Ее доброта объяснялась не только сочувствием; в ней вдруг пробудился оптимизм по отношению к собственной персоне, хотя Робин уже и не рассчитывал в ней этого увидеть. Апарна снова заинтересовалась своей работой. Выяснилось, что она опять — впервые за год и даже более — стала писать. У нее родилась новая идея, и Апарна считала, что наконец-то нашла доводы, которые наверняка понравятся научному руководителю. И появилась надежда, что она все-таки закончит диссертацию, что ее усилия будут вознаграждены, что она наконец покажет себя корифеям науки, которые упорно продолжали в ней сомневаться. Робин поражался энергии, какую Апарна вкладывала в свою работу. Когда бы он к ней ни зашел, она неизменно трудилась, и по собственной воле Апарна редко прекращала работу до трех-четырех часов ночи.
Однажды днем Апарна дала прочесть Робину написанное; и они поговорили на эту тему — сначала у нее в квартире, затем в ресторанчике неподалеку от центра города. Дискуссия началась более или менее серьезно, при этом Робин выражал подлинный восторг, умеряемый критическими замечаниями по отдельным вопросам, но постепенно спор становился все шутливее. Апарна поддразнивала его по поводу его интеллектуальных предрассудков и даже заставила повспоминать Кембридж ей всегда нравилось слушать рассказы о нелепых людях, с которыми он водил там знакомство. Под конец оба изрядно нагрузились и обессилили от вина и приступов необъяснимого смеха. В итоге Робин провел ночь на полу в гостиной Апарны и, прежде чем заснуть, понял, что умудрился за весь вечер ни единого раза не подумать о предстоящем судебном разбирательстве.
Поэтому вряд ли стоит удивляться тому, что, получив записку от Эммы, он вновь потянулся к Апарне. В записке всего лишь содержалась просьба как можно скорее зайти в адвокатский офис Эммы. Робин тут же посмешил туда и обнаружил совсем другую Эмму: нервную, бесцеремонную, немногословную. Она изложила ему все выгоды от признания себя виновным, объяснила, насколько серьезным окажется его положение, если он предстанет перед судом, а вердикт будет не в его пользу. На сей раз она ни слова не сказала о своей собственной вере в это дело.
— Вам не обязательно принимать решение прямо сейчас, — завершила Эмма. — Просто поразмыслите.
— Но почему? — спросил Робин. — Почему вы вдруг передумали?
— Я не передумала, — ответила Эмма. — Во всяком случае, дело не в этом…
Она замолчала на полуслове, Робин тоже молчал. Наконец она положила руку ему на плечо и промолвила:
— Робин, у меня есть еще кое-какие дела. Почему бы вам не пойти домой и не обдумать все как следует?
Вернувшись в квартиру, он полчаса слушал по радио классическую музыку, потом прибрал комнату, сложил одежду, собрал носки и грязное нижнее белье в пластиковый пакет; вычистил нижний ящик в гардеробе, где лежали все его рукописи. Он горстями швырял листы в мусорный бак, стоявший за дверью черного хода. Он приготовил себе фасоль на тосте и извел последние три чайных пакетика. Затем отправился пешком на дальний конец города, к многоквартирному дому Апарны.
Она открыла дверь и сказала, даже не посмотрев, кто пришел:
— Здравствуй, Робин.
Он вошел в прихожую, Апарна, так и не взглянув на него, уже направлялась на кухню.
— Полагаю, заскочил попить чаю. Робин последовал за ней.
— Да, было бы неплохо. Хотя это не единственное, что мне нужно.
— Разумеется. Чай и сочувствие. Основная пища англичанина.
Он прислонился к косяку кухонной двери, насторожившись от знакомых интонаций, вдруг вернувшихся к Апарне. И тогда, наполнив чайник, она в первый раз повернулась, чтобы взглянуть на него, и он увидел ее глаза, которые больше не сияли, которые больше не были пытливыми и смеющимися, а напротив — тусклыми, налившимися кровью и красными от слез. И где-то в глубине таился гнев.
— Посижу в комнате, если не возражаешь, — сказал Робин.
