Воровской дозор - Евгений Сухов 8 стр.


Весьма символично!

Повесив картину на прежнее место, полковник поднял трубку и бодро произнес:

– Валерий Тимофеевич!

– Он самый, с кем имею честь общаться? – прозвучал сухой ответ.

– Это Кочетков тебя беспокоит.

– А-а, Константин Степанович, – отозвался радушный басок. – Чем могу быть полезен?

– В твоем ведомстве Владимиров?

– Это Елисеич, что ли? Вор в законе?

– Он самый.

– Не переживай, сидит, как миленький. Или ты его прессануть хочешь? По полной? Можем попробовать.

– Как раз наоборот… Мы тут разобрались с этим делом. У меня к нему претензий не имеется. Его надо выпускать.

– Это за хорошее поведение, что ли? – хмыкнул Валерий Тимофеевич. – Так он поведением не блещет. Мне тут передали перехваченную «маляву», он народ к бунту подбивает.

– А что такое?

– Я одного оборванца в карцер посадил, так он посчитал, что это по беспределу! Того и гляди, мне все СИЗО разморозят, проучить я его хотел.

– В общем так, Валерий Тимофеевич. Отпускай его на все четыре стороны! И не прессуй! А бумаги я тебе подготовлю в ближайший час. Да и тебе поспокойнее будет, на одну головную боль станет меньше.

– Значит, дело до суда не будешь доводить?

– Не буду. Не тот случай.

– Добро. Договорились.

Тяжело забилась на петлицах толстая металлическая дверь и, отворившись со скрипом, впустила в затемненное помещение камеры яркий поток света. Надзиратель, кряжистый большеголовый мужчина с круто выступающим из-под тугого кителя животом, осмотрев сидельцев, рядком расположившихся на нарах и в тревожном ожидании посматривающих на вошедшего, грубовато известил:

– Владимиров! На выход.

– С вещами, что ли? – хмыкнул Елисеич.

– С вещами.

– На волю тебя, Елисеич, отпускают, – ощерился золотыми зубами сидевший рядом заключенный.

Странное дело, вроде бы и пробыл в камере недолго, но за минувшие несколько дней успел обзавестись некоторым собственным арестантским добром, без которого трудновато тянуть тюремный быт. И первое, что он приобрел, так это доставшуюся от прежнего сидельца большую иголку с суровыми нитками, способную поправить самую ветхую одежду; подладить прохудившиеся башмаки. Затем была булавка, которую он зацепил за обратную сторону воротника. Последними были пуловер и мельхиоровая ложка…

Отправляясь на волю, каждый арестант, следуя неписаным тюремным традициям, уходящим своими истоками куда-то в седую старину, раздавал нажитое добро до самой последней мелочи, чтобы вновь не угодить в «казенный дом». Такая традиция была заведена мужиками, пришедшими в тюрьму от сохи, терпеливо дожидавшимися дня, когда можно будет вернуться к привычному образу жизни, а потому без сожаления расстававшимися не только с вещами, но и с тюремными привычками.

Вор Елисеич был иной породы, для которых тюрьма – дом родной! Поэтому приметы мужиков, прочно укоренившиеся в уголовной среде, он не одобрял. И возвращения на «кичу» не боялся. Но вот раздать добро, чтобы послужило хорошим людям, так это благое дело. Не спеша, как бы продумывая каждое движение, он передал кружку золотозубому:

– Владей!

– Спасибо, Елисеич. Вроде бы и недолго пробыл, а привык я к тебе.

– Мы же с тобой бродяги, – заметил Елисеич. – Нам не привыкать расставаться.

Заточку, сделанную из поломанной ложки, – царский подарок, – он незаметно пододвинул двадцатипятилетнему блатному с «погонялом» Кузя. Куртку отдал Краюхе, заключенному с тридцатилетним стажем.

– Не замерзай. Наверняка по этапу на север отправят.

