Несчастливой любви не бывает (сборник) - Галина Артемьева 16 стр.


Девица, ничуть не обидевшаяся на колкость, пояснила:

– Наследие-то изучают. Но время какое было! Многим дожить не дали до главного труда! А некоторые со страху все пожгли или так позапрятали, что разве что археологам лет через тысячу отыскать удастся. Рукописи – оно, ясное дело, как говорится, не горят, но люди умирают. И еще как умирают. И ни прощальных слов, ни могилки не остается. А если человеку предназначено было открытие совершить или на новый путь род людской вывести, а его, как собаку бешеную, лопатой по голове, а потом сапогом кованым под ребра для верности… И тогда нарушается самое важное.

– Связь времен? Вы утратили связь времен? – возбужденно воскликнул профессор. – Я предвидел это! Вот только сейчас я закончил писать свой последний труд. Я рассудил, какое количество жертв живительным образом влияет на национальное самосознание, а какое уничтожает нацию на корню. Поскольку прерванная связь времен невосстановима. Но была ли у вас возможность ознакомиться с моими предположениями? Сохранились ли эти бумаги? Ведь за мной должны прийти, и вы даже указываете точное время…

– Да, рукопись сохранилась. В архивах того самого заведения, посланцы которого придут за вами в недалеком будущем. Но почерк ваш разобрать крайне трудно, местами практически невозможно. Писали почти в темноте, спешили. Целые страницы не поддаются расшифровке.

– И что же? Меня расстреляют? Или, как вы тут обмолвились, – лопатой и сапогом?

– Я, в принципе, только в самых крайних случаях имею право рассказать перемещаемому о его будущем в случае отказа от перемещения. Чтобы это не выглядело как шантаж. Но времени у нас все меньше. И человек вы вроде адекватный. В этот раз вас не расстреляют. Посидите пару месяцев. Ну, вши, грязь, испражнения в камере. Унижение достоинства на допросах. Выпустят по просьбе Луначарского, некогда вашего пламенного почитателя. К моменту возвращения дом ваш будет заселен всякими темными людьми из подвалов. Вы же о счастье человечества мечтали? Ну вот. Библиотека исчезнет. Скорее всего пустят на растопку. Да-да. Только не хватайтесь за сердце. И Савонарола. И энциклопедии. И Евангелие рукописное уникальное. Найти нигде не можем. У нас нет. Рукописи свои вы больше не увидите. Правда, они окажутся в сохранности. Так. Что дальше? Жить будете в каморке при кухне, эти позволят. Писать больше не сможете. Пристроят вас служащим в систему Наркомпроса.

– И долго я так проживу? – прошептал профессор, ни на йоту теперь не сомневаясь в реальности своей гостьи.

– А представьте себе – довольно долго! Двадцать лет! Вас арестуют вновь в тридцать девятом, на излете массовых уничтожений. Обвинят в шпионаже – стандарт тридцатых годов. Донесет на вас один из жильцов вашего бывшего дома. Ему просто понадобится ваша комната: жена, дети, родители жены из сельской местности. В одной комнате – ад. По его письмецу вас и загребут.

– И?

– Детали гибели неизвестны. В архиве справка о смерти от острой сердечной недостаточности в январе сорокового года. Но тут достоверности никакой нет. Тут или своего агента надо в камеру подсылать, чтоб факты установить, или самой в командировку отправляться, но смысл? И потом – к каждому агента не приставишь. Там ведь знаете сколько было? Миллионы!

– Понятно! Теперь мне понятен ваш язык! Ваш тон! Ваша фамильярность! У вас теперь совсем другая культура отношений, другой этикет. Вы просто те, кто пришел на пепелище. И нас уважать не можете – за что вам нас уважать, мы же не отстояли, не защитили. Нас превратили в насекомых, и мы стерпели. А я… Да что я! Сына не сохранил! Не воспрепятствовал! С этого и пошло! Мы прикрывались красивыми словами о будущем, а будущее свое и проглядели! И похоронку на него получили, и где могилка, не знаем! – профессор и не заметил, что заговорил словами покойной своей голубки-Вареньки.

– Но я могу порадовать вас и благой вестью, – продолжила гостья Варвара, старательно переходя на чуждый ей слог, – вы горюете о павшем на фронте сыне. Однако он не погиб! Был контужен, попал в плен. Выбрался в одиночку. Сумел добраться до Южной Америки. Неоднократно безуспешно пытался связаться с вами, дать знать о себе. Стал основателем крупнейшего киносиндиката в Бразилии. Умер не так давно, оставив детей, внуков и правнуков обладателями огромного состояния. Увидеть его вы не сможете, но своих потомков – вполне. И книгу воспоминаний его прочитать. У нас даже перевели.

– Боже! Разве счастью такому можно поверить!

