3.
Арестанты, выведенные из крепости Ведено в то осеннее утро 1901 года, несмотря на грозу, поздно ночью в полном составе были доставлены в грозненскую тюрьму. Четверых из них, принадлежавших к семье Гушмазуко, развели по разным камерам. Перед этим каждого допросил дежурный офицер. Последним он допрашивал молодого, того самого — в коротком бешмете. Сначала все шло спокойно, по заведенному порядку.
— Как звать?
— Зелимхан, — ответил арестант.
— Фамилия?
— Гушмазукаев.
— Сколько лет?
— Точно не знаю, кажется, двадцать семь.
— Точнее! — повысил офицер голос.
— Пускай будет двадцать семь.
— Где родился?
— В ауле Харачой Веденского участка.
— Национальность?
— Чеченец.
— Профессия?
— Крестьянин.
Тут офицер замолчал и, лишь изредка поглядывая на стоящего перед ним Зелимхана, записывал: «Рост — средний, волосы на голове — черные, брови — черные, нос и рот — умеренные, глаза — темно-карие, лицо — чистое. Особых примет нет».
В ожидании дальнейших вопросов Зелимхан неподвижно стоял перед офицером. Во всей его манере держаться сочетались чувство собственного достоинства и скромность. Но глаза его разглядывали офицера без малейшего страха. Взгляд этот офицеру не понравился
— Чего глаза выкатил? — зло покосился он на арестанта. — Или проглотить меня собрался?
Зелимхан пожал плечами: дескать, не понимаю вас.
— Нечего невинную барышню строить, все равно сразу видно— бандитская морда! — Офицер явно все больше взвинчивал себя.
Некоторое время Зелимхан надеялся отмолчаться, но поняв, что офицер недобирается оставлять его в покое, сказал, коверкая русские слова:
— Наша религия не разрешает чушка кушать.
Офицер вскочил, словно его ошпарили кипятком:
— Вор, убийца!.. Мерзавец!.. Сгною здесь! Я тебе покажу, кто чушка! — кричал он, потрясая кулаками.
На этот крик прибежал поручик Грибов, доставивший арестантов из Ведено. Он хотел было вмешаться и объяснить дежурному офицеру некоторые требования гуманности, но воздержался, решив, что, может, они здесь и в самом деле знают, как нужно разговаривать с туземцами.
Зелимхан по-прежнему стоял неподвижно, будто все это его и не касалось, хотя в душе его бушевала бессильная ярость. Как он, горец, должен молча выслушивать все эти оскорбления и не убить обидчика? Хотя за последние два-три месяца ему довелось пережить и не такое. Легко ли ему сознавать, что пристав Чернов, ни за что ударивший по лицу его сточетырехлетнего деда Бахо, остался там, на воле, чтобы безнаказанно посмеиваться над внуками достопочтенного старика, а он, Зелимхан, в это время стоял тут же, рядом, и ничего не мог сделать, так как руки его были связаны. Вот и сейчас он мог бы одним ударом свалить этого крикливого офицера и попытаться вырваться из тюрьмы, да что поделаешь, если отец и двоюродные братья томятся здесь в камерах.
Занятый этими горькими размышлениями, Зелимхан не заметил, как появился надзиратель и длинными коридорами повел его в камеру. Они остановились перед массивной, обитой черной жестью дверью. Звеня ключами, надзиратель отворил ее, толкнул арестанта в черный проем, и дверь захлопнулась за ним.
В нос ударил кислый запах пота. Над дверью тускло мерцала коптилка. В камере раздавался то глуховато-гортанный, то свистящий храп, и Зелимхан еще острее почувствовал все обиды и огорчения, которые обрушились на него за последние дни. Один из арестантов, что лежал тут же у входа слева на нарах, не говоря ни слова, подвинулся, уступая место новичку.
Уставший с дороги Зелимхан сразу лег, но спал беспокойно, то и дело вздрагивал, поднимался и оглядывался вокруг. Когда он проснулся от стука в дверь, которым тюремщик будил заключенных, у него было такое чувство, словно он и не спал вовсе.
Увидев новичка, все население камеры столпилось вокруг Зелимхана. Тут было немного чеченцев, и они стали забрасывать его вопросами: «Ну как там на воле? Ты откуда сам-то? А что делал на воле? Не видел ли, случаем, моих?» Эти люди перебивали друг друга, трогали молодого харачоевца за рукав, заглядывали ему в лицо.
Не прошло и часа, как Зелимхан уже знал всех в камере. Тот, что ночью уступил ему место рядом с собой, попал в тюрьму за оскорбление городового. Усатый, высокий, как жердь, горец — за конокрадство. Он говорил о своей профессии с подкупающей гордостью, картинно описывая свои подвиги, в основном ночные вылазки в чужие конюшни. Старожилы камеры рассказывали, что с того дня, как его привели сюда, он не переставал требовать, чтобы его приняло тюремное начальство; при этом он утверждал, что стоит ему поговорить с начальством, и он окажется на воле.
