Он замолчал.
— Выбор! — отозвался Цезарь. — А если этот выбор — между плохим и еще худшим?
— Это уже не играет роли. Дело — в самом принципе. Выбор отличает свободного от раба. Это не громкие слова, это — здравый смысл. Мы — повелители мира. И не потому, что мы — какой-то избранный богами народ. Просто у нас есть две вещи, которые необходимы народу — повелителю мира, две вещи: гордость за свою страну и собственное достоинство. Без этого люди — рабы. И повелевать миром у них не получится никогда, даже если они и неплохие вояки, и им даже удастся ненадолго завоевать какие-то территории. Рабы способны только на бунт.
— И у тех, кого ты объявил вне закона, за кем гналась толпа убийц по твоим проскрипциям, кто скрывался от тебя по провинциям, за границей, кого ты все равно настигал и разрывал на части, не щадя даже их семьи, у них тоже был выбор!\ — Каждое слово Цезаря, казалось, истекало сейчас ненавистью.
— Да, у них был выбор. Принять удар и умереть с честью. Либо — выдавать своих близких за два таланта серебра. Или выдавать своих сообщников в обмен на свою предательскую жизнь. Или — не выдавать. Или бежать и скрываться на пиратских островах. Видишь, сколько я дал им вариантов!
Цезарю очень хотелось ударить Суллу.
Дети весело махали отцу из воды. Он помахал им в ответ, лицо его просветлело. Раб налил ему еще вина и подал сыру и фруктов.
— A pomerium, Священная борозда?! — воскликнул Цезарь, словно внезапно вспомнив. — Как у тебя хвалило святотатства нарушить границу Рима, войти в город с воооруженным легионом!
— А, гнев богов! Все правила о том, что священно, а что нет, придумали когда-то люди. Те правила, которые придуманы так давно, что все уже забыли, когда и почему, называют священными. Вот и всё. Правда, я поздновато это понял. Но как же кстати оказалась та молния, что ударила в храм Юпитера! Может быть, старик Юпитер и вправду был на моей стороне… Ну, и еще я, конечно, обещал легионерам хорошую добычу и почести. И самые умные все сразу поняли. Запомни: для армии этих двух вещей — священного повода и монет — обычно достаточно, чтобы выступить против кого угодно. Мои легионы тоже сделали свой выбор… Или думали, что делают свой выбор, — медленно произнося каждое слово, завершил Сулла
— О, как ты мудр сейчас, Сулла, как спокоен! А было время — ты мстил и… бросался на всех… как… бешеная собака.
Сулла внимательно уставился на Цезаря. Его тяжелым, навыкате глазам вдруг на мгновение вернулся тот жутковатый магнетизм. По спине у Гая Юлия, несмотря на жару, пробежал холодок — как тогда, во время их первой встречи.
— Я мстил своим врагам, — заговорил Сулла, — и не жалею об этом. Я жалею о другом. Признаюсь тебе, было время, — я изо всех сил пытался сломать хребет Риму. Старался сделать его испуганным стадом. Зря тратил время…
— Нет, ты преуспел! Тобой в Риме все еще пугают детей.
— Нет, ничего я не добился! Может быть, я понял всю бесплодность своих попыток, когда встретился с одним бессильным, но наглым юнцом с пушком на губе, который должен был бы наложить в штаны от страха, а он посмел не повиноваться и иронизировать? Может быть… Помню и кое-что еще… — Сулла помолчал. — Я сказал тебе неправду. Я помиловал не только тебя. Был еще один человек. Я даже не знаю его имени. Какой-то богатый купец. Взяв Рим, я расквартировался в его доме у самой городской стены. Большой был дом. Удобный для постоя. Мои солдаты казнили в его дворе и на улицах сторонников Мария и Цинны.
— Резали, громили и насиловали своих же римлян, как варвары…
Сулла не обратил на эти слова внимания.
— Так вот, я дал купцу слово, что ему и его семье за мой постой будет сохранена жизнь, ему нужно только не выходить пока на улицу, пересидеть в доме… эти казни.
— Расправы…
Сулла не обратил внимания.
