Зелимхан - Магомет Мамакаев 3 стр.


Опять сюда шли харачоевцы и люди из дальних аулов, чтобы выразить свои соболезнования. Люди молча подходили к Алихану — дальнему родственнику Гушмазуко. Он сидел во дворе на потертом камне, вставая навстречу пришедшим на тезет[2].

— Ассалам алейкум, — обращался к нему старший из вновь прибывших. — Просите у аллаха прощение.

Все присутствующие молитвенно протягивали перед собой руки, старший из них читал доа[3], а остальные шепотом повторяли «аминь».

Затем гости подходили к Алихану, жали ему руку и говорили:

— Да сделает всевышний пребывание покойного счастливым, а живых пусть наградит терпением.

Женщины на тезете не присутствовали. Войдя во двор, они поднимали плач и проходили в отведенную им для выражения соболезнования комнату. Там, рыдая, они хвалили дела и поступки умершего.

Эти скорбные визиты продолжались две недели, затем сразу наступило мертвое затишье: почти никто не приходил в дом Гушмазукаевых, и Бици с детьми осталась одна. Даже мать Зелимхана уехала к своим родным.

Как-то вечером Бици пошла в лес собрать сухого валежника. Когда она вернулась домой, пятилетняя Муслимат и еще меньшая Энисат спали на глиняном полу перед товхой[4], положив кудрявые головки на сырые поленца, а неподалеку от них, размотав ситцевые пеленки и моргая круглыми черными глазами, в люльке лежал совсем еще маленький Муги — сын Зелимхана. Такое короткое имя дала своему внуку Хурмат — мать Зелимхана, отвергнув все двусложные и непонятные ей арабские имена.

Войдя в маленькую комнату, Бици устало опустила на пол вязанку хвороста и уложила дочек на нары, положив им под голову потрепанную подушку. Затем, присев к люльке, она дала сыну грудь. Бици сидела, наклонившись над люлькой, и с грустью поглядывала на слабый огонь в очаге, едва освещавший полутемную комнату. Несчастная женщина перебралась сюда с детьми из-за нехватки дров.

Все убранство комнаты говорило о крайней скудости. В углу у стены были аккуратно сложены друг на друга скатанные войлочные подстилки, ситцевые одеяла и подушки, на полу перед товхой лежала порядком потертая шкура лани, а у входа стояли медный тазик и кумган, за дверью в углу приютился веник. Около нар под окном помещался маленький столик на трех ножках и такие же низкие стульчики. На подоконнике расположились самодельные куклы девочек.

Накормив Муги, Бици долго молча глядела на сына — больше всего связывало ее это маленькое существо с Зелимханом. И мальчик, словно понимая ее, серьезно смотрел на мать. Бици взяла его на руки и, присев на ланью шкуру, стала поправлять огонь в товхе.

Сухие дрова, хоть и слегка подмоченные дождем, потрескивая, горели, как порох. Девочки проснулись и, протирая глаза, слезли с нар.

— Идите ко мне, — сказала Бици и, бросив кочергу, свободной рукой прижала к себе девочек. — Вы, верно, голодные, кушать хотите?

— Да, — кивнули девочки, сонно тараща глаза.

— Сейчас мама накормит вас.

Уложив Муги в люльку, Бици достала из ниши в стене маленькую керосиновую лампу, зажгла ее и принялась делать катышки из кукурузной муки. Она испекла их на горячих углях в товхе и дала дочерям с чашкой черного калмыцкого чая. Потом поела и сама.

Уложив детей спать, Бици еще долго сидела у очага, невесело раздумывая о многочисленных житейских заботах: к утру печку затопить, детей накормить, дать корма скоту, хлев убрать. А чем накормить гостей, если снова заглянет кто-нибудь? Сестру старого Бахо знали многие, и люди шли из самых дальних аулов. Были и такие, что хотели узнать о судьбе узников, томящихся в грозненской тюрьме. Обо всем этом справлялись у Бици, потому, что убитый горем Солтамурад вообще не появлялся на людях.

Уже лежа в постели, женщина думала о своем вчерашнем разговоре с братом.

— Ты здесь совсем одна, и дети маленькие, перебирайся-ка лучше в отчий дом, — предложил он.

— Нет, — отвечала Бици, — не уйду отсюда, не осрамлю этот дом.

— Если что-нибудь с тобой случится, позор ляжет на нас, — стоял на своем брат. — Дело Зелимхана может затянуться надолго, поживи лучше с нами, а там видно будет.

— Сколько бы оно ни тянулось, я не уйду из этого дома, — твердо сказала Бици и отвернулась от брата.

