Поймай меня, если сможешь. Реальная история самого неуловимого мошенника за всю историю преступлений - Фрэнк Абигнейл 24 стр.


Потом брал микрофон ГГС[36]:

– Леди и джентльмены, с вами говорит капитан воздушного судна. Добро пожаловать на рейс 572 авиакомпании «Абигнейл», следующий из Сиэтла в Денвер. В настоящее время мы идем на крейсерской скорости 575 миль в час. На протяжении всего пути до Денвера нас ожидает хорошая погода, а значит, и хороший полет. Сидящим по правому борту хорошо видна вдалеке гора Рейнир. Гора Рейнир высотой 14 тысяч 410 футов[37], как вам, вероятно, известно, является высочайшим пиком в штате Вашингтон…

Разумеется, порой я выступал в роли героя, пробивавшегося на своем исполинском воздушном судне через ужасающие грозы или преодолевавшего жуткие механические поломки, чтобы доставить свой человеческий груз в целости и сохранности, и упивался благодарностью пассажиров. Особенно женщин. Особенно красивых женщин.

Или воображал себя водителем экскурсионного автобуса, показывающим великолепие Великого Каньона или чары Сан-Антонио, Нового Орлеана, Рима, Нью-Йорка (я в самом деле помнил, что Нью-Йорк не лишен чар) или какого-нибудь другого исторического города группе восторженных туристов, развлекая их своим оживленным, остроумным трепом.

– Итак, особняк слева от вас, леди и джентльмены, является жилищем Дж. П. Баблоруба, одного из основателей города. Он рубил бабло почти всю свою жизнь. Беда в том, что он нарубил слишком много, и теперь до конца жизни поселился в федеральной тюрьме.

В своих фантазиях я мог быть, кем захочется, почти как в те пять лет до ареста, хотя свои перпиньянские ипостаси я приукрашивал и преувеличивал. Я был знаменитым хирургом, оперировавшим президента и спасавшим ему жизнь своим врачебным искусством. Великим писателем, удостоенным Нобелевской премии по литературе. Кинорежиссером, снявшим эпическое полотно, завоевавшее «Оскара». Горноспасателем, выручавшим злополучных скалолазов, застрявших на опасном склоне горы. Я был медником, портным, индийским шеф-поваром, пекарем, банкиром и изобретательным вором. Потому что иногда я разыгрывал самые памятные свои аферы заново. И некоторые из самых памятных любовных сцен тоже.

Я проклинал их.

Я проклинал себя.

Я чувствовал, что схожу с ума.

Но в конце каждой из моих пьес занавес неизменно опускался, и я возвращался к реальности, понимая, что побывал в путешествии понарошку, оставаясь в своем студеном, мрачном, темном и тошнотворном каземате.

Уолтер Митти[38] в мерзостном заточении.

В один прекрасный день дверь заскрежетала, открываясь в неурочный час, и страж что-то швырнул в мою камеру. Это оказался тонкий, грязный, вонючий матрас, чуть ли не пустая оболочка, но я расстелил его на полу и свернулся на нем клубочком, нежась в уюте. И заснул, гадая, каким примерным поведением заслужил столь шикарную награду.

Проснулся я от того, что дюжий тюремщик выдернул матрас из-под меня яростным рывком и с довольным гоготом захлопнул стальную дверь. Не знаю, который был час. Во всяком случае, задолго до того, как мне дали завтрак. Где-то после обеда дверь снова взвизгнула, и матрас плюхнулся на ступени. Сграбастав его, я пал на его мягкость, лаская его, как женщину. Но снова был грубо пробужден тюремщиком, силой вытащившим подстилку из-под меня. И снова неведомое время спустя матрас плюхнулся на ступеньки. И я прозрел истину. Охранники просто играют со мной. Это жестокая и варварская, но все же игра. Должно быть, какая-то другая из их мышек издохла, заключил я, и проигнорировал подстилку. Мое тело привыкло к гладкому каменному полу – насколько вообще может привыкнуть нежная плоть к каменному ложу. Больше я матрасом не пользовался, хотя тюремщики продолжали подсовывать его мне что ни ночь – вероятно, в чаянии, что я снова им воспользуюсь, дав им повод позабавиться.

