— И кто бы мог подумать, что наш Яшка на такие номера способен! — с прежним удивлением покачивал головой Базиль.
— Ты слушай дальше. «Откуда ж вы такой быстрый взялись? — чуть потеплела Екатерина Андреевна. — Впервые таких скакунов вижу». — «А у нас, — скромно заметил Яша, — темперамент такой южный, хотя мы и северных кровей…»
За столом так все и грохнули, улыбнулась и Аня, сдержанно, немного растерянно. Ну, ребята, конечно, знали, что между Яшей и Аней тянулась своя история, вернее, знали так: Яша безнадежно влюблен в Аню, а та неприступна, память о Кольше — святая для нее вещь; а знать о той ночи, которая случилась между ними… никто, конечно, даже и представить себе не мог, что такое может случиться, поэтому на Яшины «страдания» смотрели привычно, обыденно: хочется человеку мучиться — и мучайся. И уж, конечно, когда Аня вдруг собралась и уехала на Урал, никак не связывали это с отношениями между Яшей и Аней, ясно было одно — у Ани дома свекровь, сын, сколько здесь ни держись за Кольшину память — там тебя ждет жизнь, твоя, кровная, от нее никуда не спрячешься — не скроешься. Ну, уехала Аня, как-то, правда, очень уж внезапно, толком ни с кем не попрощавшись, будто испугавшись чего-то, взяла расчет и… ну, а раз уехала, значит, так надо, при чем тут связывать этот отъезд с Яшей, с его безнадежной любовью? Стукнуло его тогда малость, было дело, перетрухнули ребята, с Аней тоже не поймешь что творилось, в истерике была, но… прошло все, прошло — и ладно. И может, это даже хорошо, что Аня тогда уехала, надеяться Яше было уже больше не на что, вот он и задумал жениться, враз, чтоб отрезать от себя прошлое, муку свою мученическую.
— «Темперамент, — говорит Екатерина Андреевна, — темпераментом, но ведь я — не лошадь, чтоб меня объезживать. Надо, — говорит, — дорогой Яков Петрович, к женщине обхождение иметь». — «Иметь имею, — заблеял Яша, — да сказать не умею. Вот один только вопрос и крутится в голове — выходите за меня замуж!» — и стучит серебряным копытцем по земле, аж искры до небес летят.
— Ну, ты уж начал тоже… Ты по делу говори, а то понес ерундистику…
— Не, ребята, — сказал Сашка Ерохин, — она баба ничего оказалась. Своя. Я на свадьбе прям втюрился…
И снова все грохнули за столом — кто и говорит-то о бабах? — Сашка, бабу-то ни одну не обнимавший; и говорит-то как — с пониманием, со значением — захмелел, захмелел у них Сашок…
Жизнь для Ани опять, в который уж раз, повернулась какой-то новой, неожиданной плоскостью, и нельзя сказать, что она сидела подавленная, уничтоженная, нет, она скорее была удивлена, и больше всего удивлена собой, потому что сколько живет — столько и строит разные планы, а других людей, а других жизней вовсе и не принимает в расчет, будто у других и быть не может никаких изменений или обстоятельств… И вот ехала сюда, летела, думала: сказать надо Яше, признаться, решить все, обдумать, а тут, оказывается, вон уже что… Сидела она бледней, чем обычно, внутри все обвалилось, рухнула какая-то уж совсем наипоследнейшая надежда, надеяться больше не на кого, только на себя. На себя. Сжалась душа в комочек, горечью отдавало внутри, горечью и растерянностью, но виду она старалась не подавать. Что надо знать о них с Яшей, ребята уже знали, а большего им знать ни к чему.
