороженое спутнице. Она приняла, благодарно помигала ресницами и по-детски стала лизать эскимо.
— Продолжайте, Кондрат, рассказывать. Так интересно!
Но — звонок. Ирэна сунула свой пропуск Ружевичу, а сама бесцеремонно, не отпуская Кондратовой руки, уселась с ним рядом.
Второе отделение началось игрой оркестра в полутьме, с нарастающей громкостью и учащенным ритмом.
— Сейчас увидите, как выйдет Рознер, — шептала женщина Кондрату. — А потом мой Лео опять будет петь. Ну, хлопайте же, хлопайте в ритм!
Ирэн и Лео Марковичи осели в Москве. Он до пенсии играл в оркестрах Рознера. Она, владевшая языками, до пенсии работала в магазине иностранной литературы «Дружба» — на улице Горького, рядом с Моссоветом. До глубокой старости пани Ирэна делала макияж, оставалась элегантной; хранила рассохшуюся гитару покойного мужа. Она ездила в Париж к родственникам. Проездом в Берлине встречалась с Рознером, была последней, кто из старых друзей и соратников видел его.
В полутьме оркестр, разделенный надвое пандусом, развернулся к его вершине. Там на последнем аккорде — оглушительном «фермато» — в небольшом световом пятне из разреза занавеса показалась рука с золотой трубой.
Зал уже, что называется, вибрировал.
Рознер в ритме музыки легкой походкой спускался к сцене. Проходя мимо группы труб, взял инструмент у музыканта. На сцене, встав перед оркестром, заиграл на двух трубах знакомый по заграничным грампластинкам «Сан Луи-блюз».
Не десять дней, а месяц — месяц! — срывая все планы гастролей в «Эрмитаже», играл в Летнем театре джаз Рознера. Играл бы там до зимы — на аншлагах.