Залаяла соседская собака. В доме царила глубокая тишина; Бици лежала, прижавшись к дочери, и думала о Зелимхане. Вот он, виделось ей, запрягает быков, они вдвоем едут на сенокос... Он вытащил из сумки оселок и наточил косу. Потом, широко размахнувшись, принялся косить душистую траву. Но вот он устал, остановился, чтобы передохнуть, подошел к ней, сел в тени арбы и, улыбаясь, делится с женой своими планами по хозяйству. Ведь было же такое! Совсем недавно. День тогда стоял жаркий, тихий, в воздухе чувствовалось приближение грозы. Но Бици не боялась ни грозы, ни града. Все было для нее хорошо — Зелимхан был рядом. Но вот надо же было ворваться к ним в дом какому-то злому духу, который нарушил их счастье.

Зелимхан никогда не объяснялся Бици в любви, но был настолько сильно привязан к жене, что без нее чувствовал себя больным. И когда она однажды призналась ему, что очень счастлива с ним, он просто ответил: «Потому, что ты меня сделала счастливым».

Утомленная этими мыслями, Бици едва вздремнула, когда сквозь сон услышала стук в дверь. «Кто бы это мог быть в такой поздний час?» — подумала она, поднимаясь, чтобы открыть дверь. В комнату вошел двоюродный брат Зелимхана Бетелгирей.

— Ну, как поживаете? — спросил он, присаживаясь на нары.

— Ой, это ты, кант[5] — удивилась Бици. — Что-нибудь случилось?

— Да нет, ничего особенного, — ответил Бетелгирей, — просто пришел повидать вас.

— Нет ли чего нового от наших из Грозного?

С минуту Бетелгирей молчал, будто собираясь с мыслями.

— Говорят, что вчера Зелимхана, Али и Ису вывели из грозненской тюрьмы и отправили на Илецкую каторгу, соль копать, — как бы нехотя, сказал он, не поднимая головы. — Гушмазуко как непригодного к физическому труду направили во владикавказскую тюрьму.

— Кант, — робко спросила Бици, — скажи, пожалуйста, а что это за место «Илецка» и далеко ли от нас?..

— Вот уж этого не знаю, — ответил Бетелгирей. Потом достал из очага головешку и прикурил от нее только что скрученную цигарку крепкого самосада.

— А кто из наших может это знать?

— Когда доедут до места, Зелимхан обязательно пришлет письмо. Вот тогда соберемся все и поедем к ним...


* * *

А в то же время в доме сына махкетинского старшины Говды томилась Зезаг. Вот уже четвертый месяц билась она, не подпуская к себе Успу, которого силой навязали ей в мужья. Внушенное ей с детства убеждение, что жена должна беспрекословно повиноваться воле мужа, уже настолько пошатнулось в душе Зезаг, что она решительно отказывалась признать законным этот ее брак.

— Да ведь нас благословил сам кадий! — возмущался Успа. — Ты что же, отвергаешь и шариат?

— Да, и от шариата отрекусь, если он требует, чтобы я выходила замуж по капризу сильных! — твердила девушка.

Пока отвергнутый муж угрожающе сжимал кулаки, Зезаг настороженно поглядывала вокруг, ища предмет, которым могла бы воспользоваться для защиты. Грудь ее высоко вздымалась, ее раненое сердце, еще хранившее под пеплом весь свой неукротимый жар, билось, как пойманная птица.

Успа метался из угла в угол, как затравленный зверь в клетке. Затем он внезапно остановился, теребя рукоятку кинжала, и Зезаг, встретив холодный угрожающий взгляд мужа, почувствовала себя так, будто падает в глубокую пропасть. Она была совсем одна, и страдания ее были тяжелей оттого, что ей не с кем было поделиться ими. И все же до сих пор ни побои, ни ласки, ни уговоры не могли примирить ее с нелюбимым мужем.

С трудом переводя дыхание, Успа снова начал:

— Зезаг, я люблю тебя и никому не уступлю! Запомни это!

Зезаг хранила холодное молчание, прислушиваясь к отдаленным раскатам грома. Гроза приближалась.

Вдруг Успа зверем бросился на жену, с силой привлек ее к себе, повалил на кровать. Его побагровевшее потное лицо тянулось к ее лицу, он пытался ласкать ее, бормотал какие-то невнятные слова, весь в плену безудержной похоти. В этот момент совсем близко оглушительно грянул гром, и руки Успы невольно ослабли. Воспользовавшись этим, Зезаг оттолкнула его с такой силой, что он свалился на пол, ударившись виском об угол стола.

Зезаг кинулась из комнаты. Вдогонку ей просвистел кинжал, брошенный Успой. Клинок с силой вонзился в притолоку двери. На шум прибежала свекровь.

— Ваттай![6] — заголосила она, увидев кровь, стекавшую по лицу сына. — Кто это так подло обошелся с тобой?