Апарна ничего не ответила. Несколько минут спустя она зашла в гостиную с двумя кружками чаю. Чай был приготовлен небрежно — слишком крепкий и слишком много молока, а сами кружки грязноваты. Апарна поставила их рядом друг с дружкой на низенький журнальный столик и открыла застекленную дверь, которая вела на балкон. Стоял жаркий, душный день, и никакой надежды, что подобным образом можно освежить комнату, не было; если что Апарна в комнату и впустила, так это вопли прогульщиков, резвившихся далеко внизу на игровой площадке, где имелись пара качелей, горка и несколько бетонных колец. Апарна постояла на балконе, глядя на крошечные фигурки, которые разыгрывали свои шумные фантазии о насилии и борьбе с ним. Затем она вошла в комнату и села напротив Робина. Несколько мгновений они молча пили чай.
— Итак, — сказала она наконец, выдавливая слова с нескрываемым усилием, — что привело тебя сюда?
— Ничего. Я пришел повидать тебя.
— Визит вежливости, Робин? Я польщена.
— Если я зашел в неподходящее время, я всегда могу уйти.
— Интересно, ты действительно ушел бы? Ты наверняка бы удивился, если бы я сказала «уходи».
— А сейчас неподходящее время?
— Было бы невежливо сразу выпроводить тебя, потому что ты, вероятно, шел сюда пешком и очень устал. Кроме того, я не против твоего присутствия. Ты занимаешь не так много места. — Внезапно Апарна залпом проглотила остатки густого, бурого чая, с отвращением отставила чашку и решительно сказала: — Я намерена уехать из этой страны, скоро уехать. Пусть она… варится в своем собственном соку.
И по лицу Апарны скользнула горькая, озорная улыбка, и глаза ее на мгновение блеснули.
— Я тоже.
— Ты, Робин? Куда ты можешь поехать?
— Не знаю… А ты куда?
— Домой, разумеется. Обратно домой. Но ведь ты так поступить не можешь, потому что твой дом здесь. Так куда ты можешь уехать?
— Ты мне говорила, что никогда не вернешься домой. Ты говорила мне сотни раз. Не говори, что ты передумала.
Апарна уклонилась от прямого ответа, но сказала:
— Наверное, Англия — замечательное место, для англичан. Здесь столько свободы, столько возможностей, столько интересного, столько разнообразного, столько красивого. Почему меня не подпускают ко всему этому?
— Эти розовые очки, что ты надела сегодня, — отозвался Робин, — где бы мне достать такие же?
— Ты начнешь мне нравиться гораздо больше, Робин, — сказала Апарна, — когда наконец осознаешь свою привилегированность. Когда осознаешь, как чертовски тебе повезло, что ты родился именно здесь и что у тебя есть все эти возможности.
— Если хочешь, можем поменяться местами, — предложил Робин. — И через три недели ты предстанешь перед этим проклятым судом.
— Я тебе искренне сочувствую, Робин, ты знаешь; но суд закончится, и все будет нормально, это же очевидно. У таких, как ты, всегда все нормально. Эти суды предназначены для людей вроде тебя. Для начала ты умно поступил, выбрав в адвокаты женщину, которая неравнодушно отнеслась к твоему делу. Она наголову разобьет этого мужика, я просто вижу это.
— Кого ты имеешь в виду под «людьми вроде меня»?
— Я имею в виду умных, образованных, гетеросексуальных англичан из среднего класса. Людей, которые сотни лет идут своим путем и будут продолжать идти до второго пришествия.
Они помолчали; когда же Робин наконец заговорил, казалось, он только что пробудился от сна.
— Если хочешь, можешь рассказать, что случилось.
Апарна вопросительно посмотрела на него, и он уточнил:
— Чем вызвана эта внезапная вспышка антиимпериализма?
— Внезапная?
Робин взял старую газету, лежавшую на столе.
— Кажется, я застал тебя в дурном настроении, — сказал он.
— В дурном настроении, — медленно повторила Апарна. — В таком настроении, Робин, я нахожусь уже два года, а то и больше. Или ты не заметил?
— Знаешь, — ответил Робин, — я сейчас не хочу ввязываться в спор. Разве это не странно? Просто мне кажется, что у меня на него нет сил.
— Тогда почитай газету. Робин положил газету на стол.
