— Все, все! — заорал уже пьяный Дубов, забыв о присутствующих чеченских старшинах, а те кивали головами, будто довольные тем, что их окрестили разбойниками.
Этот неприятный эпизод, естественно, не мог не сказаться на атмосфере званого обеда. Начальство с этого момента сидело хмурое, и подчиненные чувствовали себя скованно. Уйти тоже никто не решался, поэтому сидели довольно долго, но веселья, на которое рассчитывал хозяин, собирая гостей, явно не получилось.
* * *
Дурное расположение духа не покидало полковника и вечером, когда гости разошлись.
Высокий каменный дом Дубова стоял на берегу Хулхулау. Фасадом он выходил к реке, а с трех сторон его скрывала густая листва большого парка. В эти, как он сам говорил, дикие места полковник переселился пока только с сыном. Жена осталась в Грозном. Поэтому быт Дубова был по-холостяцки неустроенным.
Высокая лампа под розовым абажуром горела над большим обеденным столом, на котором стояли пустые бутылки и грязная посуда. Воздух в комнате отдавал застоявшимся табачным дымом. Дубов полулежал на тахте и без особой охоты листал бумаги, подшитые в папке. Это занятие, как видно, еще усугубляло его плохое настроение: растущие неувязки в делах управления округом обступали его со всех сторон. Полковнику становилось страшно. Он перебирал в уме тех горцев, которые находятся в бегах, на положении абреков, тщетно пытался найти какой-нибудь способ разом покончить с ними. Устав от этих размышлений, Дубов задремал.
А в это время какой-то человек, поглядывая на светящиеся окна, осторожно пробирался в темноте со стороны обрыва к дому полковника. Вот он скрылся в саду и остановился в густой тени старых чинар, никем не замеченный, невидимый никому.
Над его головой тихо шелестела черная листва, словно кто-то ласково гладил ее. Человек поднял голову. Глубокое черное небо. Яркие звезды. В отдалении слышен смех, неразборчивый гул голосов. Неизвестный быстро поднялся на крыльцо, и там его остановил часовой. Посетитель объяснил ему, что несколько часов назад он был в гостях на званом обеде у начальника округа и забыл на столе важный для него документ. Он не хочет будить полковника и просит разрешения буквально на три минуты войти в столовую и взять со стола нужную бумагу. Дорогой горский костюм, по-видимому, подтверждал слова гостя. Часовой немного поколебался, но, ощутив в руке рубль, вложенный в нее посетителем, пропустил его.
Разбуженный звуком открывающейся двери, Дубов вытаращил сонные глаза и увидел перед собой молодого человека в изящной черкеске с офицерскими погонами на плечах.
— В чем дело? — спросил полковник, разглядывая незнакомого человека.
— Зачем так плохо встречаете гостя? — упрекнул его тот.
— Я где-то видел вас... — Дубов настороженно всматривался в горца, чувствуя неладное.
— Не вспомните. А вы все же меня знаете.
— Не припомню что-то, — ответил полковник и потянулся к письменному столу, в ящике которого лежал револьвер.
— А вот я вас знаю, — горец положил правую руку на рукоять кинжала в черных сафьяновых ножнах.
— Вы, случайно, не из Дагестанского полка?
— Нет. Я Зелимхан из Харачоя.
— Зелимхан?.. — Дубов уже открыл рот, чтобы крикнуть часовому, но харачоевец, на половину вытянув из ножен кинжал, грозно предупредил:
— Один звук, и ваша голова долой будет. Поняли?
— Что вы хотите от меня? — спросил Дубов, невольно опускаясь на тахту.
— Дело есть, господин полковник.
— Какое?
— Освободите мою семью, господин полковник. Иначе будет плохо.
Дубов почувствовал, как тело его прошиб мгновенный озноб, кровь ударила в голову, перед глазами закружились предметы. Он судорожно дернулся, и папка с бумагами, лежащая на краю тахты, упала на пол.
— Освободите моих родных, — повторил Зелимхан, сделав шаг к Дубову. — Слышите? Чтобы завтра до полудня они были на свободе.
— Да, да... Сейчас, пожалуйста, — бормотал полковник, сам не зная о чем.
Незваный гость, прикрыв за собой двери, исчез.
* * *
С раннего утра полковник был мрачнее тучи. И ночной визит харачоевца, и распущенность офицеров крепости, и доклад начальника гарнизона, что все, дескать, в порядке — все это било по его расстроенным нервам. Дубов никому ничего не сказал о ночном визите Зелимхана, но, не зная, на ком сорвать зло, приказал: «Накрепко запереть семью разбойника Гушмазукаева, утроить охрану в тюрьме и у ворот крепости». Это распоряжение создало у него ощущение деятельности, и так примерно к часу дня настроение его стало улучшаться.
