Все проплывающие - Юрий Буйда 36 стр.


Раскрасневшаяся от радости и резкого холодного ветра, Люся по пути к интернату несколько раз повторила удачные строки. Сдав сына дежурному воспитателю, она неторопливо направилась к площади, к автобусной остановке, с удовольствием прислушиваясь к поцокиванью своих каблучков, подбитых крошечными стальными подковками, и со смутной и стыдливой улыбкой поглядывая на встречных мужчин. Дышалось легко, хорошо, весенне. И даже пропахший бензином маленький туполобый автобус с сердитыми старухами в толстенных кофтах и подпившими подростками вызывал у нее только умиление. Она смотрела в окно на пустые поля и голые деревья, освещенные еще ярким солнцем, глубоко вдыхала запах бензина и со счастливыми слезами на глазах шептала:

Семьдесят три секунды

Большая лохматая собака, которую кормили кому не жалко, а жила в нашем дворе, заболела: ее покусали крысы, и хвост у нее облысел и распух до безобразия. Говорили, что хвост нужно удалить, тогда пес выздоровеет. Собака жалобно смотрела на столпившихся вокруг детей, и из глаз у нас текли слезы.

– Разойдись! – скомандовал остроносый парень в рваной майке, вскидывая обрез двустволки. – Один выстрел – один хвост.

Он выстрелил, и весь заряд картечи попал собаке в живот и шею.

Парень выругался.

Две девочки в полуобморочном состоянии, стараясь не смотреть на вывалившиеся собачьи внутренности, поползли в лопухи.

– Ну ты и мудила! – сказал мой отец, вышедший на звук выстрела с намыленной щекой (он всегда брился на ночь). – Брось ружье и пшел вон!

– Я ж не нарочно убил! – закричал парень. – Ну промахнулся! Была бы пуля, а то – картечь! Не верите? Гадом буду!

– Я сказал: поди вон, – повторил отец.

– Гадом буду! – Он уставился на обрез двустволки и отчаянно завопил: – Гадом же буду! Не верите?

И выстрелил себе в лицо.

Отец спрыгнул с крыльца, подхватил его на руки и помчался со всех ног в больницу – она была неподалеку. Вернулся через час. Сказал, что во втором патроне был только черный дымный порох, поэтому глаза у парня целы, а с кожей врачи что-нибудь сделают. Мне еще долго снился синевато-желтый всполох огня, вырывающийся из короткого ствола и на долю секунды обдающий адским сиянием какую-то безглазую и безротую маску.

– Рот был, – поправил меня парень, как только вышел из больницы. – Зажмуриться-то я зажмурился, а рот забыл закрыть – орать-то надо было чем-то. Весь дым через жопу вышел – со свистом. А язык почти до корня сжег. Хочешь посмотреть?

Я отшатнулся.

– Если к тебе станут приставать, только скажи: Синила своих в обиду не дает. – Он важно кивнул мне. – У нас свой закон. Держи пять.

И протянул мне четыре пальца – пятый, по словам Синилы, отгрыз злой цыган, закусывавший детскими пальцами водку. На самом деле он лишился пальца, сунув руку в электромясорубку, потому что хотел проверить, есть ли глаза у жужжавшего внутри зверька, которого тетки в столовой называли Электричеством.

Так я познакомился с Синилой.


Даже отец родной, Федор Иванович Синилин, называл сына этой кликухой.

Лет с четырнадцати парень участвовал во всех больших и малых драках, кражах и грабежах, случавшихся за рекой, сам со смехом называл тюрьму «мой дом прописанный», а когда оказывался на свободе, мыкался то на уборке улиц, то на разборке полузатонувших барж, а то и болтался просто так, руки в брюки: длинный и красный нос, впалые синеватые щеки с черными точками въевшегося пороха и клок прелой соломы на кое-как вылепленном угловатом черепе. На свободе он всегда ходил в лаковых остроносых ботинках – одних и тех же, конечно, купленных после второй отсидки на первые честно заработанные деньги (помогал соседу крышу черепицей крыть). Башмаки были покрыты мелкими и крупными заплатами, каблуки много раз менялись и подбивались стиравшимися в прах подковками, и в свободное время Синила, расположившись на скамейке во дворе, зубной щеткой, какими-то гвоздиками и иголками, кремами и мазями доводил свои «крокодилы» – так он называл любимейшую обувку – до совершенства.