Сын молча сидел на полу, схватившись рукой за лоб, и глаза его злобно уставились на дверь, за которой скрылась Зезаг. Мать, как бешеная, выскочила из комнаты, забыв о приличии, ворвалась в помещение старшей невестки. Она не ошиблась. Зезаг укрылась именно там.

Сын молча сидел на полу, схватившись рукой за лоб, и глаза его злобно уставились на дверь, за которой скрылась Зезаг. Мать, как бешеная, выскочила из комнаты, забыв о приличии, ворвалась в помещение старшей невестки. Она не ошиблась. Зезаг укрылась именно там.

Увидев озлобленное лицо свекрови, девушка, подобрав рваное платье, попыталась прикрыть им свою нагую грудь. Она прижалась к стене, дрожа, как осенний лист.

— Что это ты наделала, грязная сука? Я убью тебя! — накинулась на нее с кулаками старуха.

Девушка стояла, закрыв глаза, готовая умереть.

— Ой, мама, ты что, с ума сошла? Не бей ее, она и без того вся в синяках, — попыталась вмешаться старшая невестка.

— Уходи и ты, сатана, с глаз моих! Вы бы лучше радовались, что сыновья мои еще держат вас в доме! — И, схватив кочергу, старуха принялась учить невесток.

6.

Над крутым и высоким берегом реки Хулхулау гигантской каменной твердыней высилась крепость Ведено, построенная здесь царскими генералами для устрашения вольнолюбивых и постоянно волновавшихся горцев. Орудия, угрюмо выглядывавшие из бойниц ее мрачных башен, своими жерлами были направлены на окрестные аулы.

В крепости под защитой этих пушек жила кучка чиновников и купцов, которые обирали крестьян непосильными налогами, двойными ценами на товары. Все эти люди занимались сочинением различных доносов высокому начальству. Доносы писались и лживые и правдивые, поскольку в них говорилось о неповиновении горцев, об их готовности восстать против белого царя. Но цель всех этих доносов, как правило, была прозаическая: желание выслужиться перед начальством, получить похвалу или деньги. Между собой чиновники жили недружно; тут постоянно плелись мелкие интриги, сочинялись сплетни. Стоило кому-нибудь из этой своры подняться на ступеньку выше, как тут же пускались в его адрес порочащие слухи. Что же касается местных крестьян, то их чиновники считали рабами, ниспосланными им самим богом для бесконтрольного выжимания всех соков.

Среди этого десятка власть имущих особое место занимал веденский кадий — Оба-Хаджи. Его грозным оружием была религия, а она проникает в человеческое сердце увереннее и точнее, чем кинжал. С именем аллаха Оба-Хаджи двигал или останавливал горы людского невежества. Стоило кадию, воздев руки к небу, произнести: «Бойся аллаха!» — и любой горец, даже самый храбрый, смиренно опускал голову.

Оба-Хаджи окружало всеобщее почтение, уверяли, что «он занят поисками доброго для всех у самого бога». И какое бы великое зло ни совершалось, стоило получить на то одобрение кадия, и зло это начинали благословлять как «добро, ниспосланное самим аллахом».

Беспомощность добра и храбрости перед «велением всевышнего» испытал на себе несчастный дом Гушмазуко и его сыновей.

Адод Элсанов, силой отобравший у Солтамурада невесту и, в конце концов, выдавший ее за сына махкетинского старшины, освятил это черное дело словом святого Оба-Хаджи.

Кадий при этом хорошо понимал, что, благословляя брак Успы с чужой невестой, он совершает безнравственное дело, но он был прежде всего политик: не ссориться же было ему с уважаемыми старшинами из-за семьи каких-то голодранцев. К тому же Оба-Хаджи тесно сотрудничал с веденским приставом Черновым...

Сегодня Чернов принимал в своем доме начальника Чеченского округа полковника Дубова. Кроме важного гостя, здесь были чиновники крепости, а также старшины крупных аулов, явившиеся сюда с обильными подношениями. Стол был богатый, в основном в кавказском вкусе. Поначалу гости ели молча, не спеша, макая куски душистой молодой баранины в чесночный настой. Но вот полковник сыто отвалился на подушки, вытер жирные руки салфеткой, взял хрустальный бокал, наполненный вином, и, смакуя, сделал из него два глотка.

— А знаете ли, Иван Степаныч, я ведь для вас новость привез,— помолчав, сказал Дубов хозяину.

В комнате сразу стало тихо. Все, затаив дыхание, смотрели на полковника, хотя он обращался к приставу, словно не замечая остальных присутствующих.

— Зная нас как своих верных друзей, Антон Никанорович, полагаю, вы не сообщите нам ничего неприятного, — отвечал Чернов, заискивающе заглядывая в лицо гостя. При этом он пододвинул к нему блюдо с жареными цыплятами.

Полковник мельком обвел присутствующих влажными, ничего не выражающими глазами, но промолчал.