— Не говори мне, что ты встречалась с научным руководителем. Ты показала ему все, над чем работала последние шесть месяцев. А он скептически вздернул бровь, погладил тебя по голове и предложил поужинать вместе.
Последовало короткое молчание.
— Эти скоты. Эти скоты не понимают, как много значит для меня эта проклятая степень. Они не желают дать мне возможность закончить работу. Ничто не обрадует их больше, чем новость, что я ближайшим рейсом уматываю к себе в Индию и больше им не придется тратить полчаса на меня и мою работу. Вот чего они желают.
— Поэтому именно так ты и собираешься поступить?
— Не тебе критиковать меня, Робин. Шесть лет я за это боролась, шесть лет, вычеркнутых из жизни, а я уже далеко не молода. Совсем не молода. Но что бы ни пытались со мной сделать, я по-прежнему вольная птица. Я могу решить продолжать борьбу, и я могу решить уступить. И вполне возможно, что именно так я и решу. — Робин ничего не сказал, поэтому Апарна продолжала: — Как бы то ни было, твой диагноз точен. Я встречалась с доктором Корбеттом и могу сообщить, что он вел себя в своей обычной манере. Уверена, он считает, что был со мной чрезвычайно любезен, более того, обходителен. Словно я приехала сюда из Индии только для того, чтобы меня обхаживал ученый средних лет с выпирающим брюшком. Для начала он заметил, что я «хорошо выгляжу». Имел ли он в виду мою одежду, мое лицо или мою фигуру? Не знаю. Затем мы потрепались на тему «как я живу». И вот что интересно: выяснилось, что он даже не знает, где я жила последние два года. И наконец, просто чтобы заполнить время, мы поболтали о моей работе. Поболтали о той безделице, которой я посвятила одну пятую своей проклятой жизни и которую он заставлял меня начинать заново, и переписывать, и начинать заново, и переписывать, и начинать заново, и так до посинения. И что он смог сказать на этот раз, о моих ста страницах, о моих тридцати тысячах слов, о моих шести месяцах трудов до седьмого пота? Он нашел ее «интересной»; он счел, что в ней есть «потенциал»; но он сказал, что ее надо «привести в порядок»; он решил, что она слишком «эмоциональна» и «агрессивна», и все потому, что я попыталась показать свои чувства к этим писателям, господи, к этим индийским писателям, которых кто-то должен спасти от этих проклятых английских критиков с их теориями и с их интеллектуальным империализмом. А затем, да-да, он сказал, что я должна зайти к нему поужинать. При этом в разговоре как-то всплыло, что его жена сейчас в Америке, гостит у своей кузины. — Она покачала головой. — Видишь ли, интеллектуально эти люди действуют очень тонко. Свое презрение, свое снисхождение они никогда не проявляют открыто. Поэтому люди не верят, когда ты говоришь им про их презрение. Но я знаю, что они презирают. Я это чувствую. Со времени своего приезда сюда я пытаюсь протиснуться мимо этого презрения. Может быть, пришло время остановиться. — Голос ее изменился, набрал грусти, но отнюдь не мягкости. — Боже, я скучаю по родителям, Робин. Тебе этого не понять. Шесть лет. Скучаю по ним… так… сильно. И тут она спросила: — Ты будешь жалеть, если я уеду?
— Тогда почитай газету. Робин положил газету на стол.
— Не говори мне, что ты встречалась с научным руководителем. Ты показала ему все, над чем работала последние шесть месяцев. А он скептически вздернул бровь, погладил тебя по голове и предложил поужинать вместе.
Последовало короткое молчание.
— Эти скоты. Эти скоты не понимают, как много значит для меня эта проклятая степень. Они не желают дать мне возможность закончить работу. Ничто не обрадует их больше, чем новость, что я ближайшим рейсом уматываю к себе в Индию и больше им не придется тратить полчаса на меня и мою работу. Вот чего они желают.
— Поэтому именно так ты и собираешься поступить?