На пятый месяц моего заключения в Перпиньянском арестном доме (этот факт был установлен позже) раздался стук снаружи двери моей темницы, а потом часть ее отодвинулась, впустив жиденький рассеянный свет. Я был потрясен, потому что даже не подозревал, что в двери есть отодвигающаяся панель, настолько хитроумно она была врезана.

– Фрэнк Абигнейл? – спросил чей-то голос с откровенно американским выговором.

Доковыляв до двери, я выглянул наружу. У дальней стены коридора, отброшенный туда смрадом, стоял высокий, тощий мужчина с таким же костлявым лицом, зажимавший рот и ноздри носовым платком.

– Я Фрэнк Абигнейл, – с жаром выговорил я. – Вы американец? Вы из ФБР?

– Я Питер Рамсей, из американского консульства в Марселе, – ответил тощий, убирая платок от лица. – Как поживаете?

Я в изумлении воззрился на него. Боже мой, он держался так, будто мы беседовали с ним за бокалом вина в каком-нибудь марсельском летнем кафе. И вдруг слова посыпались у меня изо рта, как гравий из промывного желоба.

– Как поживаю?! – переспросил я чуть ли не с истерическими нотками. – Я вам скажу, как поживаю. Я болен, на мне живого места нет, я наг, я голоден и покрыт вшами. У меня нет кровати. У меня нет туалета. У меня нет умывальника. Я сплю в собственном дерьме. У меня нет света, нет бритвы, нет зубной щетки, да вообще ничего. Я не знаю, который час. Я не знаю, какое сегодня число. Не знаю, какой месяц. Я даже не знаю, какой год, Господи, помилуй… Со мной обращаются как с бешеным псом. Я, наверно, свихнусь, если пробуду тут еще хоть сколько-то. Я тут подыхаю. Вот как я поживаю! – И привалился к двери, совсем выдохшись после своей тирады.

Черты Рамсея, не считая явной реакции на амбре, источающееся из моей камеры, не дрогнули. Когда я закончил, он безучастно кивнул.

– Понимаю, – спокойно обронил он. – Что ж, пожалуй, я должен разъяснить цель своего визита. Видите ли, я совершаю объезд своего округа раза два в год, навещая американцев, и лишь недавно узнал, что вы здесь. А теперь, пока вы не прониклись надеждой, позвольте сообщить, что помочь я вам бессилен… Мне известно о здешних условиях содержания и о том, как с вами обращаются.

Как раз из-за этого-то обращения я и не могу ничего поделать. Видите ли, Абигнейл, с вами обращаются точно так же, как с каждым французом, находящимся здесь в заключении. С вами не делают ничего такого, чего не делали бы с людьми по обе стороны от вас, фактически с людьми, находящимися в каждой камере этой тюрьмы. Всем отмерено одной мерой. Каждый находится в таких же условиях, как и вы. Каждый живет в такой же грязи. Каждый ест такую же пищу. Каждому отказано в тех же привилегиях, что и вам.

Вас вовсе не выделили из общего числа ради особо жестокого обхождения, Абигнейл. И до тех пор, пока с вами обращаются так же, как со своими, я ни черта не могу поделать, чтобы изменить вашу участь, даже жаловаться.

Но в ту самую минуту, когда вас дискриминируют или отнесутся к вам по-другому, потому что вы американец, иностранец, я сразу вступлю в дело и подам жалобу. Это может не дать никакого толку, но все же тогда я мог бы вступиться за ваши интересы.

