Частенько картинки проповедников исчезали с полок, и тогда они ставили новые. Там была Дева Мария в розах. Иисус на кресте – взгляд в небо. Иисус на осле – самая моя любимая: такой шикарный осел, даже педофил спускался к нам со второго этажа (где были буйные) под предлогом «посетить мессу», он садился поближе к картинкам и смотрел на шикарную ослиную задницу. Педофил был громадный и косой, одним глазом он посматривал на ослиную задницу на картинке, другим впивался в Маргуса, сверлил его взглядом, поглаживая промежность. Маргус был маленький, как мальчик, помимо этого его сильно иссушил СПИД, он усох, стал совсем как ребенок. Узенькие остренькие плечи, тоненькие ручки, совсем тонкая шея, – жалкий вид гусенка. Когда выходили гурьбой, педофил пытался к нему прижиматься, и Маргус, сторонясь, глухо говорил по-русски: «Ну!.. Ну!.. Не борзей!..». А педофил улыбался, тянул его за халат, слюняво бубня: «Да че ты, че ты, как девочка…». Проповедники ничего не замечали. Зачем они приходили? Два часа пытки – для меня это было развлечение, а для них, что это было для них? Я не нахожу ответа. После пения псалмов они со всеми вели беседы, это отвлекало, я с ними не беседовал, очень редко, переходил на русский, они охотно говорили по-русски. Ближе к концу, случайно, один останавливался, смотрел на меня и говорил: «Ну, а вы?.. Так всё время сидели и молчали…». Еще минут десять переговаривали – и санитар их провожал к выходу. Так быстрей уходило время.
И вот они оказались у меня за дверью. Не те же, что в Вильянди были, а другие – их братья: это же целая мафия! Видимо, те старики взяли мои данные у санитаров и заслали десант: два молодых человека с бородками и бакенбардами, в строгих пальто английского покроя, они выглядели как эмиссары из французского детектива: поднятый воротник, шляпа, шарф, в руках портфель, – одинаковые, будто отражались друг в друге.
Я их не впустил. Сначала испугался, потом долго следил за ними в окно; когда ушли, вышел в коридор и увидел, что они оставили письмо с изображением распятия на конверте, внутри был пригласительный билет в конгрегацию «Крови Христовой» (проспект Сыле – ага, рядом), отдельно – журнал и Ветхий Завет.
5
Мать твердила одно и то же: биржа – поликлиника – аптека – биржа – почта – аптека – поликлиника… Как молитва: биржа – курсы эстонского… Да, да, да… Ходили и на биржу, и в аптеку, и на почту – нигде мест нет, нет и не предвидится, всего хорошего! Нет, нету, не будет. Мету двор, сгребаю снег в кучи – разве этого мало? Снег белый, чистый, не дерьмо, слава богу, собак мало стало, все попередохли, людям самим не хватает, собак кормить перестали, дохнут, по весне трупы находят – в пакет и в контейнер. Сосед помер на ступеньках. Мать сказала, что помер, как собака: приехали – завернули в мешок – отвезли. Ем два раза в сутки, пью чай восемь раз, чай, чай, чай… Мать дергается:
– Столько жидкости, столько жидкости – сердце, почки…
Я:
– Что «сердце»?.. что «почки»?..
Она:
– Куришь, опять куришь… Бросай курить!
– Я почти не курю: три сигареты в день, пачка в неделю.
– Ладно, ладно…
– В воскресенье на ночь открываю новую пачку, выкуриваю одну сигарету и ложусь спать! Весь рацион!
– Ладно…
Потихоньку перестала подкусывать, но в воздухе – как мошка – зудело: биржа – почта – биржа – аптека…
– Ну, ходили уже! Нет мест, тебе говорят!
Она зудит. То ли мне мерещится, то ли что-то есть. Пригляделся – губы шевелятся, слов не расслышать. Прорывалось украдкой: почта… биржа…
– Ты что, молишься?