Во дворе у них рос двойной тополь, застилавший пухом землю и крыши, пушивший и всю весну и начало лета, выбрасывавший там и сям топольки-пасынки. Стареющему Синилиному отцу с каждым годом все труднее было бороться с тополем, но спилить двойное дерево он побаивался: всякий раз, отправляясь в тюрьму, Синила обещал отцу все зубы через задницу вырвать, если тот хоть приблизится с пилой или топором к тополю. «Да от него вреда больше!» – вздыхал отец. «Вреда! А о чем же я в тюряге мечтать буду? Девки у меня нет, ты – ты и есть ты, мать давно сгнила в родной земле, – роднее тополя никого и нету».


Когда Синила, исхудавший и полубольной, весь покрытый фурункулами и новыми татуировками, вернулся с последней отсидки, он нашел двор совершенно заросшим тонкими тополями. Состарившийся отец объяснил, что сил у него уже не осталось на резку пасынков, копку и боронование двора – одолело его дерево, вот и махнул на него старик рукой. Точно так же он отнесся и к женитьбе сына на известной городской дурочке Няне, девушке лет тридцати, мастерски изваянной Господом, который в пылу творчества забыл наделить Няню умом. К своим тридцати она успела познакомиться со множеством мужчин, но не утратила ни стати, ни глупости. А Синила, пришедший свататься, конечно же, пьяным, но в блестящем пиджаке, своих знаменитых «крокодилах» и с цветами, ей определенно понравился. А когда он отвел ее в соседнюю комнату и показал свои татуировки, особенно на выдающихся местах, Няня заявила родителям, что готова замуж хоть сейчас. И только за Синилу.

– Хоть за телеграфный столб, – без улыбки сказала ее мать. – Но только чтобы в паспортах была запись. Чтоб по-людски, а не по-собачьи.

– Да мы и по-собачьи могем! – подмигнул Синила невесте. – Но сперва, конечно, по-людски.

Свадьбу гуляли в доме Синилиных. Старик Синилин сидел в застегнутой под кадык белой рубашке рядом с мамашей Няни, которая пила водку с вишневым компотом и пела подряд все песни, какие только помнила, но пела почти шепотом, боясь, что и ее примут за сумасшедшую.