– А несчастью поверили сразу! – укорила девушка с интонацией Петечкиной няни. – Ну так как? Перемещаемся или еще какие-то вопросы?

– Да! Да! Есть у меня вопросы! Я надеюсь! Я надеюсь, что все это не сон! Что Петенька жив, пусть и не увидеться нам больше, но жив мой мальчик! Я надеюсь, что могу исчезнуть из этого времени, не совершив греха, не наложив на себя руки, а по воле Божьей! Но скажите же мне, зачем вам понадобился я? Что я могу? Если здесь не смог ничего? Возьмите Пушкина! Суворова! Ломоносова!

Миловидное лицо Варвары приняло угрюмое выражение.

– Пушкина! Первым делом все захотели Пушкина. К юбилею еще. Чтоб всех сразить. Хренякнули бы тогда американцам по мозгам почище атомной бомбы: вот, мол, мы чего можем! Только не вышло! Уперли Пушкина! Прямо из-под носа!

– Кто? – пораженно выдохнул профессор.

– Будущие, – с ненавистью выдохнула Варвара. – Их рук дело. Нарушают устав, который мы же и выработали. Пользуются нашим бессилием. Но ничего – вот президент олигархов придавил, банки прижали. Ничего. Будут денежки. И в будущее махнем. И Пушкина к себе переманим. А вас почему? Ну, тут фактор на факторе сидит и фактором погоняет. Во-первых, классическое образование. Честное, без натяжек. Во-вторых, мыслящий. В-третьих, все мысли о благе России. В-четвертых, сформулировали ясную и четкую национальную идею на фоне надвигающегося хаоса. А почерк не разобрать. И кое-что подправить надо с учетом веяний эпохи. Глядишь, и помчится вновь птица-тройка, так, чтоб другие расступались-шарахались.

– Едем, – вдохновленно рубанул профессор.

Руки его потянулись к рукописи: там, в будущем, он готов был немедленно приступить к делу.

– Оставьте все как есть, – попросила барышня, раскрывая то, что профессор поначалу принял за тяжелый энциклопедический том.

Предмет распахнулся, обнаружив клавиатуру, как у пишущей машинки, и светящийся экран. Посланница принялась с нечеловеческой скоростью стучать по клавишам. На экране мелькали непонятные символы. Наконец гостья вновь повернулась к покорно ожидающему своей участи мыслителю.

– Вам лучше перемещаться сидя, профессор. Подвинем-ка кресло поближе к огню, к печке. Перемещение – абсолютно безболезненный процесс. Может быть, лишь чуть-чуть стеснит грудь. Вы уснете, а проснетесь уже у нас.

– На том же самом месте и в том же самом кресле? – Профессору вновь стало казаться, что Варвара – всего лишь плод его нелепого сна, и даже во сне не хотелось ему выглядеть доверчивым простаком.

– Вы проснетесь в нашей лаборатории. После небольшого периода физиологической и социальной адаптации вы будете назначены советником президента. Вот контракт. А вот пособие по уходу – ознакомьтесь и поставьте вашу подпись.

Она повернула светящийся экран так, чтобы профессору легко читалось.

– Я, такой-то, профессор Московского университета, в дальнейшем именуемый «перемещаемым», ознакомлен с правилами перемещения и с предлагаемыми мне условиями проживания во времени, начиная с 2006 года… Позвольте, но вы не перешли на исторически обоснованную орфографию! Вы пишете так, как постановили большевики! Почти целый век прошел! Столько поколений! Значит, и тут связь времен не восстановить…

– Время, – взмолилась Варвара, – читайте и решайте. Энергия батарей иссякает.

– Где подписывать? – сумрачно спросил измученный сном профессор.

– Приложите ладонь к экрану – это и будет свидетельство подлинности.

Девушка явно торопилась.

– Будь что будет, – сказал профессор. Он сидел совсем рядом с жарким печным теплом. В комнате царил мрак.

– Темно, как у негра в жопе, – послышался досадливый девичий шепот.

– Нет! – вдруг рванулся из последних угасающих сил профессор. – Я не хочу в ваше время, я не приживусь в вашем племени. Я понял, что не учел серьезнейший фактор в своей теории. Без этого она никчемна. Коэффициент пошлости слишком высок. Необратимо. Я не смогу быть полезным цивилизации, в целесообразности существования которой сомневаюсь. Оставьте меня, прошу вас.

Не раздавалось ни звука. Девушка-видение словно растаяла. С этого и начинался его сон – с безмолвия и темноты. Тем и кончился. Значит, следует пробуждение?

Грудь стеснило – не вздохнуть.

– Ich sterbe[13], – шепнул профессор с надеждой, что мрак отзовется.

– Поехали![14] – весело откликнулась Варвара.

Грудь стеснило – не вздохнуть.