И тут грянул гром, и небо обрушилось на всемогущего начальника округа. Ему доложили, что только что на глазах у растерявшихся обывателей и нескольких невооруженных солдат Зелимхан похитил из городского парка сына полковника, посадил его к себе в седло и умчался на быстром своем коне. Пока офицер, первым узнавший об этом событии, собирал по тревоге отряд для погони, прошло добрых десять-пятнадцать минут, и всадник был уже далеко. Теперь с полсотни казаков скачут за ним по всем дорогам, но шансов поймать дерзкого абрека, если смотреть правде в глаза, очень мало.
Когда Дубов только услышал страшную новость, он судорожно глотнул воздух, и папироса вывалилась у него изо рта. Этот не знавший жалости к другим человек схватился за грудь и упал на диван. В кабинет к нему постепенно набиралось все больше пароду, здесь собрались почти все чиновники и офицеры крепости. Все они в растерянности уставились на своего начальника, беззвучно шевелившего губами. Вдруг сквозь толпу представителей местной власти пробрался солдат. Он тупо вытянулся перед полковником, козырнул по всей форме и протянул ему какую-то записку.
Дрожащими руками Дубов взял ее, поднес к глазам, но не смог читать и, не глядя, передал близстоящему офицеру. Случайно это оказался Грибов. Тот прочитал записку и хмуро произнес:
— Этот Зелимхан просит освободить его жену и детей из тюрьмы.
— Освободите их! Отпустите их всех домой! — закричал полковник. — Где судебный пристав? Освободить немедленно, слышите!..
Пристав опрометью бросился выполнять приказание.
Так Зелимхан выиграл свой второй бой, одержав на этот раз победу над могущественным представителем императорской власти, отчего фигура молодого абрека мгновенно выросла до поистине исполинских размеров. Отныне и на несколько лет его имя уже не сходило с уст на всем Северном Кавказе, вызывая ужас угнетателей и надежду угнетенных.
ВТОРАЯ ЧАСТЬ
1.
Гушмазуко подходил к аулу Харачой, когда на востоке вдоль горизонта только-только протянулась розовая полоска и звезды начали гаснуть. Освободившись из тюрьмы, он шел, делая короткие привалы, — спешил скорее попасть домой; ему не терпелось узнать, как там обстоят дела и какие его поручения успел выполнить Зелимхан. Старик шел ночами, так как не совсем безопасно было подойти к родному аулу днем. Грозил же ему в свое время пристав Чернов, что не даст Бахоевым житья в Харачоевских горах. Вот и старался Гушмазуко не попасть на глаза какому-нибудь начальству.
Бици уже проснулась и, отправив Зезаг по воду, хлопотала во дворе. Увидев вошедшего во двор свекра, она тут же бросила веник и быстро пошла ему навстречу:
— Дада[7], это как же? Ой, слава аллаху, что вы вернулись, — взволнованно говорила она, обнимая старика.
Улыбаясь, Гушмазуко сдержанно обнял невестку, затем взял на руки внука, выбежавшего из дома, и, поглаживая его белый круглый подбородок, забормотал что-то свое. На глазах этого старого сурового человека показались слезы. Он молча ласковым взглядом встретил свою жену. Мужчине недостойно проявлять суетливость. Потом спросил у нее:
— Что нового в доме?
— Да все то же, — ответила жена, немного помолчав. Но по ее голосу Гушмазуко понял, что далеко не все здесь так, как было до его ухода.
Войдя в комнату, Гушмазуко аккуратно откинул полы своего грязного, пропахшего потом, залатанного рыжего бешмета, присел на низенький стульчик и нежно привлек к себе внука. Густые порыжевшие брови старика и узкий лоб были в пыли, маленькие темно-карие глаза блестели как-то неестественно. Смуглое, утомленное невзгодами лицо его было даже красивым. На нем лежала сейчас печать умиротворенности, хотя чеченец хмурился. Видно, мысли бродили в его голове невеселые, и от обретенной свободы он ждал больше забот, чем радостей.
Гушмазуко взял длинные железные щипцы и поправил огонь в товхе, затем, довольный, вгляделся в лицо внука. Слушая его детский лепет, дед заметно повеселел.
— Где Зелимхан? — спросил он, обернувшись к своей старухе.
— Уехал еще вчера, — ответила та. — Просил не тревожиться. Обещал вернуться сегодня или завтра.
— Уехал еще вчера, — ответила та. — Просил не тревожиться. Обещал вернуться сегодня или завтра.
— А Солтамурад?
— Они вместе поехали.