Но до тех пор, пока они подвергают вас тому же наказанию, что и компатриотов, все так и будет. Французские тюрьмы есть французские тюрьмы. Насколько мне известно, они всегда были такими, такими навсегда и останутся. Французы не верят в перевоспитание. Они верят в око за око, зуб за зуб. Короче говоря, они верят в наказание осужденных преступников, а вы осужденный преступник. На самом деле вам повезло. Раньше было хуже, если вы в состоянии в это поверить. Когда-то заключенных ежедневно били. До тех пор, пока кто-то не начнет притеснять лично вас, я ничего не могу поделать.

Его слова хлестали меня, раня, как удары кнута. Мне будто огласили смертный приговор. А потом Рамсей с призрачным намеком на усмешку вручил мне акт о помиловании.

– Насколько я понимаю, вам осталось отбыть здесь еще тридцать дней или около того. Конечно, на свободу вас не выпустят. Мне сказали, что власти другой страны, не знаю, какой именно, собираются взять вас под стражу для суда на своей территории.

Куда бы вы ни отправились, там с вами будут обходиться лучше, чем здесь. А теперь, если хотите, чтобы я написал вашим родителям и сообщил им, где вы, или если хотите, чтобы я связался с кем-нибудь еще, с радостью окажу вам эту услугу.

Это был щедрый жест, он вовсе не обязан был этого делать, и я ощутил искус, но лишь мимолетно.

– Нет, это не требуется, – вымолвил я. – Но все равно спасибо, мистер Рамсей.

– Удачи вам, Абигнейл, – снова кивнул он, повернулся и будто растворился в лучезарной взрывной вспышке.

Я отскочил, с криком боли заслоняя глаза. Лишь позже я узнал, в чем было дело. Яркость света в коридоре регулировалась. Когда открывали дверь камеры или смотровую щель, огни пригашали, чтобы яркий свет не ранил глаза узника, жившего в темной норе, как крот. Когда являлся посетитель вроде Рамсея, света подбавляли, чтобы он видел дорогу. Как только он остановился перед моей камерой, свет пригасили. Когда же он уходил, тюремщик щелкнул выключателем преждевременно. Забота о зрении – единственное, в чем не отказывали заключенным Перпиньянского арестного дома.

После ухода Рамсея я сел, привалившись спиной к стене, и когда боль в глазах пошла на убыль, задумался над сведениями, которыми он поделился. Неужели мой срок на исходе? Неужели с той поры, как меня втолкнули в эту жуткую крипту, минуло одиннадцать месяцев? Я не знал, я совсем утратил счет времени, но чувствовал, что он мне не лгал.

После этого я пытался завести мысленные часы, чтобы отсчитать тридцать дней на воображаемом календаре, но втуне. Где уж там держать календарь в нечистотном вакууме, лишенном света, где любой отрезок времени если и существовал, то был посвящен выживанию. Я уверен, что всего два-три дня спустя я снова вернулся к тому, что отчаянно цеплялся за последние крохи разума, утекающие сквозь пальцы.

И все же время шло. И однажды панель в двери открылась, пропустив мутный свет. Иной мне в то время и не брезжил – за единственным исключением.

– Повернись лицом к задней стене камеры и закрой глаза, – приказал грубый голос.

С колотящимся сердцем я сделал, как велено. Неужто настал день моего освобождения? Или для меня припасли что-то новенькое?

– Не поворачивайся, но медленно открой глаза и дай им приспособиться к свету, – приказал тот же голос. – Я оставлю эту дверь открытой на час, потом вернусь.

Пол был измаран экскрементами, а в ведре, не опорожнявшемся уже давненько, копошились личинки. Меня стошнило.

Медленно открыв глаза, я обнаружил, что меня окружает яркое золотистое сияние, слишком уж яркое для моих слабых зрачков. Мне снова пришлось зажмуриться. Однако мало-помалу зрачки приспособились к освещению, и я смог оглядеться, не щурясь и не чувствуя боли. Но даже так в камере царил полумрак, будто на рассвете дождливого дня. Час спустя тюремщик вернулся, во всяком случае, голос звучал тот же.