– А?.. Что?.. Что ты говоришь?..
– Я говорю, молишься, что ли?
– А? Ты меня спрашиваешь?
– Кого же еще? А, ну тебя…
Перестал ее дергать, наблюдал, прислушивался. Шамканье, шамканье, и вдруг отчетливо слышу: «Первым делом надо пойти на биржу. С биржи направят на дешевые курсы эстонского. Без этого теперь точно никак. В этот раз ты должен попробовать сдать экзамен…». Она продолжала всё это мне нашептывать, даже когда не разговаривала со мной. Она внушала мне свои инструкции, бормоча их, как те мантры, что вместе с эмбиентом играют в супермаркетах и казино: buy!.. buy!.. быц-быц!.. loose!.. loose!..[57] быц-быц!..
Биржа, эстонский… Я в этом не видел никакого смысла. Почта, экзамен… Учить эстонский, чтобы устроиться за гроши на почту: сортируй посылки, разноси письма… Сдавать экзамен – курсы эстонского возместит биржа или Сависаар[58].
Да, да, Сависаар возместит, вернет до копейки, если сдашь на гражданство!
– Убивать время за гроши на почте…
– А разве ты не убиваешь его теперь? С лопатой! Так хоть деньги получишь и стаж!
– Стаж? Стаж… Ха-ха-ха!!!
– Стаж – это пенсия, это будущее.
– Будущее? Ха-ха-ха!!!
Она сказала, что мне надо непременно записаться на какую-то терапию камешками, чтобы восстановить нервную систему. Совсем из ума выжила. И всё из-за меня. Не руби сук.
Я не особенно рассчитывал на газеты – печатали много хлама, но все-таки читал: авось что-нибудь подвернется; друг матери говорил, что теперь не так сильно кидали простых людей с работенкой за границей.
– Не те времена, – говорил он в усы, попивая чай у нас на кухне с диабетическим печеньем (приносил с собой). – Все, кому удалось кого-то когда-то кинуть, теперь либо сидят, либо лежат, либо бегают сами по заграницам, скрываясь от Интерпола и тех, кого они кинули.
С ним нельзя было не согласиться: я многих таких там встретил. Хотелось бы что-нибудь в Ирландии… Теперь я верил, что неплохо знал ирландцев. Друг матери подпитывал мои надежды. Говорил, что только туда теперь и отправляют. Вспоминал какого-то своего дружка, начинал про него рассказывать, забывая про печенье и чай. Тот в Ирландии на рыбозаводе работал. Зарабатывал очень неплохо. В переводе на кроны получалась фантастическая сумма. Я сидел, прихлебывал и жадно слушал.
– Да мне бы совсем какую-нибудь захудаленькую работенку, – выпустил я скулеж, и он сразу со мной не согласился:
– Ну, знаешь, захудаленькую как раз и не дадут… за такую-то как раз и приходится воевать… там свои на такую найдутся… бомжей и цветных много что в Лондоне, что в Дублине… Дублин тоже тебе не Таллин, вон какой большой…
Он верил, что бывают такие работы, устроившись на которые, люди делаются счастливыми, живут, работают, радуются. Ни горя, ни болезней не знают. Надо только постараться и найти такую… Он никак не мог взять в толк, отчего я постоянно твержу, что работа – это компромисс, это зло, но что поделать, раз уж никак иначе нельзя, раз уж зло в самой природе человеческих вещей, дел и помыслов, я готов пойти на компромисс и работать, готов творить это зло, надругательство над собой, почти членовредительство, только чтобы как-то существовать в этом искривленном мире, готов стать рабом, на некоторое время, уродом… Друг моей матери сильно изумлялся моим ламентациям, которые я произносил, как только мать куда-нибудь выходила: ей не сиделось с нами, у нее шило в одном месте, ей надо что-то делать – она бежит на кухню, принести нам сушки и варенье, конфеты или маринованные грибы… Пока она была в комнате, я молчал, как только она выходила, я принимался говорить… а он подхватывал, он оказался таким же проповедником, как и те, что являлись к нам в Ямияла, как и те, что встречались мне в Дании и Норвегии… Проповедники всюду одинаковы по сути – они тебе что-нибудь вдалбливают, пытаются обратить в свою веру, хотят заставить тебя поверить в бред, который они несут, грубо говоря, тянут в ту же яму с навозом, в то же невежество, в котором сами купаются, как свиньи в грязи. Очень скоро я перестал его воспринимать всерьез, и сам над собой и мечтами об Ирландии уже смеялся в душе, презирал себя за слабость: и как это я себя соблазнил Ирландией?.. Но как этот ловко мне подыграл, учуял слабость во мне и давай сказки, как масло в огонь, подливать! Сладкий яд… Всё равно как пиво: давай еще по одной… и еще одну возьмем… и вот еще было дело… давай-ка еще одну тогда… ага… сходим… да… по последней… Но ведь не бывает «последней»! Всегда будет еще и еще одна… всего лишь одна… всего лишь… и так до бесконечности!