– Ich sterbe[13], – шепнул профессор с надеждой, что мрак отзовется.

– Поехали![14] – весело откликнулась Варвара.

Сокровище

– Какая же она плохая, ужас! Лучше бы мы и не смотрели, да, Гусенька?

– Да, ничего себе, скольким мужикам жизнь переломала! Только ты не трясись, Мышенька, это ж фильм. Идем спать лучше, а то скоро этот придет.

От погасшего экрана телевизора шло тепло. Пришлось помахать в воздухе журналами, чтобы последний дух вышел из ящика и этот, вернувшись, ни к чему не смог придраться.

Легли сначала вместе, а то очень уж было страшно. Еще поговорили про плохую из фильма, поудивлялись, как это той все сошло с рук. Потом решили, что такими злодейками не от хорошей жизни становятся, может, ей до этого столько в душу плевали!

Так хорошо угрелись, приуютились, уже сон стал дышать прямо в глаза своим теплым сказочным дыханием, только поддаваться ему было нельзя: этот запрещал спать вместе.

Наконец услышали, как царапается ключ. Гуся перескочила в свою кровать, укуталась в одеяло.

– Спокойной ночи, Мышенька!

– Спокойной ночи, Гусенька!

Можно было и еще несколько слов прошептать друг другу: он все равно еще сто лет будет с замком возиться, пока чисто случайно ключ не окажется тем самым и отопрет дверь. Но лучше было заранее войти в роль спящих давно и крепко, так надежнее.

Гуся, как обычно, стала повторять про себя неправильные английские глаголы. Мыша, как всегда перед сном, запихала в рот угол пододеяльника и принялась жевать.

Все-таки вошел. Дверью хлопнул изо всех сил: наказывал за то, что долго не открывалась. И тут же в их комнату. Как положено. Запах свой мерзкий с собой принес: курева, водки, грязи. В казарме, где он солдат своих муштрует, так должно вонять.

– Спите, проститутки?!

И верхний свет врубил. Начиналась фаза «Ночной допрос в НКВД», ничего нового.

– Ну что, суки, улеглись? Отец усталый придет – насрать? Мать-проститутка сбежала, и эти туда же!

А сам внимательно вглядывается в лица дочерей: спят ли?

Если поверит, что уснули по-настоящему, беспробудно, поорет, пообзывается, натопчет у их кроватей уличной грязи и уйдет-таки на кухню жрать свой суп, оставив шлейф тоскливого перегарного запаха, который и до утра не выветрится. Ну и пусть, пусть. Потому что запах – это покой, грязь на полу – покой, сопение и чавканье, доносящиеся из кухни, – покой. Можно засыпать до утра на самом деле и просыпаться только от злого, как выстрел, хлопка двери, который в переводе мог бы означать лишь одно: «Ну, вечером смотрите у меня, проститутки!»

Но если кто-то из них выдаст себя дрожанием век или слишком страдальческой гримасой не сумевшего расслабиться лица, начнется самое страшное: всю ночь он будет топтать их покой, разрушать их маленький, с таким трудом каждый раз восстанавливаемый уютный мирок, безжалостно бить их привычными кулаками, а то и ногами в тяжеленных ботинках и плевать в души, разбивая вдребезги упрямую нежность к ушедшей матери и надежду на то, что их жизни имеют хоть какую-то ценность.

И будет им хотеться умереть, убежать навсегда из этого злого бесконечного мира, в котором все их усилия все равно кончаются прахом. И удержит, как всегда, лишь неизмеримая жалость и любовь друг к другу и надежда найти свою несчастную мать, которая наверняка тоскует, думает о них, но разве к такому гаду можно вернуться!

Мама исчезла, когда им не было шести лет. Почти перед самым днем рождения. Исчезла внезапно и навсегда. И ничего после себя не оставила: ни письмеца, ни вещички на память.

Этот тут же перевелся в другой гарнизон, все поменялось в их жизни, даже мамин запах в шкафу растаял. Постоянным аккомпанементом их жизни стали пьяные ночные слезы: «Ушла, сука! Ушла, проститутка! Что же высерков своих не забрала, гадина!»

А они все равно знали, что их мамочка не гадина. У них было то, что нельзя отнять у человека, пока он жив, – воспоминания. И уж их-то сестры берегли все эти десять лет!

Одна лишь мама могла различить своих совершенно одинаковых, на посторонний взгляд, девочек. Именно она придумала для них добрые игрушечные имена, известные лишь им троим. Она говорила, что сразу почувствовала, что старшая, Гуся, сильная и основательная, а младшая на пять минут Мышенька – робкая и замкнутая.