– Снова закрой глаза, – распорядился он. – Я еще прибавлю света.

Я послушался, и когда мне было приказано, медленно и осторожно приподнял веки. Крохотная клетушка была залита лучезарным сиянием, заставившим меня зажмуриться снова. Сияние окружало камеру, как нимб вокруг темной звезды, впервые полностью осветив интерьер моего крошечного склепа. Оглядевшись, я был охвачен ужасом и дурнотой. Сырые стены заросли склизкой плесенью. Потолок тоже поблескивал влагой. Пол был измаран экскрементами, а в ведре, не опорожнявшемся уже давненько, копошились личинки. Гнусные черви ползали и по полу вокруг.

Меня стошнило.

Прошел, наверно, еще час, прежде чем страж вернулся, на этот раз, чтобы открыть дверь.

– Ступай со мной, – приказал он.

Я выкарабкался из омерзительной дыры без колебаний, испытывая пронзительную боль в шее, плечах, руках и ногах, когда выпрямился впервые с момента прибытия. Идти мне было трудно, но я ковылял за тюремщиком, как полупьяная утка, порой опираясь ладонью о стену, чтобы не упасть.

Надзиратель отвел меня вниз, в скудно обставленную комнату.

– Стой здесь, – приказал он, ступая через открытую дверь в другое помещение.

Я начал медленно поворачиваться, озирая комнату, дивясь ее размерам и простору после долгого пребывания в заплесневелом логове, а потом оцепенел, вдруг узрев самое чудовищное существо на свете.

Это был человек. Должно быть, человек, но, Господь наш небесный, что за человек! Высокий и истощенный, с головой, увенчанной грязной, нечесаной копной волос, ниспадавших до пояса, с грязным лицом, а его сбившаяся в сплошной колтун борода болталась до живота. Из прорези его рта струйкой сбегала слюна, а ввалившиеся глаза рдели из-под бровей углями. Он был наг, и кожу его покрывали грязь, язвы и струпья, будто у прокаженного. Ногти на руках и ногах отросли, удлинились и загибались, будто когти стервятника. Да и видом он напоминал стервятника. Содрогнувшись, я пригляделся к чудищу. И снова содрогнулся, узнав его.

Я зрел в зеркале себя самого.

Я еще ужасался собственному виду, когда тюремщик вернулся, неся перекинутую через руку одежду и пару ботинок.

Я узнал собственные вещи, в которые был одет при поступлении в тюрьму.

– Надевай, – отрывисто бросил он, вручая мне вещи и роняя туфли на пол.

– А нельзя ли сперва принять душ, пожалуйста? – спросил я.

– Нет, одевайся, – обжег он меня злобным взором.

Я торопливо облачил свои неопрятные телеса в одежду, которая стала теперь велика мне на несколько размеров. Ремня не было. Стянув брюки вокруг своего ввалившегося живота, я поглядел на надзирателя. Ступив в соседнюю комнату, тот вернулся с куском хлопчатобумажной веревки. И я перевязал ею свои брюки.

Почти тотчас же явились двое жандармов с целой охапкой кандалов. Один стянул у меня на талии толстый кожаный ремень с рым-болтом спереди, а второй тем временем замкнул вокруг моих лодыжек тяжелые колодки. Потом мне надели наручники, накинули на шею тонкую стальную цепь, пропустив ее через цепь наручников, потом через рым-болт и наконец примкнув замком к ножным кандалам. Спутывая меня, ни тот ни другой не обмолвились ни словом. Молча указав на дверь, один слегка подтолкнул меня, пока его напарник уже переступал порог.

Я зашаркал за ним, не в состоянии шагать из-за колодок и страшась места назначения. До той поры меня ни разу не сковывали подобным образом. Я-то считал, что подобные меры сдерживания предназначены только для свирепых, опасных преступников.

– Куда мы идем, куда вы меня ведете? – спросил я, щурясь от яркого послеполуденного солнца. Оно было даже ярче, чем свет внутри.