Надзиратель, оперевшись о косяк, терпеливо наблюдал за раздачей, не смея торопить «законного». Раздав вещи, иголку с ниткой Елисеич решил оставить себе – если суждено вернуться, будет чем подправить одежду.

– Чего, начальник, стоим? – повернулся он к надзирателю. – Веди давай. На волю хочу!

Заложив руки за спину, вор вышел в коридор и, не дожидаясь привычной команды, уткнулся лицом в стену.

Первые три дня Елисеич с приятелями пил горькую. Закуска самая простая: килька в томате, грубо нарезанные куски колбасы, из разносолов лишь маринованные грузди и крохотные соленые огурчики. Хлебом заедали пьяную икоту, отламывали крохотные кусочки и степенно жевали, будто это было самое желаемое лакомство в их жизни.

– А помнишь, как мы с тобой в Соликамске парились? – спросил Елисеича худой вор, которого нарекли Коромыслом. Тощий, почерневший от полярного солнца, он и в самом деле чем-то напоминал побитый и иссушенный кусок дерева, но столь крепкий, о который может затупиться даже сталь.

– Было такое, – ответил Елисеич и с подчеркнутой деликатностью, каковой не встретишь даже у потомственных дворян, поддел вилкой из консервной банки узкую кильку. – Как вспомню, так меня просто в жар бросает. Ума не приложу, как удалось выжить в этой «красной» зоне.

– А помнишь Степанова?

– Это которого? Фомку, что ли?

– Нет, Петра, мы с ним в Томске чалились. С заячьей губой, он за мужиками посматривал.

– Помню такого.

– Сукой оказался! В Соликамске скурвился совсем, из блатных в «красные» переметнулся. Потом его в бригадиры двинули. Такой мразью стал, что из мужиков по две нормы выжимал. Бревнами его завалили.

– Оно и правильно. На зоне мужик – главная фигура, он ведь за всех лямку тянет.

– А Вальку Сидорова помнишь?

– А то! Золотой пацан! Он с малолетки пришел. Что с ним?

– Правильный пацан растет. Помогают ему. Есть за что. Бог ему навстречу! В прошлом году «смотрящим» поставили в Пермской колонии.

– Она же наполовину «красная», – удивился Елисеич.

– То-то и оно! Там он быстро свои порядки установил, даже барин к нему со всем почтением. До него все повара крысятничали, мясо из котлов таскали, так он одного из них сварил в кипятке, и другие сразу паиньками стали. Каждую пайку лично контролирует, чтобы ни на один грамм мяса не убавили.

– У меня есть тоже на примете один пацан. Уверен, толк из него будет. Хочу в свои дела притянуть.

– Проверить его надо, – с сомнением протянул Коромысло. – На такое дело не каждый способен. Тут, кроме характера, еще и голова должна исправно варить.

– А вот мы сейчас и проверим, – с готовностью отозвался Елисеич. Подняв трубку телефона, он быстро набрал номер: – Герасим, «чиграш» у тебя?

– Здесь. Что ему передать?

– Ничего не передавай. Скажи, чтобы ко мне подваливал. Дело у меня к нему есть срочное.

– Передам.

Трубка с громким щелчком легла на рычаг.

– Еще по одной? – предложил Елисеич, ухватив за прохладные бока «Столичную».

– Можно, – вяло отреагировал Коромысло. – Только давай по маленькой. Мне еще до дома топать. Маруська не любит, когда на рогах прихожу.

– Она у тебя покладистая, – аккуратно разлил водку в граненые стаканы Елисеич, – еще и не такое простит.

Выпили молча. Без речей. Как если бы кого-то помянули. Так же сосредоточенно взялись за еду, думая каждый о своем.

– Считаешь, потянет? – нарушил молчание Коромысло.

– Потянет, парень он с головой, сразу приметил.

– Разберемся.

Еще через полчаса подошел Потап.

– Звал? – спросил он, глянув на захмелевшего хозяина, стоявшего на пороге.