Синила был в блестящем синем пиджаке и рассказывал о лагере на севере Мордовии, где он сидел в предыдущий раз. Там вместе с ним мыкали срок сотни три-четыре хороших мужиков, которые решили совершить побег на цеппелине. Всякие там насосы, запасы газа и прочая железная механика, включая причальную мачту высотой с трехэтажный дом, находились метрах в двухстах от колючки. Охране было наплевать на скелет цеппелина, потому что никто его уже давным-давно не использовал по назначению. Да и металлический остов летательного аппарата был похож на рыбий скелет после основательной выварки: ни мяса, ни шкуры. Братство отчаянных зэков, целыми днями валившее и таскавшее лес, по взаимному уговору ночами срезало друг у дружки со спины кожу для обтяжки цеппелина и складывало куски в бочки, зарытые у самой проволоки и политые сверху соляркой, чтоб сторожевые псы не учуяли. У некоторых зэков спины сами заживали, иным же приходилось пересаживать кожу с лица на спину. «В лазарете у нас все было схвачено, – пояснил Синила. – Врачи были политические, лететь с нами не хотели, но помогать – помогали». Когда кожей заполнили сорок железных двухсотлитровых бочек из-под рыбьего жира, зэки за три ночи прокопали подземный ход к холмам, где находилась мачта для цеппелина, а еще через неделю обтянули остов кожей при помощи специального клея – его месяцами вываривали из свиных костей, остававшихся в лагере после еды. Клей что надо. Двести с лишним человек пролезли подземным ходом, набились в гондолу цеппелина, вручную накачали его газом и вручную же, чтобы шумом не привлекать охрану, раскрутили огромные пропеллеры. Трудились до рассвета, не жалея сил, и вот с первыми лучами солнца над мордовскими холмами поднялся цеппелин «Воля». Огромное сигарообразное сооружение отчалило от мачты и двинулось на юг, чтобы, совершив одну посадку на Цейлоне для дозаправки едой, выпивкой и женщинами, а также соляркой для двигателей, продолжить путь на один из островов Индонезии – называется Комодо. Знающие люди говорили, что местному населению было наплевать на пришельцев, лишь бы ихних баб не трогали, а больших ящериц-драконов, водившихся там в изобилии, можно приручить и для охранно-сторожевой службы, и в зоопарки продавать за большущие деньги, и в пищу употреблять. И вообще Комодо – это как раз то, что нужно было людям, которые годами валили лес и не желали возвращаться в квартиры с капающими кранами, засоренными нужниками и тяжелой работой, сколько бы благородства ни усматривали в ней власть и жены. Словом, цеппелин взлетел, мужики налегли на весла, раскручивая пропеллеры, как вдруг кому-то на радостях вздумалось закурить «беломорину». Не успел он чиркнуть спичкой, как цеппелин вспыхнул, и металлический скелет длиною триста пятьдесят два метра упал на лагерные бараки. Охрана открыла огонь, злые псы бросились на зэков. Во всей этой заварухе один Синила проявил сообразительность: он не бросился в тайгу и вообще в бега, нет, он спрятался в выгребной яме лагерного сортира, где и пересидел и бунт, и усмирение бунта, и ремонт лагеря, и вообще все трудные времена, и только после этого подал голос. Его вытащили, отмыли, накормили и досрочно – правда, условно – освободили.

– Начальник лагеря, – со смехом рассказывал совсем запьяневший Синила, – посчитал, что это я придумал насчет цеппелина, потому что один я смог правильно написать это слово на бумажке. Кроме того, только у меня была пересажена кожа – с жопы на лицо, правда, это когда я на пожаре в лесопилке чуть не задохнулся. Но больше всего его поразило, как я почти месяц продержался на плаву в говне. Чем же ты питался, допытывался он. И только ему я открыл тайну: мухами. Ну не говном же!

– А землю куда девали? – вдруг спросил Дурьян, проигравший зэкам в карты уши. – Ну, ты говорил, что подземный ход рыли к цымбелину. Землю же в лагерь приходилось вносить. Куда вы ее девали?

– Хавали, – ответил Синила. – Норму между собой установили: чтоб каждый ежедневно по ведру земли съедал. А чего? Там глина была. Вошла – вышла. – Он задумчиво прикрыл глаз. – Думаю, тонн пятьсот двадцать или даже пятьсот тридцать глины сожрали и высрали. С водичкой, с чайком. Повезло: ни одного крупного камня в глине не попалось. Было дело! А обычный камень я могу и без воды в два приема!..

– Вот и породнились, – сказала на прощание мать Няни, подавая старику Синилину беспалую руку. – Не бойся.

– На безрыбье и рыба раком, – ответил Синилин. – Еще дети пойдут.

– Спрячемся, – твердо пообещала старуха. – У Бога углов много. Хоть под землей – жилья на всех хватит.

– Гнили много, – поморщился старик.

– Зато тепло.

И ушла, сунув беспалую руку в карман платья. Она всегда так ходила. Пальцы ей дочка случайно топором отмахнула, когда они вдвоем курицу рубили.