— Не тебе критиковать меня, Робин. Шесть лет я за это боролась, шесть лет, вычеркнутых из жизни, а я уже далеко не молода. Совсем не молода. Но что бы ни пытались со мной сделать, я по-прежнему вольная птица. Я могу решить продолжать борьбу, и я могу решить уступить. И вполне возможно, что именно так я и решу. — Робин ничего не сказал, поэтому Апарна продолжала: — Как бы то ни было, твой диагноз точен. Я встречалась с доктором Корбеттом и могу сообщить, что он вел себя в своей обычной манере. Уверена, он считает, что был со мной чрезвычайно любезен, более того, обходителен. Словно я приехала сюда из Индии только для того, чтобы меня обхаживал ученый средних лет с выпирающим брюшком. Для начала он заметил, что я «хорошо выгляжу». Имел ли он в виду мою одежду, мое лицо или мою фигуру? Не знаю. Затем мы потрепались на тему «как я живу». И вот что интересно: выяснилось, что он даже не знает, где я жила последние два года. И наконец, просто чтобы заполнить время, мы поболтали о моей работе. Поболтали о той безделице, которой я посвятила одну пятую своей проклятой жизни и которую он заставлял меня начинать заново, и переписывать, и начинать заново, и переписывать, и начинать заново, и так до посинения. И что он смог сказать на этот раз, о моих ста страницах, о моих тридцати тысячах слов, о моих шести месяцах трудов до седьмого пота? Он нашел ее «интересной»; он счел, что в ней есть «потенциал»; но он сказал, что ее надо «привести в порядок»; он решил, что она слишком «эмоциональна» и «агрессивна», и все потому, что я попыталась показать свои чувства к этим писателям, господи, к этим индийским писателям, которых кто-то должен спасти от этих проклятых английских критиков с их теориями и с их интеллектуальным империализмом. А затем, да-да, он сказал, что я должна зайти к нему поужинать. При этом в разговоре как-то всплыло, что его жена сейчас в Америке, гостит у своей кузины. — Она покачала головой. — Видишь ли, интеллектуально эти люди действуют очень тонко. Свое презрение, свое снисхождение они никогда не проявляют открыто. Поэтому люди не верят, когда ты говоришь им про их презрение. Но я знаю, что они презирают. Я это чувствую. Со времени своего приезда сюда я пытаюсь протиснуться мимо этого презрения. Может быть, пришло время остановиться. — Голос ее изменился, набрал грусти, но отнюдь не мягкости. — Боже, я скучаю по родителям, Робин. Тебе этого не понять. Шесть лет. Скучаю по ним… так… сильно. И тут она спросила: — Ты будешь жалеть, если я уеду?
Робин пожал плечами.
— Наверное.
Апарна улыбнулась своей самой недружелюбной улыбкой.
— Тебе будет не хватать твоей безделушки, да? Твоего местного колорита?
— Ты же понимаешь, что я так не думаю о тебе.
— Кто знает. Мне кажется, вы все одинаковые. Все без исключения. Разве ты не выдал себя в тот день у тебя в квартире, когда я показала тебе книгу? Не стала бы жизнь проще, если бы я делала то, чего люди ждут от меня? Корбетт ждет от меня только одного странности и экзотики: ему бы понравилось, если бы я вошла к нему, одетая в сари, бренча на ситаре. Ему не нужна правда о моей стране, никому из вас не нужна. Он не хочет знать, что в этом городе есть собственная азиатская община, и за один день, проведенный среди этих людей, он мог бы узнать об Индии больше, чем я когда-нибудь соберусь ему рассказать. Они решают, кем ты должен быть, а затем втискивают и втискивают тебя в это клише, пока не становится по-настоящему больно. А это очень больно.
Судя по отсутствующему выражению на лице Робина, было вовсе не очевидно, что он слышал последние слова.
— Ты не против, если мы сменим тему? Я пришел кое о чем поговорить, и у меня не так много времени.
Апарна резко вскинула удивленный взгляд. В ее глазах мелькнула боль, словно их пронзили чем-то острым, но через секунду боль исчезла.
— Мы можем поговорить о чем угодно, лишь бы тебе было интересно. Только не позволяй мне вставать на пути твоего плотного графика.
— Я пришел спросить, можно ли мне забрать свой рассказ. Я пытаюсь собрать все экземпляры моих работ.
— Разумеется. Сейчас принесу.
Она исчезла в спальне и почти тут же вернулась с блокнотом Робина.