«Значит, по делу, — решил старик, — Зелимхан не станет тратить время впустую».
На улице под окном хлопотала возле плиты Бици, ей помогала младшая невестка. Гушмазуко не узнал ее, по смутно припоминал, что где-то видел эту молодую женщину. Но где?..
Гушмазуко ушел отсюда два с лишним года назад. С тех пор, хотя и мало, но кое-что изменилось в доме. Старику казалось даже, что все здесь стало чужим. В этом старом родовом доме не стало его отца — Бахо. Теперь сам он, Гушмазуко, — старое дерево, оставившее здесь лишь немногие побеги. За узким окном, там, внизу, лежали холодные камни, по которым по-прежнему бежала хлопотливая река Хулхулау, а за ней все так же величественно поднимались молчаливые горы. Да и комната была та же, побеленная голубовато-серой глиной. Вдоль передней стены стояли деревянные нары, покрытые войлоком, на котором лежали подушки из пестрого ситца, набитые шерстью. Над нарами во всю стену висел такой же пестрый, вышитый старательными руками Бици ковер, а над ковром были прибиты ветвистые оленьи рога. Слева у входа вдоль стены — полки, на которых выставлена разная глиняная и деревянная посуда. На нижних полках — чугунные и медные котлы. А у самого потолка на гвозде одиноко висело большое сито, сплетенное из конских волос, а чуть ниже его — скалка для скатывания лапши да половник.
— А что с Зезаг? — вдруг спросил старик озабоченно.
— Она в нашем доме, — радостно сообщила старуха. — Я ведь забыла порадовать тебя этой новостью.
— А давно это случилось?
— Второй месяц.
«Молодец Зелимхан, — обрадовался Гушмазуко, — главное сделал, а там мы уж с ним как-нибудь вместе...»
— А пристав Чернов где сейчас? — спросил он, доставая из кармана широких черных шаровар кисет с табаком.
— Говорят, уехал отсюда совсем, — ответила старуха, сняв с гвоздя большое сито и высыпав в него черпак кукурузной муки.
— Давно?
— Порядком, — ответила жена, пытаясь вспомнить время отъезда пристава. — Тут же вскоре после возвращения Зелимхана.
«Сбежал, трус», — подумал старик, встал и заходил по комнате, узловатыми пальцами скручивая цигарку из самосада.
Узнав о возвращении Гушмазуко, пришли соседи. Они выражали соболезнование по поводу смерти его отца, восхищались делами Зелимхана, который заставил махкетинского старшину вернуть Зезаг и вырвал семью из рук самого начальника округа. Хозяин благодарил гостей за сочувствие, но разговаривал сухо, без особой охоты. Он мало кому верил после того, как обманом отняли у них невестку, убили племянника, а его с сыном и двумя другими племянниками посадили в тюрьму. Люди чувствовали, что Гушмазуко не склонен к длинным разговорам, и потому не слишком задерживались в гостях у него.
Проводив односельчан, Гушмазуко сел перед горячей товхой. На сухощавом лице его играли отблески пламени. Он сидел неподвижно, как древний пень давно срубленного дерева. В складках его сжатых тонких губ и в тяжелом подбородке было что-то упрямое, мужественное, не тронутое старостью. Суд и тюрьма не сломили его, казалось, наоборот, наполнили его какими-то новыми силами. У него на многое впервые открылись глаза, только сейчас он понял, что горе приносят в чеченские аулы царские чиновники.
Гушмазуко родился и прожил всю жизнь среди этих хмурых гор, его представление о мире ограничивалось новостями сельского схода и всем тем, что происходило на виду этих горных вершин, даже облака, что кочуют над этими горами, были для него недоступной тайной. Он верил законам предков. В его представлении только он — закон предков — может обеспечить порядок и восстановить справедливость. Махкетинский старшина Говда с помощью другого царского ставленника — Адода — увел невесту его сына и опозорил дом старого Бахо. Ну что ж. В отместку — опозорить его за это дважды. Пристав Чернов несправедливо посадил в тюрьму его и его детей. Убить за это Чернова, и делу конец.
Так рассуждал Гушмазуко. Правда, убить человека — дело нелегкое и грех немалый, но зато другие не посмеют оскорбить твое мужское достоинство.
Нелегкие дела свалились на плечи Гушмазуко и его семьи. Всю жизнь его преследовал страх оказаться трусом. Этот страх был сильнее, чем страх перед самим аллахом, которому старик так усердно молился всю жизнь. Еще в детстве он возмущался людской слабостью; он не раз видел, как их унижали и оскорбляли богатые и сильные; видел, как наглость торжествовала над простодушием, и с тех пор возненавидел душевную мягкость.