— Я дал ему мое слово. И знаешь, что он мне ответил? Ты знаешь, я запомнил его слова: «Я не хочу жить в твоем Риме, Сулла. И над этим ты не властен. Это я решаю сам, и я не принимаю жизнь, которую ты решил мне оставить». И он вышел на улицу, и за ним вся его семья — жена, двое сыновей и две дочери. Спокойно так вышли, держась за руки. Мои легионеры, конечно, их убили. — Сулла опять замолчал и потом добавил, уже громче: — Это уже потом я понял: сделать римлян навсегда покорными воле правителя, нерассуждающими, безгласыми, превратить римлян в парфян или египтян — мне не под силу. Более того, это было бы преступлением, за которое следовало казнить! — Сулла говорил воодушевленно, словно актер, читающий главный монолог пьесы. — Как ни дави Рим страхом, сколько ни окрашивай Тибр кровью, в этом прекрасном и проклятом городе всегда найдется тот, кто не побоится крикнуть даже самому обожествленному, самому великому диктатору: «Соси!..» И другое мне стало ясно: чем дольше я буду оставаться у власти, тем больше будет рождаться римских сыновей, знающих только власть диктатора и власть страха. А ведь этот страх и эта покорность передаются с отцовской спермой — и тем скорее можно будет превратить Рим в безгласное стадо! И вот когда я это осознал окончательно, я пришел в Сенат и объявил, что ухожу. Мне стало ясно: моя работа окончена. И мне больше нечего бояться — ни за Рим, ни за себя!
— Ты боялся? За Рим? — изумился Гай Юлий.
— Наконец-то! Вот мы и дошли до самого главного! — Сулла с трудом поднялся и, переваливаясь как жирный гусь, зашагал по мрамору террасы. — Я не просто боялся, я холодел от страха! Чем больше меня боялся Рим, тем больше я набухал страхом сам! Особенно ночами! — Сулла уже не просто кричал эти слова, он извергал их из себя.
— Ты, Сулла?..
— О, да: что, если отравят, подошлют убийцу?!
— Уничтоживший сотни тысяч римлян Сулла боялся смерти! — Цезарь не то засмеялся, не то закашлялся.
— Нет, ты не понял. Страшна была не сама смерть, а то, что, если я умру, начнется хаос — не сознательное, методичное искоренение врагов во имя будущего мира, как делал я, а просто смута и разброд, в которых Рим погибнет! И это будет моей виной, и с этим я уйду к праотцам и там буду держать за это ответ. Потому что не только вся власть, но и вся ответственность лежала на моих плечах. И если бы ты знал, Гай Юлий, как тяжела эта ноша, как давит она хребет!
— И тогда ты стал делать все, чтобы укрепить Сенат… Увеличить и обновить его, — задумчиво, глядя, как пинии роняют хвою в море, сказал Цезарь.
— …И тогда я стал делать все, чтобы постепенно, шаг за шагом, слагать с себя эту ношу. А когда все было готово, я отдал власть Сенату. И посмотри на меня: я жив, в моей чаше вино, небо не упало на землю. По-прежнему воют волчицами проститутки в Субуре, раскладывают на Форуме столы менялы, крестьяне жмут масло из олив, легионы несут свет Рима варварам! — Сулла развел руками словно актер, принимающий аплодисменты. — Рим по-прежнему велик и вполне обходится без меня! И я могу спокойно, счастливо отправиться к Паромщику с монетой во рту. Самое трудное — вовремя остановиться. И самое главное — все сделать правильно. Если все сделано правильно, ты наведешь порядок и даже после этого умрешь своей смертью. Это, пожалуй, еще труднее… — Он помолчал. И добавил очень серьезно: — Вряд ли кому-нибудь удастся меня превзойти. Я был самым великим диктатором, какой когда-либо жил на земле. И когда-либо будет жить…
В паузу ворвалась веселая возня детей в воде. В самом разгаре была начатая отцом игра: няньки-рабыни бросали им в воду яблоки, а те стремились до них доплыть.
Сулла ничего не замечал. Он был поглощен своими мыслями, и они унесли его куда-то далеко.
— Ведь вот какая штука, — заговорил он наконец. — Представь: наступает момент, когда ты видишь толпы людей на Виа Сакра[67] и Форум весь заполнен ими! Толпы, покуда хватает глаз! Они несут перед триумфаторской колесницей твои раскрашенные статуи, за нею звенят цепями цари порабощенных народов! Римляне благодарны тебе: даже самый вонючий и оборванный нищий на Авентине, у которого в дырах одежды видны тощие яйца, ощущает себя частью великого целого, чувствует себя более сытым, более… удачливым даже: ему повезло — он родился римлянином, не варваром… Все благодарны тебе за это чувство и за это зрелище! Они восторженно повторяют твое имя, как молитву богам!