— Что ты об этом думаешь? — спросил он.
— Мне понравилось. Мне вообще нравятся твои забавные рассказы.
— Что ты хочешь сказать? Апарна села и вздохнула.
— Насколько тебе важно, чтобы я ответила честно? Что тебе сегодня больше по душе — сладкая Апарна или кислая Апарна? Тебе ее подать теплой или холодной? Что ты выберешь из меню, Робин?
— Сегодня, — сказал он, — мне очень важно, чтобы ты была честной. — И тут же поправился: — Хотя на самом деле все это не имеет значения. Ведь я никогда не узнаю, действительно ли ты честна со мной. Поэтому можешь говорить что угодно. Говори что угодно.
— Говорить что угодно? В этом случае у меня широкий выбор. Надеюсь, ты имеешь в виду именно это. — Слова прозвучали почти шутливо по сравнению со следующей репликой: — Забавный ты человек, Робин. Странный человек.
— Почему ты так говоришь? — холодно спросил он.
— Ну, потому что ты постоянно создаешь себе трудности. Постоянно пытаешься сделать вид, что жизнь труднее, чем на самом деле.
— Ты считаешь, что мне все давалось довольно легко, так?
— Это ясно всем. Всем, кроме тебя.
— И вообще, при чем тут мой рассказ?
— Очень даже при чем. В смысле, любовь совсем не обязана быть такой, разве не так? Ты знаешь, что не обязана. Эти двое — как можно испытывать к ним сочувствие? Им следует просто принять то или иное решение, а затем действовать в соответствии с ним.
— Мне такой подход не кажется простым.
— Конечно, тебе не кажется. Теперь, наверное, начнешь рассказывать, что с тобой однажды было то же самое.
— Да, было.
— Бедная девушка.
— Кто?
— Та, с которой у тебя были вот такие отношения. Она тебя бросила?
— Да, так уж вышло.
— Вот и хорошо.
Последовала решающая пауза, после чего Робин заерзал на стуле и сказал с некоторым раздражением:
— Я хотел узнать твое мнение о литературных достоинствах рассказа.
— Именно его я только что высказала. Я не могу отделить «литературные» достоинства от содержания рассказа. Почему, ты думаешь, все эти ученые так меня здесь ненавидят?
— Ты нашла рассказ занимательным? Его ироничность заставила тебя улыбнуться?
— Честно говоря, нет. То, что люди в литературе называют иронией, в реальной жизни называется болью, непониманием, несчастьем. В мире и так слишком мало любви, чтобы я сочла забавными двух людей, которые не способны поведать друг другу о своих чувствах То же самое можно сказать про жуткую историю о везучем человеке. Он настолько глуп, настолько ничего не понимает в жизни, что ты все время ждешь, что рассказчик как-то прокомментирует его глупость, или накажет его, или сделает что-нибудь еще.
— Многие люди нашли этот рассказ смешным. Ты за эти годы просто утратила чувство юмора.
— Но ведь нельзя смеяться в одиночку, Робин. Никто не смеется в одиночку.
Я бы смеялась, если бы мне было с кем смеяться.
— Ты помнишь, — спросил Робин, и голос его стал тихим от напряжения, — как ты прежде смеялась вместе со мной?
— Прежде я смеялась со многими людьми. Возможно, и с тобой тоже. — Не обратив внимания на то, какое действие оказали ее слова на Робина, она поспешно продолжала: — Эти люди, которые нашли твой рассказ смешным, они ведь мужчины?
— Да, в основном мужчины.
— Я так и думала. Видишь ли, мужчинам нравится ирония, потому что она имеет прямое отношение к превосходству, к чувству власти, ко всем тем вещам, которые у них есть от рождения. Женский смех и мужской смех не похожи друг на друга. Не думаю, что ты вообще можешь понять смех женщин: он всегда связан с освобождением, с избавлением от неволи. Даже сам характер смеха иной, женский смех мало напоминает тот лай, который раздается, когда мужчины хохочут в компании.
— Так ты считаешь, что я никогда не смогу написать ничего такого, что рассмешило бы женщину?
— Я считаю лишь, что тебе не стоит удивляться, если люди не пляшут под твою дудку.