Проповедник, которого я сегодня впустил, как раз и натолкнул меня на эти мысли; друг моей матери по сути тоже проповедник: он верит в работу – в Работу, в то, что человек должен осуществлять какую-то полезную деятельность, даже не на благо рода людского, а для себя. «Это пользительно для тела и души», – сказал он; и еще он бредил утопией: «Все должны получать одинаково».
– Вот ты пожил там, за границей, скажи, я читал, что там не особенно сильно различаются зарплаты… Так пишут, я не знаю… Это так?
Я прикидываюсь дурачком, хочу, чтоб он порассуждал, поговорил побольше, я хочу насладиться его косноязычием.
– Ну, скажем, шофер или водитель автобуса получает немногим меньше, чем профессор в каком-нибудь университете, это так?
Проповедник, которого я сегодня впустил, как раз и натолкнул меня на эти мысли; друг моей матери по сути тоже проповедник: он верит в работу – в Работу, в то, что человек должен осуществлять какую-то полезную деятельность, даже не на благо рода людского, а для себя. «Это пользительно для тела и души», – сказал он; и еще он бредил утопией: «Все должны получать одинаково».
– Вот ты пожил там, за границей, скажи, я читал, что там не особенно сильно различаются зарплаты… Так пишут, я не знаю… Это так?
Я прикидываюсь дурачком, хочу, чтоб он порассуждал, поговорил побольше, я хочу насладиться его косноязычием.
– Ну, скажем, шофер или водитель автобуса получает немногим меньше, чем профессор в каком-нибудь университете, это так?
Я его убеждаю, что это, конечно, не так, есть у датчан поговорка: богатых у нас мало, но бедных еще меньше, – но чтоб все получали одинаково, нет, это далеко не так. Я видел бедных людей в Дании, я жил у них, хватит пороть чушь! Никогда не было и не будет так, чтоб профессор в университете получал столько же, сколько получает вахтер!
– А вот и есть! – торжествующе восклицает друг моей матери. – В России, мне моя тетка рассказывала, у нее подруга есть, ее муж в университете лекции читает, в госуниверситете, я не знаю, какой он там, Петербургский государственный… Он получает девять тысяч рублей, в то время как их сын работает сторожем в Москве, на актерском учится, но работает ночью сторожем, так он получает восемь с половиной, аккурат почти как отец!!!
Ничего не знаю о России, не стану опровергать этот слух – мы говорили о Западе, а Россия – это совсем другое дело… Россия! Там возможно всё! Он опять про работы… Должно быть так, чтоб все работы оплачивались одинаково… Пока такого нет, надо искать какую-нибудь, потом всё равно подравняется, нужно держаться за любое место… даже возле ямы с отбросами – всё равно держаться… Чем не религия?!