– Проходи, не дрейфь, – распахнул дверь пошире Елисеич.

Феоктистов прошел в коридор – неуютный, холодный, каким бывает разве что казенное помещение. В квартире почти пусто. Из украшений лишь одна картина, написанная тусклыми красками, с которой на него смотрел худой старик с цепким взглядом. Вот сейчас разомкнет крепко стиснутые губы и обругает по матушке гостя. Потап невольно застыл под строгим взглядом. Даже ему, человеку, не искушенному в искусстве, было понятно, что лицезреет он исключительную вещь, по воле случая оказавшуюся в запущенной квартире с потертыми обоями и разодранным линолеумом. Может, оттого во взгляде старика сквозила какая-то скрытая обида.

– Чего остолбенел? – недовольно спросил Елисеич.

– Кто это? – показал Потап на картину.

– Рембрандт. Слыхал о таком?

– Доводилось.

В просторной гостиной, щедро залитой светом через большие окна, было такое же запустение. Из роскоши лишь старенький продавленный диван с протертой материей, на котором, откинувшись на мягкую спинку, сидел немолодой высокий человек с пожелтевшим лицом и пронзительными колючими глазами, очень напоминающий старика с портрета.

– Это тот самый? – с интересом спросил он, посмотрев на вошедшего Потапа.

– Тот… Вот что, малец, – хмуро посмотрел Елисеич на Потапа, – знаешь, чем я занимаюсь?

– Наслышан, – сдержанно ответил Потап.

И перевел взгляд на картину, висевшую у входа, на которой была изображена молодая красивая женщина в старинных нарядах. Давно уже не было в живых художника, нарисовавшего портрет, в прах обратилась сама натурщица, нетленной оставалась лишь ее красота, которой можно наслаждаться даже через сотни лет. Дело не только в грамотном подборе красок и в редком таланте художника, просто ее лицо не походило ни на одно из виденных ранее, оно обладало какой-то магией притяжения. Чувство, возникавшее при взгляде на эту картину, можно сравнить разве что с трансом. Вне всякого сомнения, это был настоящий шедевр. Любой музей посчитал бы за честь владеть им. Оставалось только гадать, по каким тропам шла картина, чтобы оказаться в неприбранной и пустой комнате в обществе двух подвыпивших мужичков, весьма далеких от художников эпохи Возрождения.

– Нравится? – кивнул на картину Елисеич.

Феоктистов невольно сглотнул, взирая на нее с ошалелым восторгом. Помани его запечатленная девушка, он бросился бы к ней навстречу через столетия, чтобы прижать к своей тоскующей груди.

– Очень, – признался он.

– Все это называется красивая жизнь. А за нее, парень, тебе придется побороться… как за любовь. В Музей искусства ходил?

– Приходилось.

– Принеси мне оттуда какую-нибудь безделицу.

– Какую еще безделицу? – удивившись, спросил Потап.

– Вазу там… или какую-нибудь миниатюру. Если не попадешься, значит, мы в одной упряжке, ты с нами. А если сцапают, – Елисеич развел руками, – не обессудь, значит, нам с тобой не по пути. Судьба у тебя такая. Сделаешь? – прищурившись, спросил он.

– Постараюсь.

Посмотрев на добродушно ухмылявшегося Коромысло, Елисеич сказал:

– Даю тебе два часа.

– Тогда я пошел.

– Смотри, не задерживайся, – произнес вор в спину удаляющемуся Феоктистову.

Все оказалось даже проще, чем Потап предполагал…

В каждом зале дежурили старушки. Многие из них суровыми взглядами, выработанными за время работы с искусством, посматривали по сторонам, пытаясь распознать потенциального вора. От таких следовало держаться подальше, и Потап тотчас переходил в следующий зал. Меньшая часть смотрителей зала, надломленных возрастом, заняв широкие стулья в углу зала, подслеповато щурилась на посетителей. Но по их отрешенным взорам было понятно, что они где-то далеко, среди надоедливых внуков, дергающих их за длинные юбки, или за столом с чаем и конфетами.