Пьяные гости выбрались во двор и устроили развлечения под баян среди молоденьких тополей. Люди постарше поплясали, а потом и вовсе ушли, а Синилины дружки спрятали в углу невесту, одетую в желтое обтягивающее платье с черными полосами, и затеяли игру в прятки. Кто-то кричал «ку-ку», а она со смехом отвечала «кря-кря», и водящий должен был отыскать ее по звуку. На третий или четвертый раз платье с нее сняли, чтоб уж совсем не запачкать, а под спину подложили старый ватник. Няня кричала «кря-кря» и, высоко задирая ноги, смеялась грудным смехом, потому что уже знала, что через несколько секунд появится «кукушка» с расстегнутыми брюками.

Синила в блестящем синем пиджаке спал в душной комнатке лицом вниз, скрипел зубами и за весь остаток вечера произнес лишь одну, но довольно связную фразу: «Цеппелин пишется с двумя «бэ», козлы пархатые! Цеббелин, говорю! Проверочное слово – Геббельс. Потому что он его и придумал».

Когда стемнело, он очнулся от холода и вышел во двор, где усталая Няня уже не кричала «кря-кря», а просто жевала веточку тополя и ждала, когда же очередной кукушке надоест дышать ей в ухо. Она не любила, когда долго дышат ей в ухо: сначала щекотно и смешно, а потом будто ватой закладывает. Синила схватил палку и изо всей силы огрел Дурьяна по голой заднице, согнав его с Няни. Помог ей кое-как одеться и отвел домой. Прихватив с собой бутылку водки, отправился в свою комнату, где велел Няне раздеться и надеть трусы и лифчик, нарочно купленные к свадьбе. Лифчик оказался в порядке, а вот трусы сзади – грязные, потому что ватник, на котором весь вечер провалялась Няня, был испачкан в машинном масле. Об этом жена сама ему и рассказала. Синила выпил водки и велел Няне сменить трусы на свежие, а заодно вымыться. Она легла к стене. А Синила всю ночь пил водку, потом добавил стакан самогона и свалился.


На следующий день, почистив блестящий синий пиджак и «крокодилы» и сунув в карман отвертку, он отправился в Красную столовую, где собрались опохмелиться все его кореша, гостевавшие на свадьбе. Он вынул из кармана отвертку, ему скрутили руки и усадили за стол. «Так кореша не поступают, – сказал Синила, принимая стакан с водкой. – Со здоровьицем!» Ванька Брысин дал честное слово, положив руку на стол, что Няня сама их позвала. То есть сперва позвала его, Синилу, законного мужа, но он уже был в отключке, и пришлось им пойти с нею в тополя. Синила ловко воткнул вилку в Ванькину руку и заорал: «Была бы просто баба, а то – жена! Кореша мне тут!» Ванька обмотал руку полотенцем, который дала ему буфетчица Нина, а его брат Николай сказал: «А у жены что – хвост вырос? Дурочкой была – такой и осталась. Бабы, как мухи, прилетают и улетают, а кореша остаются. Понял?» Синила заплакал. Ему снова налили водки и придвинули кружку с пивом, которую он тоже выпил. «Стал бы я бабе трусы и настоящий лифчик покупать, – сказал он, глядя на Нину. – А я купил. Значит, жена». Нина покачала головой: «Не в лифчике счастье. Не плачь – лучше покажи!»

Синиле вынесли из подсобки инвалидную трость. Он тотчас загорелся, схватил трость, примерился, установил ее на полу и – раз-два-три – взлетел вверх ногами, опираясь на ручку трости одной правой рукой. Постояв так с полминуты, он вернулся в компанию и, разгорячившись, принялся рассказывать, как его с этим фокусом приняли на работу в цирк, где он благополучно заколачивал кучу денег, и бабы были, и роскошный автомобиль с двумя пудовыми бриллиантами вместо фар, и рестораны, и все-все-все, пока случайно не использовал для фокуса трость директора цирка, набитую спрятанными от милиции бриллиантами – каждый камень величиной с лесной орех, – за это оба и получили срок: директор хотел вывезти драгоценности за границу, а Синилу взяли как соучастника, потому что номер с тростью был только у него.