— Короче, ломалась Екатерина Андреевна, ломалась — да сколько можно? Приехала — а тут тебе и муж сразу, и квартиру дают, и мы ребята что надо, чего еще надо, чего еще и думать? «Одно условьице, — говорит, — Яков Петрович. Как только в первый раз ударите меня — мое вам до свиданьица!» — «Да это мы никогда. — заступился за мужиков Яша, — мы только мух кулаком бьем. А жен мы одной ладошкой приглаживаем…»
— Вот так это и было, — вздохнул Базиль. — Сыграли свадьбу, въехали в квартиру и — ту-ту… в свадебное путешествие. Приедет Яша — заведем опять волынку: только ли бурить или бурить и осваивать?
— У твоего начальника медовый месяц — а ты вон чего вспомнил.
— Ну, а что, поехали к ней на родину… Нужно же показаться новой родне.
Тут как раз раздался легкий стук в дверь.
— К вам можно? — И к ним влетела Нинусь, в опушке рыжих, своих, в огонь, волос.
— Так, — сказал Вовчик, — приветствую еще одну половину человечества! Нинусь, ну, ты, как всегда, вовремя! Хотя и не ко времени…
— Точно, — сказал Базиль. — Не раздевайся. Не проходи. Сгребай все это в сумку. Поедем к Кольше, ребята.
— На чем? — спросил Сашка. — На чем поедем?
— На попутке, на чем.
Быстро собрались, вышли из общежития; с кольцевой выбрались на автостраду. Тормознул вахтовый автобус.
— Куда, ребята?
— По пути, — сказал Базиль. — Садись, братва.
— А куда все же? — Парень даже заинтересовался: смотри-ка, садятся, а не говорят, во нахальство.
— Да скажем, тормознешь.
Километров через пять-шесть Базиль тронул шофера за плечо:
— Тормозни-ка, шеф.
Автобус вильнул в сторонку, открылась дверь.
— Понятно, — сказал шофер, — так бы и сказали. — И, газанув, рванул по шоссе.
Кладбище было еще совсем молодое, в чахлых зарослях березнячка, тусклое, северное. Чуть дальше, чуть ближе, кой-где по сторонам блестели болотца; здесь, правда, где кладбище, был взгорок, сухо, шуршала под ногами высокая ядовито-зеленая, глянцевая даже какая-то на вид трава. Кольшин памятник — мрамор с золотой веточкой лавра посредине — виднелся издалека, обгороженный штакетником, с лавочкой по одну сторону, с карликовой, струящейся на ветру березкой по другую. Прошли. Молча сели. Сняли фуражки. Аня не плакала, только пристально, тяжело всматривалась в Кольшин портрет, в который уже немного попало воды, и от этого он чуть зажелтел. Снят Кольша был на буровой, без шапки, на ветру, волосы развевались, взгляд был сосредоточенный, твердый, только что он скомандовал: «Пуск!» — и в это время его щелкнули. На работе он был такой — жесткий, властный.
Достали коньяк, граненый стакан, кой-что из закуски. Первым стаканом оделили Кольшу, Базиль осторожно вылил коньяк на могилу. Второй подал Ане. Аня взяла в руку стакан, рука дрожала, коньяк расплескивался, но Аня не пила и не говорила ничего, Базиль осторожно притронулся к ее плечу. Но пить Аня не могла, пригубила только, остальное тоже вылила Кольше на могилу. Прошептала что-то, но никто не слышал, что именно, как будто: «Прости…» «Прости…» — прошептала она. И слезы, и рыдания не шли к ней, она их не хотела, и стыдно, и больно было бы плакать сейчас, она только тем же пристальным, тяжелым взглядом всматривалась в Кольшино лицо и, как много уже раз до этого, никак не могла охватить всего смысла смерти разом, смерть дробилась у нее в сознании, не доходила, не укладывалась в голове.
Выпил Базиль, выпили Вовчик с Сашкой Ерохиным, выпила и Нинусь, какая-то нереальная, почти золотая от своих волос на этом неуютном, невзрачном сером кладбище, нереальная своей жизнью, брызжущей из нее через край. Даже некрасивые бывают как-то по-особому красивы на кладбище. Нинусь была и просто хороша, к тому же, что бы сейчас ни происходило, для нее главное было, что она сегодня рядом с Базилем, который не то что прогнал, наоборот — сам позвал нынче Нинусь.