Оживленный разговор заключенных прервал надзиратель, который повел их на прогулку.
Зелимхан сделал два-три круга по тюремному двору и, отойдя в сторону, прислонился к стене тюремного здания. Надзиратель грубо прикрикнул на него и вернул на место в цепочку заключенных. «Вчера большой начальник ругался, а сегодня — маленький! Откуда их столько берется? — подумал Зелимхан. — И все кричат как на непослушную скотину, вместо того, чтобы разобраться: ведь оскорбили-то меня! И вот я в тюрьме, а обидчики на воле. Где же справедливость? Нет, — решил молодой харачоевец, — напрасно я тогда сдался властям. Надо было бежать в горы, остаться на воле и самому драться за свою честь. Нет, надо бежать отсюда, обязательно бежать!» И желание быть свободным поселилось в нем столь властно, что ни о чем другом он и думать не хотел.
Когда их вернули обратно в камеру, Зелимхан, приложившись ухом к стене, попытался расслышать разговоры в соседней камере. Ему казалось, что там за стеной находится его отец Гушмазуко.
— Ничего так не услышите, я много раз пытался, — заметил ему один из новых товарищей, тот самый, который уступил ночью место на нарах. — Давайте-ка лучше позавтракаем. Меня зовут Николай Исакович Бобров. Правда, очень длинно, поэтому зовите меня просто Николай.
— А меня зовут Зелимхан, — сказал харачоевец.
— Здесь, Зелимхан, принято жить по-братски, — начал объяснять Бобров, извлекая из своей сумки и раскладывая перед горцем пайку черного хлеба, черствый лаваш, сыр, репчатый лук и свежие яблоки. — Ешь на здоровье!
— Спасибо, Николай, спасибо, — Зелимхан впервые за последние недели от души улыбнулся, показав ослепительно белые зубы. Оторванный от родных, он впервые почувствовал, что не одинок.
Вскоре к ним подсел третий — веселый и очень разговорчивый парень, который назвал себя Костей.
— Коста, — на свой лад произнес Зелимхан имя своего нового товарища, — а скажи, пожалуйста, зачем вас арестовали?
— Меня?
— Да.
— Он у нас самый большой абрек, Зелимхан, — ответил за него Николай и улыбнулся.
Костя невозмутимо жевал хлеб.
— Дело мое путаное и серьезное, — наконец сказал он. — Короче говоря, взяли меня за участие в заговоре.
— А что такой заговор, Коста? — не понял Зелимхан.
— Заговор? Это значит, что я вместе с товарищами хотел убить царя, — многозначительно ответил Костя, улыбаясь.
Молодой горец с недоумением уставился на товарища. «Как это может быть, чтобы русский человек хотел убить белого царя?.. За что же ему убивать его?..» — размышлял он, а вслух спросил:
— Разве русским тоже плохо делает белый царь? Ведь царь русский человек?
— Гнет царя и его чиновников мы, русские, испытываем не меньше вас, Зелимхан, — внимательно глядя в глаза горцу, спокойно сказал Бобров.
— Бедному человеку везде плохо. Разве у вас там в горах не так? — добавил Костя.
— Э-э, Коста, наше дело совсем плохо, — вздохнул Зелимхан.— Вам один царь плохо делает, а нам и царь, и пристав, и старшина, и стражник — все плохо делает. Нам закон нету.
— И пристав, и старшина — все они защищают богатых, поэтому все одного поля ягода, — зло махнул рукой Костя.
В этот момент щелкнул волчок в дверях:
— Эй, тише там, — раздался голос надзирателя.
На минуту все умолкли. Из коридора доносились лишь гулкие шаги тюремщика.
— Посмотрел бы я, какие они храбрые, эти старшины, — первым нарушил тишину Зелимхан, поднимаясь с места, — если бы с двумя-тремя надежными товарищами был сейчас на воле! Там, в горах!
— Ну и что бы ты стал делать? — поинтересовался Бобров, укладывая в сумку продукты.
— Я послал бы пристава Чернова и старшину Харачоя Адода на кладбище.
— И думаешь, сразу стало бы хорошо?
— Вот это мужчина! — Костя похлопал Зелимхана по плечу. — Сразу видно!..
— М-х, вот уж рассудили, — перебил его Бобров, — одних вы убьете, а на их место царь найдет других, только еще худших. К чему же эта затея?
— И их можно будет послать туда же, — не сдавался Костя.
— И их можно будет послать туда же, — не сдавался Костя.