Они пили допоздна, пока Нина не закрыла заведение. Потом спустились к реке, где Синила снова вспомнил Няню, и здесь ему опять – уже впятером – набили морду и бросили бесчувственного у моста через Преголю. Домой он вернулся под утро, разделся догола, посмотрел на нагую Няню в упор и сказал: «Я из-за тебя сегодня подрался сорок два раза. Кореша! Кореша – они и есть кореша, одну баланду по лагерям жрали, одну вошь кормили… Тебе еще никто не говорил… ну, какая ты?» Няня растерялась: «А какая?» Синила закрыл глаза. «Самая красивая. Но ведь дурочки красивыми не бывают, это все знают. Что я, дурочек не знаю? Принеси похмелиться». Няня голышом слетала вниз и принесла Синиле полный стакан водки и огурец на вилке. Он выпил и тотчас заснул с надкушенным огурцом в зубах.


Весь следующий день он бродил с топором по двору, от нечего делать срубая то там, то сям топольки, потом стащил с крыши сарая скороду – тяжелую дубовую плаху со вбитыми в нее острыми клиньями, которой землю на вскопанных огородах превращали в пух лебяжий. Из плахи торчали заржавевшие длинные острия, и остаток дня Синила затачивал их напильником.

На следующее утро он велел Няне взять ведра, ножики и бутербродов: предстояло ехать за грибами за дальние холмы. Только там, на Таплаккенских холмах, и можно было в такое время найти грибы – в основном зеленухи, но для этого приходилось ползти на животе в зарослях намертво сцепившихся и сбитых ветрами в непроницаемую массу елочек, чтобы выбраться на песчаную пролысину, усеянную грибами.

– Скороду я приготовил, – сказал он отцу. – Если хочешь, попробуй ее у сараев – там земля не такая глинистая. – И уже садясь на велосипед, добавил: – А тополя я повырубаю к той самой матери. Пуха-то сколько! Одна спичка – и готово, без дома останемся.

Поздно вечером он вернулся один и сказал отцу, что потерял Няню.

– Вернется – не маленькая. – Отец рылся в кладовке. – Сколько раз просил: берешь инструмент – ложь потом на место. Стамеску найти не могу.

– Сдалась тебе стамеска на ночь глядя. – Прихватив бутылку, Синила пошел наверх. – Я там в канавах вьюнов наловил. Во дворе, в дождевой бочке оставил.

– Хорошая жарежка, – одобрил отец, – но куда эта чертова стамеска…


На следующее утро я обнаружил пропажу. Задом вылез из еловых зарослей, отряхнулся и поплелся через поле и подвесной мост к Синилиным, жившим на самой окраине городка. Шел я медленно, даже нарочно придерживал шаг, но пришел вскоре, солнце только-только до середины телеграфных столбов добралось.

На крыльце сидел с папироской старик Синилин. Рядом с ним стояла ополовиненная бутылка водки, на тарелке лежал нарезанный огурец с хлебом и кусок вареного телячьего сердца.

– Он в огороде, – сказал старик, поправляя на правой ноге штанину, из-под которой торчал деревянный протез. – А стамеску так и не нашел. Зачем ему стамеска?

– В огороде, – тупо повторил я. – Нашел я вашу стамеску. На Таплаккенских холмах.

Старик удивленно посмотрел на меня и спросил:

– Огурчика хочешь? Своего посола. – Он затянулся папиросой. – Ко мне тут сватается одна… Может, и в самом деле, а? – И вдруг закричал во всю мочь: – Синила!

– Я сам, – сказал я.

– Зачем он тебе, если стамеску нашел? – Старик смотрел мимо меня. – Кто мимо него идет, только плюнуть норовит. Почему, а? Всю жизнь так. А?


Он упал спиной с крыши сарая на скороду, лежавшую вверх зубьями. Некоторые зубья пробили его насквозь. Так можно упасть только спьяну или нарочно. Он молча уставился на меня.

Назад Дальше