За те почти шесть лет счастья, когда они были вместе, мама их так многому успела научить! Они сделались чистюлями, которым не надо было напоминать о зубной щетке, прохладном душе по утрам и ежевечерней ванне перед сном. Девчушки вместе с мамой готовили обеды, резали овощи для супа, лепили котлеты, месили тесто для пирожков. А еще надо было каждое утро старательно вытирать пыль, давать попить цветочкам, красиво застилать постели.

Мама показывала им, как можно, вышивая разноцветными ниточками крошечные крестики, создавать настоящие картины. Они сообща придумывали модные одежды для кукол. У Мышеньки получалось лучше всех, даже красивей, чем у самой мамы.

Зато Гуся первая научилась читать и стихи быстрее запоминала. И было так странно и непонятно, почему они, такие одинаковые, талантливы каждая по-своему.

Мама считала, что благодаря этому сестры смогут друг друга поддерживать:

– Ты, Гусенька, будешь Мышке помогать в школе, а она сможет такие наряды придумывать! Как же вам повезло! Я вот совсем одна была и представляла себе сестру-двойняшку, разговаривала сама с собой, как будто с ней. А вы есть друг у друга – здорово, я вам завидую даже!

Они любили петь втроем. Что бы ни делали – пели. Про разное в жизни: про шальных соловьев, которые не дают спать солдатам перед боем, о заветной звезде любви, сияющей далеко-далеко, о Смоленской дороге с ее дождями и снегами. Сколько песен им мама спела – и в каждой была она с мягким мерцанием глаз, с теплом и добротой.

И этот ведь тоже иногда пел вместе с ними! Он даже умел смеяться. Вел их гулять, если мама была очень занята. Он, конечно, тогда тоже пил, но дрался редко. Стеснялся мамы, наверное. Она же просила дочек жалеть отца, потому что он слабый и сам не знает, что творит.

У них не получалось жалеть. Получалось только пугаться, брезговать и презирать.

Как-то раз его, пьяного, вырвало прямо у порога, и, оттащив мужа в спальню, мама принялась мыть пол. Она задыхалась и давилась слезами, девочки видели.

– Мы хотим без него. Давай без него, а? – попросила Гуся.

Мыша просто ревела, прижавшись к сестричке.

– Все, нету моих сил больше, деточки, как же я устала!

Мама заплакала по-настоящему, не сдерживаясь, как маленькие плачут. Гуся с Мышей бросились ее обнимать, утешать, сами доубирали зловонную гадость за этим. Мама легла спать с ними, бледная, обессиленная.

Сестры потом сообразили, что именно с того раза мамочка и надумала уйти. И правильно! Сколько можно терпеть все это? Но почему же, почему же их, своих ненаглядных доченек, своих милых дружочков, свое самое драгоценное в жизни (ведь так, так всегда называла) с собой не взяла? И ни весточки, ни словечка ни перед исчезновением, ни потом…

Хотя нет! Было, было. Припомнилось им как-то (а они почти каждый день выуживали из памяти что-то похороненное, не давали одна другой успокоиться), увиделось им одно спокойное утро, воскресное, скорее всего, потому что они не в детском саду, лежат вместе с мамочкой в кровати, притулились друг к дружке изо всех сил. Хорошо им. Век бы так лежать. Этого нет. Видно, на дежурстве своем очередном. От мамы пахнет слабостью, по-больному как-то. Она почему-то без своей обычной милой улыбки на них смотрит, пристально, как будто что-то тайное хочет узнать, то, что они от нее скрыли, в чем обязаны сознаться.

– Вы будете достойными, приличными людьми. Слышите? Что бы вокруг ни творилось, у вас своя цель: выучиться, встать на ноги, ни от кого не зависеть. Вы и сейчас уже много умеете. И каждый день учитесь чему-то новому. Чтобы ни один день жизни не пропал, зря не пролетел. Запомнили? Каждый день – что-то новое выучить. С каждым днем всё умнее и сильнее. Обещайте мне! Повторите каждая!

И Гуся, и Мыша повторили несколько раз. И ведь не зря! Вроде забыли, но делали, как велела мама, а потом и слова обещания вернулись, поднялись со дна памяти.

– И еще она тогда сказала… она сказала, помнишь, Гуся, помнишь?.. Она велела: «Как только школу закончите, уходите от него, не дайте из себя жизнь высосать, как он из меня все силы вытянул…»

– Точно, Мышенька! Молодец ты какая! Мы же тогда еще как дуры обрадовались, что вместе уйдем и что зачем конца школы ждать. Только не помню, что дальше… Не помню…

– А она еще про дни рождения… Чтобы мы обязательно праздновали.

– Да, да! Это тогда она сказала! Видишь, про дни рождения сразу запомнили! Вот дуры были! Думали, это самое главное. Она же еще много чего говорила. А нам с тобой это отмечание деньрожденное всё важное вытеснило.

– Ладно, Гусенька, не горюй, подожди. Вспомним обязательно.

Назад Дальше