— Всех не перебьете.
— Зачем всех? Двух-трех, остальные будут смирными!
Молодой горец слушал этот спор с огромным вниманием. Он не мог понять, как это можно не убивать злодея, который, пользуясь властью, издевается над людьми. По убеждению харачоевца, тот, кто чинит людям обиду, должен платить за это своей кровью.
— Коста правильно говорит, — сказал наконец Зелимхан. — Все помирать не хочет, Николай. Плохой начальника надо рубить, тогда другой тихий будет.
Остальные арестанты в этот спор не вмешивались. Высокого конокрада интересовали только дела, связанные с воровством. Чеченцы же, зная русский язык еще хуже Зелимхана, не могли понять, о чем идет речь. Новые знакомые очень понравились Зелимхану, особенно Николай, хотя именно с ним он и спорил. На желтовато-бледном лице этого человека светилась добродушная улыбка, во всем ощущалась его готовность прийти на помощь товарищу. Даже неразговорчивого Зелимхана, и того он вызвал на откровенный разговор так, что тот рассказал ему не только о своем деле, но даже о своей юности и первой любви.
Бобров слушал молодого харачоевца с искренним участием. Но когда Николай принимался доказывать, что убийством чиновника нельзя ликвидировать зло, горец не мог согласиться с ним.
4.
Нелегко было и Солтамураду, оставшемуся на воле после ареста отца и братьев. Жизнь его стала невыносимо горькой, и он готов был отдать ее немедленно, лишь бы за достойную цену. А какая тут цена достойная? Вот вопрос, который теперь неизменно задавал себе горец. Убей он пристава, Элсановы только обрадуются: его арестуют за убийство, и им уже некого будет бояться. Если он убьет кого-нибудь из Элсановых, власти все равно арестуют его, а семья его окажется беззащитной перед кровной местью. А ведь надо еще невесту отбить. Нет, очень тяжелое положение у Солтамурада. И сколько ни думай, а придумать такое, чтобы достойно отомстить всем врагам и в то же время вырвать из их рук любимую, — не придумаешь!
С тяжелыми этими мыслями сидел Солтамурад однажды вечером, когда к нему пришел сосед и сообщил:
— Ты знаешь, что Адод, не посмев оставить Зезаг как невесту своего сына, теперь выдает ее замуж за сына мехкетинского старшины Успу?
Первую минуту юноша сидел молча, ошеломленный, стараясь разобраться, не подсказывает ли ему судьба достойный выход. Потом спросил:
— Это как же? Ведь она дочь Хушуллы. Он знает об этом или нет?
— Кто? — переспросил сосед.
— Хушулла.
Тот только развел руками да закатил глаза.
— Хушулла безвольный человек! Его как бы и нет. Он, как прелый пень, будет лежать там, куда его бросит старшина... Он нарочно закрывает глаза, чтобы все думали, что он слепой.
Вдруг Солтамурад вспомнил: «Не забывай меня, я совершенно одна, помочь мне некому», — сказала ему недавно Зезаг. Юноша вздрогнул.
— А ты знаешь, когда и куда они собираются ее увезти? — будто очнувшись, спросил он у соседа.
— Точно не знаю, — ответил тот, — мне почему-то кажется, что они намерены сегодня до рассвета доставить ее в Махкеты... — Он пытливо посмотрел на Солтамурада. — Я вижу этот разговор сильно взволновал тебя. Извини! — сосед покачал головой и поднялся, чтобы уйти.
— Нет, зачем! Спасибо тебе за то, что сообщил мне об этом, — спокойно сказал Солтамурад, провожая соседа до двери.
После его ухода молодой горец еще долго лежал и раздумывал: «Правильное ли решение я принял? Нельзя же мне дать им увезти Зезаг в Махкеты, дело еще больше осложнится... Но ведь за такую попытку попали в тюрьму отец и братья. Если там с ними что-нибудь произойдет, тогда куда мне деваться? Но теперь могут схватить и меня, без борьбы дело не обойдется, прольется кровь. И что тогда?» Так мысли его все снова и снова описывали этот бесконечный круг.
Было далеко за полночь, когда Солтамурад поднялся. Он оделся, опоясался кинжалом. В этот момент в комнату неожиданно вошла мать.
Он знал, что она угадывает его состояние, тревожится о нем и постоянно следит за каждым его шагом, но скажи ему кто, что мать и сейчас на ногах, он бы не поверил.
— Мама, это ты? — спросил он подчеркнуто спокойно.
— Да, — ответила старая Хурмат, остановившись у порога.
— Я должен пойти туда, мама, понимаешь?.. Это необходимо!
— Ты уже ушел, сын мой, — перебила его мать, — твои глаза меня уже не видят.