Ответить мне не потрудился ни тот ни другой.

Они молча втолкнули меня на заднее сиденье седана без опознавательных знаков, после чего один сел за руль, а второй рядом со мной.

Они отвезли меня на железнодорожный вокзал. От дневного света, даже под защитой автомобиля, у меня кружилась голова, а в груди копошилась тошнота. Я понимал, что мутит меня не только от внезапного выхода на свет после стольких месяцев. Я был болен – меня терзали то жар, то озноб, то рвота, то понос – уже с месяц. Тюремщикам Перпиньяна я не жаловался. Они бы попросту проигнорировали меня, как игнорировали все мои мольбы и протесты.

На вокзале меня высадили из машины, и один из жандармов пристегнул к моему поясу легкую цепочку, второй ее конец обернув вокруг запястья. Так, будто пса на поводке, меня поволокли чуть ли не волоком через толпу на перроне и втолкнули в вагон поезда. Кондуктор сопроводил нас к застекленному купе с двумя скамьями и табличкой на двери, гласившей, что оно зарезервировано министерством юстиции. Остальные пассажиры, пока мы протискивались мимо них, таращились на меня в ужасе, потрясении или отвращении, а некоторые, почуяв мой запах, с омерзением шарахались. Сам я уже давным-давно не ощущал исходящего от меня сортирного смрада, но не мог не посочувствовать им. Должно быть, от меня разило, как от кодлы разъяренных скунсов.

Купе было достаточно просторным для восьмерых, и по мере заполнения поезда несколько дюжих крестьян через различные промежутки времени пытались получить разрешение ехать с нами, не обращая на источаемое мной зловоние ни малейшего внимания. Но всякий раз жандармы махали им, чтобы проходили, отвечая лаконичным отказом.

Опутанный цепями с головы до ног, я представлялся им каким-то пресловутым кошмарным убийцей.

Потом появились три оживленные симпатичные американские девушки, одетые в диктуемый приличиями минимум шелков и нейлона и увешанные магазинными пакетами, набитыми сувенирами и подарками, винами и едой.

Они восхитительно благоухали дорогими духами, и один из жандармов, поднявшись с широкой улыбкой, галантно усадил их на противоположную скамью. Они тут же попытались вовлечь офицеров в беседу, любопытствуя, кто я такой и какое преступление совершил. Очевидно, опутанный цепями с головы до ног, я представлялся им каким-то пресловутым кошмарным убийцей, как минимум ровней Джеку-потрошителю. Они казались более заинтригованными, нежели напуганными, и оживленно обсуждали мою отвратительную вонь.

– От него смердит, словно его держали в канализации, – заметила одна.

Остальные со смехом согласились.

Я не хотел, чтобы они знали, что я американец, чувствуя себя в их присутствии униженным и опозоренным. Наконец, жандармы дали понять молодым женщинам, что не говорят и не понимают по-английски, и все три принялись щебетать между собой, пока поезд отъезжал от станции.

Я не знал, куда мы едем. На время я утратил чувство направления и считал бесполезным снова пытаться узнать место назначения у жандармов. Я жалко сгорбился между офицерами, больной и подавленный, изредка бросая взгляд на проносящиеся за окном пейзажи или украдкой разглядывая девушек. Из их слов, оброненных мимоходом, я заключил, что они учительницы из-под Филадельфии, проводившие отпуск в Европе. Они побывали в Испании, Португалии и на Пиренеях, а теперь направлялись в какой-то дивный край. Уж не в Париж ли? – гадал я.

Время шло, и, несмотря на болезненное состояние, я ощутил голод. Девушки достали из своих сумок сыры и хлеб, консервированные паштеты и вино и принялись за еду, поделившись своим пиршеством с жандармами. Одна попыталась скормить мне маленький сэндвич (руки мои были так скованы, что я не смог бы есть, даже если бы мне позволили), но один из жандармов деликатно перехватил ее руку, твердо сказав:

Назад Дальше