Сулла видел, как загорались глаза Цезаря от этих слов. Не зря бывший диктатор провел юность среди актеров. И Цезарь вдруг воочью увидел улицы, Форум, толпу — все, о чем говорил «багровый диктатор».
А тот, уже слегка опьяневший, продолжал:
— Толпы, толпы, сколько хватает глаз — приветствуют тебя\ И ты знаешь, что все это — заслуженно: ты проливал для них кровь, ты умнее, храбрее, талантливее, сильнее, хитрее других, ты вознесен справедливо! И вот ты, в своем лавровом венке и пурпуре, плывешь на триумфальной колеснице так высоко над этой толпой! Ты выглядишь как Юпитер, и они видят в тебе Юпитера, и ты уже сам уверен, что стал Юпитером. Ты принял власть и ответственность и ни с кем не намерен делить ни то, ни другое. Но!..
— Толпы, толпы, сколько хватает глаз — приветствуют тебя\ И ты знаешь, что все это — заслуженно: ты проливал для них кровь, ты умнее, храбрее, талантливее, сильнее, хитрее других, ты вознесен справедливо! И вот ты, в своем лавровом венке и пурпуре, плывешь на триумфальной колеснице так высоко над этой толпой! Ты выглядишь как Юпитер, и они видят в тебе Юпитера, и ты уже сам уверен, что стал Юпитером. Ты принял власть и ответственность и ни с кем не намерен делить ни то, ни другое. Но!..
Он остановился, усиливая эффект сказанного, этот уродливый толстый сатир. И заговорил на этот раз с горечью:
— …Но при этом так легко забыть то самое главное, самое проклятое отличие тебя от богов: ты непременно станешь пищей червей или пеплом над Тибром. Непременно. И это — только вопрос времени. Несмотря на все лавровые венки и несметную свиту ликторов. Потому что даже знать, когда, — тебе, всемогущему и божественному, не дано! А это может случиться в любую минуту, над этим у тебя тоже — никакой власти! И вот ты — хотя и поневоле, но бросаешь свой безоружный и окруженный «легион» на произвол судьбы… Но — это на твоей совести.
Сулла устало опустился на подушки.
— А с казнью пиратов — это ты замечательно придумал. Я тогда понял, что в тебе явно не ошибся. Ты — прирожденный политик! — Неясно было, говорит это Сулла серьезно или шутит. — Прославить себя героем так, что все сразу почти забыли о твоем приключении в Вифинии со старым жопником Никомедом!
Цезарь вскочил.
— Сядь! — крикнул Сулла так властно, что гость невольно повиновался.
Бывший диктатор рассмеялся лукаво:
— А теперь пришло тебе время узнать, откуда пошла эта сплетня. Эго была моя маленькая шутка. Это ведь мне пришло в голову приказать Марку Терму послать именно тебя, юного красавчика адъютанта, к старому, всем известному любителю задниц. Слухи о тебе после этого были неминуемы. Ну, считай это моей воспитательной мерой и остроумной местью — с тебя следовало сбить спесь за твой сарказм тогда, у моста Пробус!
Сулла опять захохотал, потом закашлялся и долго не мог перевести дух.
Даже Катона Цезарь потом ненавидел чуть меньше, чем тогда ненавидел Суму.
А Сулла умер в ту же ночь. И когда весть об этом достигла Рима, все почему-то пришли в замешательство. И Сенат начал дискуссии, как хоронить Суллу, есть ли смысл воздавать кровавому диктатору почести, и если да, то какие. И пока они взвешивали все «за» и «против», на Марсово поле под проливным дождем — небольшими группами и поодиночке — потянулись легионеры-ветераны. Много хромых, на костылях, с пустыми рукавами, обезображенных шрамами, кого-то принесли на руках сильные молодые родичи. Постепенно все поле бога войны заполнилось ими, и выглядели они так, словно были одновременно и жрецами Марса, и принесенными ему в жертву.
Внезапно откуда-то донеслась строевая песня, и быстро собравшаяся толпа стала расступаться: на большом деревянном легионерском щите несли огромное, распухшее, почерневшее тело бывшего диктатора. Откуда-то появились вязанки дров, и четко, по-военному, как когда-то возводили укрепления против Митридата, ветераны Суллы возвели своему командиру погребальный костер. Легионеры не в силах были скрыть слез. Заголосили их подруги, рабыни и жены.
Цезарь тоже был там, позади толпы, на этом поле, под дождем. Он оказался между истощенным стариком с глубоким шрамом через все лицо и опиравшимся на костыли легионером. Легионер поминутно утирал рукавом слезы.