Вошла Зезаг, молча поставила перед ним на низенький столик чашку калмыцкого чая, горячий чурек, сыр с маслом и, густо покраснев, отошла к дверям.
Гушмазуко посмотрел на столик, затем молча поднял взгляд на невестку. Отложив в сторону уже скрученную цигарку, он взял со стола чашку с чаем, бросил в него щепотку соли и тут же поставил ее обратно.
— Зезаг, — сказал он, обернувшись к невестке, — меня одолевает жажда, разреши мне выпить этот чай.
Зезаг молчала, опустив голову. Гушмазуко повторил свою просьбу. Невестка продолжала упорно молчать.
— Что же делать, — сокрушенно вздохнул старик. — Буду сидеть голодным, коль, ты не разрешаешь пить чай. Ну как, можно? — спросил он в третий раз.
— Можно, пейте, — сказала наконец Зезаг тихим голосом.
— Баркалла тебе. Да продлит аллах твою счастливую жизнь,— произнес старик и, отпив из чашки глоток чая, поставил ее на столик. — Расскажи, как твои дела, довольна ли ты жизнью, не обижают здесь тебя?
— Довольная, дада, баркалла. Как ваше здоровье? — спросила в свою очередь Зезаг, все более смелея.
— Слава аллаху. Как видишь, пока чувствую себя неплохо. Только вот не знаю, что ждет нас завтра.
— Аллах вознаградит вас добром, слава ему, все будет хорошо, — сказала невестка, не поднимая головы.
— Дай аллах. Как ты сама, здорова?
— Я-то ничего.
— Хорошо, очень хорошо. Ну а как мой приятель Хушулла поживает?
— Пока хорошо, только вот эти беды, что были со мной, сильно потрясли его, — ответила Зезаг.
— Это ничего, лишь бы был здоров. А все остальное пройдет со временем.
— Да вознаградит вас аллах всем добрым.
— Баркалла тебе, Зезаг. Иди, будь свободна, — величественно и просто сказал старик и отвернулся от невестки.
Пятясь спиной к двери, Зезаг вышла.
Гушмазуко посмотрел вокруг себя и, не найдя щипцы, ловко выхватил пальцами из огня горячий уголек, прикурил от него цигарку из крепкого самосада. Раза два глубоко затянувшись дымом, задержал его в груди, как бы смакуя, и только потом начал выпускать дым через нос. Лицо старика словно застыло, и только густые, выгоревшие на солнце рыжие брови его зашевелились, то смыкаясь на переносице, то удивленно поднимаясь и тревожа морщины на лбу. И как бы старик ни старался выглядеть спокойным, брови выдавали его. Да и как пребывать в благодушии, хоть он и дома теперь, если род Бахоевых не расплатился сполна за бесчисленные оскорбления. Есть, есть еще о чем тревожиться сердцу старика.
2.
Совершив ночную молитву, Гушмазуко давно уже спал. Только жена его сидела у горящей слабым пламенем, затопленной на ночь печи, томимая тревогой за сыновей. Никогда ведь еще не бывало, чтобы Зелимхан не возвращался в тот день, когда обещал. А теперь вот уже четвертые сутки, а его все нет. И сегодня впервые старая женщина ощутила свою слабость. Слезы тихо катились по ее изможденным морщинистым щекам. С тоской смотрела она на угасающий огонь, и сердце ее сжималось в мучительном предчувствии. Материнским чутьем знала она, что сыновья пошли на опасное дело.
Таково сердце любящей матери. Матери, которая в великом страдании рожает детей и первая учит их мудрым законам предков, чтобы потом, когда они станут взрослыми, жить в постоянном страхе за них. Она добывает огонь и поддерживает его всю ночь; выделывая шкуры и сукна из шерсти, она обшивает семью, варит пищу и ест сама то, что остается от детей. Она ложится спать последней и встает первой. Это она — женщина — дает начало жизни и сама умирает, не оставив на земле даже своего имени...
А вдруг кого-нибудь из сыновей привезут раненым или, еще хуже, мертвым? А может быть, сегодня другая мать будет в приступе горя рвать на себе волосы? О ты, беспокойное сердце матери, одному тебе известно, как тяжки эти минуты!..
Долго сидела мать абрека у очага, пока последние голубые огоньки в нем не погасли и сгоревшие головешки не покрылись серым пеплом. Потом железной лопаточкой сгребла жар поближе к тому месту, где лежал Гушмазуко, прикрутила лампу и прилегла; на войлок, расстеленный на тахте у ног мужа.
Она еще долго слышала, как ворочался, кряхтел и покашливал муж. Но ни одним звуком не дала знать ему о своей бессонной тревоге.