Работа… Работа…
Я сказал проповеднику… сегодня он приперся один, старый, седой, шестьдесят с чем-то, так и быть, впустил; чай… печенье… Я ему сказал, что впустил его только из уважения к его годам, его суставам.
– Поговорим о женщинах?
О женщинах говорить отказался: не до женщин – здоровье не то… Понимаю, здоровье, но поговорить-то можно…
– Разговор о женщинах – разврат.
Начинается…
– Вы мне казались человеком серьезным…
Так, так, так… Не успел сесть за стол, как поучает. Хорошо, хорошо, этот тип с седой бороденкой в старых стоптанных ботинках мне кажется очень важным в их мафии, я не ошибся.
– Слушайте, ни слова о религии, не надо щелкать замком вашего советского портфеля, я вас впустил не затем…
– А зачем же?
– А вот сейчас узнаете. Я вас впустил, потому что с молодыми говорить бесполезно. Они с полуслова не понимают. Жизнь не научила их прислушиваться к тому, что говорят люди. А вы, по всей видимости, тертый калач, в советское время, небось, получали по кумполу…
– Получали… за распространение религиозной пропаганды…
– Всё понятно, я вас сразу признал.
– Так что вы мне хотели сказать? Говорите, я не хочу терять времени даром!
– Именно так, я тоже. Слушайте: ваше мелькание у моих дверей и под окнами мне сильно путает карты, действует на нервы. Теряю сон и обливаюсь потом. Прекратите ходить, или лучше: разберитесь в себе.
– Так, понятно, – с кряхтением встает и к дверям.
– Очень рад, что мы друг друга поняли.
– Не будем вас беспокоить.
– Сделайте одолжение.
Отделались? Посмотрим. Выставил одного – еще не значит, что избавился от остальных.
Моя мать – тот же проповедник: биржа – почта – супермаркет – уборка в музее – биржа – эстонский. Она верит в эстонский, как в волшебную лампу, как в чудодейственную грамоту: произнес фразу на эстонском и получил работу… не работу, а – Работу… Благодать… офисный столик с телефоном и компьютером в Парадизе… Индульгенцию… Избавление… Вечную Пенсию…
У моего дяди своя религия. Звонит по ночам – когда неймется, когда его одолевают мысли, чувства и прочие бесы… не знает, что делать, жизнь представляется ему лабиринтом: есть некий Создатель, Творец, Всевышний, Самый Главный Дедал, который ставит над ним – крысой – эксперимент, гоняет его, дергает по пустякам.
– Такое впечатление, что спит где-то там бесенок, к ноге его привязана веревка, и тянется эта веревка к устройству с маховиком, который приводит в действие невидимые колесики, от них вся неразбериха в мире и творится; и вот как вздрогнет этот бесенок во сне, так все эти колесики и завертятся, превращая нашу жизнь в ад, и мою в том числе!
Иногда он звонит, аж весь вибрирует; он верит, что на него снизошло, он узрел пути; для всех они неисповедимы, а ему приоткрылась завеса.
…Мать на ночном дежурстве. Я сгреб весь снег, что был возле дома, попил чаю с медом и прикорнул. Звонок. С опаской поднимаю трубку – молчу – слушаю – вдруг слышу: дядя. Кажется, подпил, а может, дурной – от шальных мыслей. Опять снизошло? Слушаю…
– Ну, как там у вас?
– Нормально. Как сам?
– Спасибо, хорошо.
– А, – думаю, всё на этом. Нет. Потихоньку раскручивает монолог.
– Вот только жизни личной никакой, работа да работа… С одной на другую бегаю, как мартышка. Кредит на машину. За квартиру дерут. На себя и не остается…
Не знаю, что он подразумевает под «жизнью личной», не знаю… «На себя» – что это значит? Может, картины, искусство? То ли еще будет. Слушаю.