Следовало идти именно к таким.

Шагнув в зал французского искусства, Потап склонился над темно-красной чашей с черными прожилками. Старая смотрительница ленивым взором обводила вверенный ей зал, лишь изредка ее слезящиеся глаза останавливались на вошедшем и, убедившись в его благонадежности, столь же лениво переходили на очередного зрителя. Неожиданно она поднялась со стула и направилась к двум парням, о чем-то оживленно разговаривающим.

– Прошу вас, молодые люди, – прошипела старуха, – потише, пожалуйста, здесь все-таки музей!

В этот момент она видела только обескураженные лица молодых людей, сверля их лбы неприязненным взглядом. Более подходящего момента для кражи не подыскать – Потап мгновенно поднял небольшую вазу и сунул ее под полы короткого пальто, затем, стараясь не привлекать к себе внимания, неторопливо зашагал из зала. Из-за двери доносился недовольный голос смотрительницы, продолжавшей отчитывать развеселившихся парней.

Он прошел один зал, другой. Его никто не преследовал, не хватал за руки. Все было, как обычно, он был одним из многочисленных посетителей, оказавшихся в этот час в музее. Потап спустился на первый этаж и по длинному коридору, стараясь не торопиться, чтобы впопыхах не выронить вазу, вдруг сделавшуюся невероятно тяжелой и неудобной, направился к выходу. Последние десять шагов до двери были особенно тяжелыми: хотелось броситься бежать, останавливал лишь страх уронить вазу. Он толкнул тяжелую дверь и облегченно вздохнул только тогда, когда оказался на улице. Завернув за угол, прошел до ближайшего дома и зашел в пустынный двор.

Вытащив вазу, выполненную из розового родонита, Потап принялся с восхищением ее рассматривать. Она и вправду была хороша, тонкие стенки придавали ей невероятно хрупкий вид. Казалось, достаточно лишь легкого прикосновения, чтобы она развалилась на части. Постучав пальцем по стенкам, он услышал чистый долгий звук, какой бывает только у идеально настроенного камертона. Переложив вазу в сумку, Феоктистов вышел на улицу, довольно насвистывая веселую мелодию.

– Принес? – просто поинтересовался Елисеич, когда Потап шагнул в прихожую.

– А то как же! – вытащил он из сумки вазу.

Взяв небрежно музейный экспонат, Елисеич повертел его в руках, осмотрел со всех сторон и, увидев инвентарный номер, довольно хмыкнул:

– А ты молодец… Вот только эта твоя ваза мало чего стоит. Даже в базарный день за нее тысячу «зеленых» не дадут.

– Как так? – невольно ахнул Потап. – Ведь такая красота!

– А вот так! В нашем деле и такое случается. Подобными вазами все запасники забиты… – Видимо, на лице Потапа отразилось сожаление, потому что в следующую секунду Елисеич произнес: – Да ты не волнуйся, ты молодец, свое дело хорошо исполнил. Теперь нам будет, о чем с тобой потолковать. Только хочу тебе вот что сказать: это последняя твоя кража, иначе нам с тобой не по пути. Ты хорошо запомнил?

– Как отче наш, – широко улыбнулся Потап.

– Ты что, верующий? – хмыкнул Елисеич.

– Немного. Когда на кражу шел, всегда свечку ставил.

– И помогало?

– Всегда… Кроме последнего раза.

– Видно, в ту минуту твой ангел смотрел в нужную сторону. А ваза… Отнеси ее моей дочке, Наде, может, найдет ей применение. Будет, куда цветы поставить. Сейчас я ей позвоню, а то ведь она тебя даже на порог не пустит. – Подняв трубку телефона, Елисеич быстро набрал номер: – Подарочек решил тебе сделать на день рождения, один парень тебе его принесет, так что ты его не прогоняй. Ну, чего стоишь? Все слышал? – положив трубку, он посмотрел на Потапа.