«Мне тяжело, очень тяжело, но честь семьи дороже тебя, сын мой», — можно было прочесть на ее посуровевшем, словно окаменевшем лице.
— Твои глаза не видят меня. Ты слышишь? Твои глаза не видят меня, — дважды повторила она.
— Нет, вижу, мама, хорошо вижу.
— Знаю, что видишь, — сказала она. — Если ты идешь отомстить за поруганную честь нашей семьи, то иди, и да поможет тебе аллах. Не будь только трусом! — Старуха пытливо и требовательно всматривалась в лицо сына. Глаза ее наполнились слезами, но на всем облике ее лежала та же необычная суровость. Казалось, будто она погрузилась в небытие, безразличная ко всему на свете, к людям, к судьбе своих детей и к собственной жизни во имя восстановления родовой чести семьи Бахоевых.
Выходя из дома, Солтамурад все еще толком не знал, что же именно ему следует предпринять. Одно было ясно: хоть швырнув камень на дорогу, нужно помешать врагам увезти Зезаг.
Солтамурад сидел у дороги до самого рассвета. В лесу стояла настороженная тишина, нарушаемая лишь однообразным шумом реки. Шелест дубка, треск сухого валежника, всполох ночной птицы — все это тревожило, било по обостренному слуху юноши, заставляя его вздрагивать.
Блекли звезды. Перед рассветом на поляну выскочила лисица с темно-серой спинкой. Взглянув в сторону дороги, зверь остановился как вкопанный, потом, сверкнув огоньками глаз, круто повернул назад и исчез в желтой листве осеннего леса. В чаще затрещали ветки, шумно взлетели испуганные куропатки. «Такая маленькая, а сколько шума наделала», — подумал Солтамурад.
Прислушиваясь и наблюдая за дорогой, Солтамурад чувствовал, что временами его начинает клонить ко сну. Когда на востоке показались первые проблески зари, он приложил ухо к сырой земле, и в настороженной дреме слух его уловил легкие шаги и приглушенный говор. Вскоре на тропинку в десяти шагах от него вышли трое мужчин и женщина. В руках у того, что шел впереди, была берданка, он держал ее дулом вперед.
Увидав Солтамурада, человек этот молча отскочил назад и выстрелил. Стрелял он, видно, наугад, с испугу. Пуля сорвала кору с дикой груши и с визгом ушла в лес.
Выхватив кинжал, Солтамурад слепо ринулся вперед.
— Аллах проклянет тебя, если убьешь! — крикнула Зезаг, устремляясь к нему навстречу.
Но тут кто-то из мужчин схватил ее за платье и оттащил назад. Все они быстро укрылись за кусты. Щелкнули затворы, и новый выстрел рванул тишину леса.
Упавший Солтамурад, словно сквозь сон, слышал, как близко от него булькала вода, принимая осыпающуюся с берега гальку, трещали сучья. Юноша поднялся и уже совсем далеко, на том берегу реки, увидел мужчин, которые силой волокли Зезаг в лес.
5.
Разрубленная на куски, словно саблей, бурным течением горных рек и родников лежит многострадальная земля харачоевцев. Спиралью поднимаясь на гребни гор, оставляя внизу в глубокой лощине шум реки Хулхулау и горе людское, перебираясь через Андийский хребет, вьется дорога, связывающая Чечню с Каспийским морем.
Здесь, на берегу Хулхулау, в ауле Харачой стоял каменный дом Гушмазуко, крытый черепицей. Это был типичный, уже старый дом крестьянина тех лет, с длинной открытой галереей, неприглядность которой скрывали деревья, густо росшие во дворе. В ясную погоду отсюда открывался прекрасный вид на Харачоевские горы.
Сейчас деревья стояли оголенные, жалобно скрипя под ветром. За деревьями, слева от сарая, можно было разглядеть два десятка ульев. А там, дальше, за покосившейся оградой, где в копнах лежала кукурузная солома, помещался хлев. Он был пристроен к скале, у самого подножия горы. Тут же бродила корова с теленком. Корова эта была подарена Гушмазуко своей невестке Бици — жене Зелимхана.
К вечеру пошел мелкий моросящий дождь. Корова лениво жевала толстый стебель уже давно общипанной ею кукурузной соломы, а теленок стоял рядом, подрагивая от холода. Все в этом хозяйстве было ветхо, во всем ощущалось отсутствие мужской руки. Даже старательной Бици многое тут было не по силам, и единственное, что она могла — это держать в чистоте двор и свежепобеленный дом. Так она старалась сопротивляться бедам, которые продолжали обрушиваться на дом потомков Бахо: не успели забыться поминки после похорон старика, как умерла родная тетка Зелимхана, и дом Гушмазуко снова погрузился в траур.