– Такая тупая механическая работа, нудная, однообразная, бесконечная… – Он, кажется, на конвейере каком-то работал: следил за машинами, следил, чтоб они работали как надо. – Тягомотина, одним словом! Натуральная тря-си-на! Самое противное, что эта вот работа вытравливает из меня дух, волю, желание к чему-то стремиться. Поработал, выпил, радио послушал, завалился спать, и всё… И так годы идут… Понимаешь? Годы!
Ага, драму изображает. Значит, так: я только что из тюремной дурки после реабилитации, я не понимаю его драмы. Между прочим, для кого-то его работа – это Работа, Благодать, Счастье! Да что толку ему об этом рассказывать. Хорошо там, где нас нет. Молчу. Слушаю.
– Я спать не могу, понимаешь?
– Понимаю, конечно.
– Спать не могу! Потому что боюсь, что могу потерять хотя бы это! Ведь сербы кругом и курды с албанцами. Все лезут. Готовы на любых условиях. Пронырливые такие. Вот и дрожишь, и смешно – дрожишь за эту пустяковую работенку. Но всё равно, как дурак, спать не могу. А на твоем месте я бы не то что спать, дышать не мог! Не знаю, как ты еще жив…
– Трясусь, как лист.
– И меня бы трясло, зубами стучал бы!
– Стучу.
– Это хорошо. Потому сразу к делу.
– Окей.
– Хотя это не телефонный разговор, писать я напишу, но, боюсь, мама твоя перехватит…
– Она постоянно за моими блокнотами охотится, мне бы теперь найти мои тюремные наброски…
– Вот это очень нехорошо, но я ее понимаю…
– Да я тоже, она мне постоянно говорит, что такое писать нельзя, чтоб я ничего не писал, всё нужно сжечь, говорит, чтоб писал сказки, типа как Паоло Куэльо, или фантастику…
– Но ведь ее можно понять, ей такое пришлось пережить, она тебя почти потеряла, а теперь обрела и не хочет ни за что расставаться, не хочет, чтоб ты уезжал… А писать сказки или фэнтези даже неплохо: за это хотя бы деньги платят…
– Вот об этом не будем.
– Ладно. Итак, перейдем к делу.
– Что за дела?
– Большие дела.
– Я так и думал.
– Ты должен ехать.
– Я знаю, но пока не могу.
– Паспорт, что ли, не сделал?
– Пока нет, и мать не желает об этом слышать.
– Я бы на твоем месте именно это и сделал в первую очередь, в первую… И настоятельно советую – сделай, а ей не говори, пойди и сделай! Ты должен ехать. Ты не можешь там оставаться. Тебе нельзя там оставаться. Это слишком опасно.
– Ты так думаешь.
– А ты не понимаешь. Вот я завел папку. Я всё продумал. В эту папку я складываю важные бумаги, газетные статьи, которые могут иметь к твоему делу отношение. Их уже накопилось достаточно много. – Шорох бумаг в трубке. Перелистывает. – Время от времени я их перечитываю и с каждым разом убеждаюсь больше и больше в том, что твое дело выглядит очень правдоподобно и даже внушительно. Они тут, в Дании, не понимают, что там у вас творилось, и еще меньше хотят понять, что изменений к лучшему нет для русского человека. Я, конечно, не могу об этом говорить по телефону – ты должен приехать со всеми своими эстонскими бумагами, – «эстонские бумаги» произнес шепотом, – мы их присовокупим, сам подумай: ни за что ни про что, не доказывая твоей вины, тебя, просто больного, засадили на полтора года… Это нарушение прав человека! И скажи на милость, где гарантия, что тебя не засадят опять? Мы всё это обсудим – это твой последний шанс – иначе поезд уйдет, как было с дедушкой. Я хотел его кое о чем спросить, а вот уже и спрашивать некого. Пример не очень хороший, но в твоем случае ты должен понимать, что я имею в виду. И поэтому прошу тебя отнестись к моим словам очень серьезно. Дело, знаешь, такое щекотливое, меня самого озноб пробирает, думая, что я с тобой по телефону говорю, а ты – там, мне аж нехорошо, что уж про тебя говорить…