Стояли и все так же молчали, но уж начинало действовать выпитое, в подавленности и растерянности вдруг появился неожиданно новый оттенок, оттенок странной надежды, и откуда быть этой надежде, отчего она, зачем — непонятно, но им всем стало гораздо легче, будто что-то легкое, витающее разом, соединило их с Кольшей — ни живым, ни мертвым, — а с Кольшей, каким он всплывал сейчас в их памяти-сознании, и вот уже одно слово, второе, третье, и не все слова печальные и грустные, наоборот — есть даже бодрые, ободряющие: «Ничего, Кольша, мы еще оживем, повоюем…», «Кольша, ты не думай, ты с нами; ты всегда с нами…» И еще такие или другие слова, и, что самое странное, говорили так, чтобы было полегче Ане, чтобы она слышала их, тут какой-то будто невинный спектакль-откровение творился… один, будь ты один, ни за что бы не сказал никаких слов, а так… Выпили и по второму кругу, хмель брал, хмель не мог не брать, кой в чьих глазах виднелась уже даже просветленность, некая восторженность, которая тоже бывает рядом со смертью, особенно приметно это на поминках, во вторую половину их, когда вдруг пьют-пьют, печалятся-печалятся, а тут и засветлеют лицами, улыбнутся невзначай, что-нибудь хорошее, светло-веселое вспомнят о покойном.
Выпили, конечно, и по третьему кругу. Заговорили громче. Одна Аня молчала, смиренно склонившись над Кольшиной могилой.
— Падлы… да я б им… по восемь лет всего… а Кольши нет…
— По восемь! Дай бог, если половину отсидят… Вон у нас в деревне дали шесть, а он через два с половиной вышел…
— Моя бы воля — я бы этих сволочей выводил на площадь и при всем народе казнил их. Головы бы отрубал!
— Ну, головы никто не даст рубить. А вот расстрелять — это справедливо.
— Моя бы воля — я бы этих сволочей выводил на площадь и при всем народе казнил их. Головы бы отрубал!
— Ну, головы никто не даст рубить. А вот расстрелять — это справедливо.
— Вот именно…. А то Кольши нет, а им всего по восемь лет…
Аня присела на скамейку, попросила шепотом, не оборачиваясь…
— Ребята, одна хочу побыть… оставьте, а?..
Ребята понимающе переглянулись, собрали, что было разложено на скамейке, в сумку и осторожно, тихо вышли за ограду.
Аня осталась одна, и как-то ей свободней стало, даже и дышать как будто легче показалось. Осталась одна. Сползла с лавочки, повалилась на Кольшину могилу, обхватила руками памятник, прижалась щекой к холодному мрамору. Не завыла, не запричитала, стыдно ей опять показалось рыдать, нечестно перед Кольшиной памятью. Закусила только губу в кровь, закачала головой из стороны в сторону, потираясь щекой о гладко-ледянистый, пробирающий до мурашек мрамор.
Прощалась ли она с Кольшей или просила прощения, признавалась в любви или каялась, заклинала или жаловалась на свою судьбу, не знала, не понимала, одно только знала, что снова она только с ним, и не хотелось рыдать, не хотелось причитать, а поплакать можно, простыми горючими тихими слезами, которые свободно текли по щекам, вроде и не слезы, а просто горечь, просто чувство ее. Ехала сюда — на Яшу надеялась, думала — уж коли получилось так, — значит, была судьба, но судьба-то оказалась злодейкой, заново отвернулась от нее. И может, это было справедливо, нужно так, потому что сама сказала тогда, при прощании: никогда, Яша, никогда, никогда, — что ж теперь оглядываться да одумываться? Все теперь на ее совести, не на чьей-то, и что делать с ребенком, как поступить — тоже на ее совести, только ей и решать. Одно хорошо: только ей и решать. Одно славно: никто ничего и не знает. Одно справедливо: сама над собой хозяйка.