— Так что же, Антон Никанорович, может, и вправду какие-нибудь неприятности? — вкрадчиво спросил пристав, встревоженный молчанием гостя. Мысль, что начальник округа мог приехать по жалобе на него, несколько встревожила Чернова.

— Ничего особенного не произошло, — вяло отозвался гость и опять замолчал.

— Все же расскажите нам, Антон Никанорович, — не унимался хозяин. Он быстро прикинул в голове, что от любой жалобы можно откупиться, и настроение его снова улучшилось.

— Приговор по делу Гушмазуко, его сына и племянников отменен Верховной палатой, — сказал полковник, подумал немного и, не поднимая головы, отодвинул от себя пустой бокал. — Троих вернули обратно с каторги, и сейчас они находятся в грозненской тюрьме...

Улыбка мгновенно слетела с лица Чернова. Он бессмысленно обвел гостей глазами; побледневшее его лицо покрылось темными пятнами. В конце стола, у входа в комнату, сидели четверо чеченцев, польщенных тем, что их допустили сюда. Это был Адод Элсанов, старшина Говда и двое веденских купцов.

Неожиданно с места поднялся Адод.

— Господин полковник, — произнес он, плохо выговаривая русские слова,— это зачем Зелимхан пришел назад?

— Как зачем? Суд вернул его, — сказал полковник. — А вы что, боитесь его возвращения?

— Нет, — гордо ответил Адод, хотя голос его дрогнул. — Моя Зелимхана не боится. Зелимхан не мужчина.

Уловив, что в разговоре упомянуто имя Зелимхана, махкетинский старшина внимательно прислушивался к разговору.

— Скажи мне, Адод, — тихо спросил он, наклонившись к другу, — почему полковник разговаривает про Зелимхана?

— Э, разве ты не понял его? — удивился Адод.

— Очень плохо, — признался Говда.

— Полковник говорит, — объяснил Адод, — что Гушмазуко со своей оравой находится в Грозном, что приговор суда по их делу отменили. Возможно, что их освободят, — добавил он от себя.

Говда сразу съежился, словно его окатили холодной водой.

Полковник заметил, что его сообщение произвело на собравшихся сильное впечатление, чуть улыбнулся и добродушно заметил:

— Но если даже их освободят, в этой банде не осталось никого опасного: старик Гушмазуко сильно болен, а из молодых кто-то умер там, — и, взяв бокал, услужливо наполненный Черновым, он обвел присутствующих испытующим взглядом.

Адод Элсанов, который был посмелее своего коллеги и лучше говорил по-русски, спросил гостя:

— Господин полковник, скажите, пожалст, не Зелимхан ли помер? Полковник, хотя и знал, что умерли племянники Гушмазуко, а не Зелимхан, желая позабавиться, небрежно ответил:

— Точно не знаю. Но какая разница, если шайка поубавилась,— и он махнул свободной рукой: дескать, хватит об этом.

Адод пристально поглядел на подавленного махкетинского старшину и, стараясь улыбнуться, еле слышно произнес:

— Ничего, пусть даже их освободят, но жить Гушмазукаевым мы здесь все равно не дадим.

Говда, хорошо знавший, что отвечать за оскорбление семьи Гушмазуко придется прежде всего ему и его сыну Успе, не успокоился, услышав кичливое заявление Адода. Он сидел молча, уставившись в пол. Затем Говда повернулся к Адоду и проверил, выпил ли он свой бокал. Сам Говда вообще-то не пил. Но что только не сделаешь ради пристава Чернова, который был для махкетинского старшины самым большим начальником. И, заискивающе улыбнувшись Чернову, Говда опрокинул полную чарку с вином.

Гости, изрядно охмелевшие от крепкого червленского вина, оживленно разговаривали. Только Адод думал все про свое: «Разница в том, кто погиб из Гушмазукаевых, конечно, есть. Знай господин полковник сыновей Гушмазуко, он бы сам понял это». А вслух тихо спросил:

— Говда, слышишь? Интересно бы знать, кто же все-таки из них там умер?

— Где? — не понял Говда.

— Да из сыновей Гушмазуко, — ответил Адод, и кадык у него дернулся, словно он с трудом проглотил кусок мяса.

— А умер ли из них вообще кто-нибудь, Адод?

— Он говорит, что умерли.

— Кто говорит?

— Полковник.

— Так он и заступится за нас. Мы ему нужны!..

Выпучив покрасневшие от хмеля глаза, Говда неожиданно вскочил и, с трудом выговаривая русские слова, начал бормотать:

— Господин полковник, моя есть махкетинский старшина Говда... Ты не волновайся, тут против твой закон никто восставать не будет... А кто будет, я вот этим! — и он схватился за серебряную рукоять своей шашки.

Назад Дальше