– Да.

– Бери вазу и топай на Тимирязевскую, семнадцать.

Тогда Феоктистов и подумать не мог, что с белокурой девушкой, открывшей ему дверь, он проживет в согласии двадцать пять лет. Ровным счетом ничего такого, что могло бы указать на решительный поворот в его судьбе. Все просто. Обыкновенно. Взял вещицу, и топай себе по названному адресу. Только когда дверь отворилась и на пороге предстала высокая белокурая девушка, возникло вдруг какое-то смутное и приятное ощущение, что встреча с ней не последняя и, если он будет более настойчив, отношения могут перерасти в нечто большее, чем простое знакомство. Вот только форсировать события не стоило. Здесь следовало быть в высшей степени деликатным. Врожденный такт тотчас подыскал верное решение: женщины – весьма чувствительный народ, а потому с ними следует общаться галантно.

– Прошу прощения, не здесь ли проживает Надежда? – сняв шляпу, произнес Потап.

– Вы пришли от папы? – весело спросила девушка, подняв на него большие красивые глаза.

Сказанное слегка подивило. Сам Елисеич напоминал корень старого дерева: почерневший, с узлами, с шероховатой неровной корой, о которую, если уж зацепишься, так обдерешься в кровь. Кто бы мог подумать, что от него уродится такой дивный побег, совершенно на него непохожий.

Онемев, Потап бестолково пялился на красу, силясь подобрать подходящие слова. Надежда, блеснув ослепительной улыбкой, слегка поторопила его:

– Он что-то просил передать?

– Да, вот это, – протянул Потап пакет. – На день рождения.

– Спасибо, – продолжала улыбаться девушка.

Возникла пауза, какая нередко случается между молодыми людьми, вдруг неожиданно почувствовавшими взаимное притяжение. Следовало бы топать со всех ног от девичьей квартиры, спасаться от любовной лихорадки, а он, остолбенев, не в силах был оторвать от нее восторженного взгляда. При этом чувствовал себя деревянным и неуклюжим. Несвойственная ему застенчивость параличом сковала его руки и ноги, лицо предательски обожгла удушливая краска смущения.

Никогда в жизни он не чувствовал себя более нелепо, чем в эту минуту. Надя, видно, понимая его душевное состояние, пришла к нему на помощь, неожиданно предложив:

– Может, вы хотите чаю? – И немного отстранилась от входа: – Проходите.

Следовало бы как-то отказаться, придумать какую-то уважительную причину, чтобы бежать отсюда прочь, но вот беда – язык прилип к небу и не желал повиноваться, а первый же слог, который он выдавил из груди, напоминал нечленораздельное мычание. Между тем ноги короткими шажками уже вносили его в девичью светелку, пропахшую тонким парфюмом.

– У меня есть шоколадные конфеты, – сказала Надя.

– Э-э…

– Будем пить чай. Вы любите шоколадные конфеты?

Она весело посмотрела на него, окончательно парализовав его волю. Следовало воспротивиться, разорвать на руках тугие путы, вот только силенок для этого почему-то не находилось. Странное дело, но всю последующую жизнь он будет робеть перед ее взглядом точно так же, как в первый день их встречи. Вскоре Потап Феоктистов поймет, что самые весомые его аргументы легко разбиваются под ее лучистым светлым взором. Вот ведь как бывает…

– Люблю… – неожиданно для себя прохрипел Потап.

Уже за столом, поглядывая на девушку, он, к своему ужасу, обнаружил, что незаметно для себя съел полкило предложенных конфет, а Надя продолжала пододвигать ему раскрытую коробку, без конца повторяя:

– Вы ешьте, ешьте!

Оставалось только наворачивать и хрустеть челюстями, поглядывая на «красу ненаглядную».

Назад Дальше