Она плакала просто, тихо, без надрыва, без слезных молитв, не по Кольше плакала — по нему уж от-плакалась, — по себе плакала, по своей судьбе. Верно, что умер Кольша, а по сей день остался с ней, она его и так, и этак невиновно пыталась забыть, а ничего из этого не выходило, нет ему забвения, и потому шептала ему сейчас покаянно, одно шептала: прощалась я с тобой, Коленька, прощалась, а с тобой только и осталась. Шептала эти слова до тех пор, пока и смысл не улетучился, ничего уж и не понимала, что шептала, а все равно шептала, обливаясь слезами. Простые, прощальные это были слезы:
«Прощалась я с тобой, прощалась, да вот с тобой и осталась, только с тобой одним…»
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Ворота открыла, вошла в дом — что такое? На дверях в большую и маленькую комнаты огромный, с печатями какими-то, с болтающимися шнурами замок, на петлях Алешкиной комнаты тоже новость — дверь навешена, которую давным-давно сняли за ненадобностью, на кухне голо и пусто и в то же время все перевернуто вверх дном, сущий кавардак; Аня смотрела и глазам своим не верила: «Боже, что тут случилось-то?» Будто услыхав ее, из Алешкиной комнаты вышел хмельной странный мужичок с кривоватой ухмылкой, сказал:
— А ничего и не случилось. Не мир перевернулся, а мы в мире. Только и всего. Если не ошибаюсь, Анна Борисовна Симукова? Позвольте представиться: Кирилл Алексеевич Братов, ваш новый сосед.
— Сосед? Какой сосед?
— Удивление — это поэзия, я понимаю, но извините, Анна Борисовна, зачем же делать вид, будто у вас нет лишней комнаты? Свободное пространство — моя стихия, и вот я здесь. С официальной стороны — есть ордерок, со стороны же дружественной — отличные взаимоотношения с мамашей вашей и сынком, Алексеем батьковичем.
— Вы попроще не можете выражаться? — Аня поставила на пол сумку.
— Не имею такой привычки. В простоте — обман. Прост — пуст, аллегорическое, так сказать, открытие.
— А где же мама? Где Алешка?
— Да где им быть? На Роза Люксембург, тринадцать.
— Неужели ушли туда? Что за ерунда… — Аня ничего не понимала.
— Ждут вашего приезда.
— Но почему не здесь?
— Простите, но то же самое твержу и я.
Однако Александра Петровна непреклонна.
— Что-нибудь, видно, да случилось… Это не вы тут?
— Я есть я. А истина одна — она во мраке. Это я сказал, Кирилл Братов. Запомните.
— Ладно. Болтаете тут бог знает что…
Аня решила до поры до времени не ругаться с соседом, не выяснять отношений, а сначала узнать обо всем у матери. Что делать? Надо бежать на Роза Люксембург, другого выхода нет.
— Я тут сумку пока оставлю.
— Все будет в полной сохранности. У меня — как в кассе, Анна Борисовна, как в самоличном сейфе.
— Да што ты, што ты, Аня, это такой пропойца — какой там с ним сладишь! Даже и помышлять не думай! Уж я и говорила с ним, и уговаривала, и милицию вызывала, и убить аж его обещалась — ему все одно: ворует да пьет, пьет да ворует. Ни стыда у человека, ни совести. Замучит он нас всех, истинный крест — замучит. Одно слово, подлец он и есть подлец.
Аня слушала мать и, странное дело, в какую-то секунду поймала себя на мысли, что ничего ей сейчас не хочется, кроме покоя. Ехала — думала о покое, жизнь уж так навалилась на нее, что пожить бы наконец без всяких забот и волнений — вот бы и счастье, а вместо этого… Старуха ни о чем, правда, не расспрашивала Аню, а та сама не рассказывала, успеется еще об этом: что надо — Аня уж давно решила, а придет время — и скажет обо всем, в таких делах ни с чем нельзя торопиться. А вот о доме — это было насущное дело, хоть крутись-вертись, хоть откладывай-отмахивайся, а жить всегда где-то нужно.
Маша была на работе, а Антон, вернувшись из ночной, забрал Алешку, посадил его на велосипед, на раму, и покатил на Чусовую рыбачить. Теперь частенько пропадали они вдвоем, Антон — рубаха-парень и весельчак — нравился Алешке, да ему кто не нравился-то, вон и Братов Кирилл Алексеевич — тоже приворожил его, а все потому, что — мужики они, мужской в них дух, самостоятельность, дерзость какая-то.
— Вот бы нам Антона такого в соседи… што ты… мы б тогда как у Христа за пазухой зажили. Не то што Кирилл этот Алексеевич, вор поганый…
— Мам, ну, чего говорить, когда нет этого?
— А не скажи, Ань… Слушай-ка, я вот што хочу сказать, забавная одна история вышла. Лида, знаешь, нет, за кем замужем?
— За кем?
— А вот слушай. У Антона четыре брата, я тебе сказывала, а средь их Нефед-тугодум, так они его кличут, много думает все, да мало говорит, Антон-то и смеется: Нефед, мол, тугодум! Ну, я-то гадала, за кем это Лида замужем, все не придет никак, не покажется к нам, а тут смотрю раз — батюшки-и, к Антону брат нагрянул, а под руку кто его держит?
— Лида?
— Точно. Уж удивлялись мы с ей, удивлялись — ну, надо же, сколь разговоров было, а не думали, што так оно случится, аж чуть не породнились.
— Ну, скажешь тоже, мама.
— Ты слушай, слушай дальше… Нефед-то тугодум, тугодум, да правда што не глупой. Сказываю я Лиде о мытарствах-то наших, а она уж слыхала почти все. Неужто, говорит, вы ничего не знаете? Ну, а чё такое-то? — спрашиваю. А, говорит, и не оставят вас никогда в покое-то. Не этого, так другого какого соседа дадут, потому — лишняя жилплощадь. Дак я и говорю: слушай-ка, Лидуха, вот и изверг этот опять приходил, Шляпников-то, будь он неладный, Ани нет, а уж он тут как тут, покачал, покачал головой да и говорит: што, мол, сноха ваша на двухкомнатную не соглашается-то? Приедет, мол, пускай зайдет, авось надумает. А приедет, говорю, так сами с ей и говорите, а со мной нечего. Вот так! Покачал головой да и был такой. Я Лидухе-то сказываю, а она говорит: точно. Так, мол, и должно быть. Уж раз трехкомнатная не положена, все сделают, чтоб ты свое получила. Вот Шляпников-то и приходил опять, супостат этот. А Нефед-то тугодум слушал-слушал да и говорит: а чего бы вам и не согласиться на двухкомнатную? Лидуха прям коршуном на него: и ты туда же?! А Нефед нисколь и не смутился. Говорит: лопочете вы тут, бабоньки, а одного не поймете — трехкомнатная у вас в кармане лежит. Мы аж посмеялись малость с Лидухой: в первый раз слышит, а уж тоже туда, со своим гонором тугодумским, надсмехается над нами. А вот глядите, говорит. Аня, мол, соглашается на двухкомнатную. Так? Так. Въезжает, значит. Проходит малость время. И тут, мол, Аня затевает обмен. У Антона сколько, говорит, здесь комнат? Две. Аня с сыном переезжают сюда, в две комнаты, Антон с Машей туда, в двухкомнатную. Кто не согласится-то? И Антону выгодно — своя квартира будет, и вам всем выгода — и жить, значит, вместе будете, и квартира опять же получается трехкомнатная, и запретить никто не запретит — теперь все по закону, у каждого свой ордер. А сад иль огород — так вон рядом, у лесочка, можно купить участок. Хочешь — сажай картошку, а хочешь — ягоды, какие угодно душе, выращивай, дело хозяйское. Мы с Лидухой аж рты пораскрывали: до чего тугодумность-то доводит, мы тут бьемся-колотимся, а он вон как мудро все рассудил…