— Почему ты плачешь, солдат? — тихо наклонился к нему Цезарь. — Разве ты не знаешь о кровавых проскрипциях? Разве не слышал, сколько римлян было затравлено, умерло на чужбине и казнено из-за приказов того, кого сейчас хоронят?
— Я знаю. Но иначе было нельзя. Это были враги. Сулла истреблял врагов Рима. Такое было время.
— Ты глуп, солдат. Это было ужасное время. Хорошо, что оно прошло.
— Кто знает, ваша честь, не придут ли времена еще хуже? — Солдат утер грязным рукавом красные веки. — Это был великий человек.
Старик со шрамом при этих словах ветерана яростно плюнул:
— Этого бешеного пса нужно было сжечь до того, как он умер! Будь он проклят! — И быстро зашагал прочь.
За мгновение перед тем, как факелы поднесли к древесине, облитой, по обычаю, оливковым маслом из больших амфор, дождь прекратился. И над Марсовым полем понеслось: и «Прощай, великий Сулла!», и «Возвращайся в аид, кровопийца!», и «Гори, мясник Рима!», и снова — «Великий Сулла!». А потом на поле начались драки и давка, и погибло много людей. И только когда труп окончательно сгорел и пепел собрали в урну, снова полил дождь, словно небо только этого и ждало… Диктатору «повезло» и после смерти.
* * *Цезарь лежал в своей спальне, вспоминая свой давний разговор с Суллой в Путеоли:
— Помни мои слова, — сказал тогда Сулла. — Может, и пригодится: диктатор нужен как пожарный, пока горит дом. Глупо продолжать поливать, когда огонь уже потушен: размоет стены. А как тебе моя метафора? Хороша? Я ведь и писатель теперь: мемуары диктую красивым мальчишкам, вот здесь, под соснами. Двадцать две книги уже настрочили, каково?![68]
— И ты пишешь правду? И о проскрипциях, и о бойне, которую ты вероломно устроил самнитам?
— Конечно, правду! Как же иначе?! Я ведь пишу историю! — Сулла засмеялся. — А история — это всегда чья-то правда. В данном случае — моя. Главное — сделать так, чтобы потомки были на твоей стороне!
Хохотали и визжали в воде дети, кричали им с берега няньки. Оглушительно трещали цикады. Кроны пиний лениво качал ветер. Терпкие, густые капли вина пролились и стекали по подбородку Суллы и по его горлу на белую тунику, как кровь…
«И ты, мое дитя!»[69]
Сервилия была самой сильной его любовью. Цезарь думал о ней все эти годы в Галлии, он рвался к ней, как только его калиги ступали на римскую почву.
Все это не мешало ему ненасытно и одержимо заниматься любовью с женами своих друзей и врагов, с женами вождей и царьков завоеванных стран, с приглянувшимися маркитанками, пленницами, рабынями — своими и чужими (во всех последних случаях он настаивал на том, чтобы избранница приходила к нему после обязательной ванны: был брезглив). О его мужских подвигах в легионах ходили легенды, и он их, конечно, не оспаривал. Что угодно, лишь бы не вспоминали Вифинию! В Галлии легионеры даже сложили о Цезаре грубовато-восхищенную песенку, которую и исполнили хриплым хором во время его «итоговой», триумфальной процессии в Риме много лет спустя:
Ну что там дальше, и так все помнят!
Когда оба они овдовели, Цезарь предложил Сервилии замужество, не сомневаясь, что она согласится. А она отказала. Неожиданно и без объяснений. Это разбередило и обидело, и он наговорил ей тогда много лишнего и злого, и за тот год, что они не встречались, переспал в Риме почти со всеми сенаторскими женами. Исключая высокоморальных и непривлекательных (часто оба качества сочетались).
Но однажды на сравнительно узкой улице его паланкин и его портаторов[71] потеснили носильщики встречной лектики[72]. Возник затор: гвалт, ругань! Цезарь откинул полог и только после того как уже исторг длинное громовое солдатское ругательство, увидел в лектике напротив лицо… Сервилии. Она улыбалась. Он, одними губами: «Я сегодня приду к тебе». Она: «Я буду тебя ждать. Очень ждать» — тоже одними губами под оглушительную уличную перебранку. Они теперь встречались с Сервилией на ее загородной вилле в Трастевере, он и себе поэтому купил виллу неподалеку.
…Несмотря на все уверения Сервилии, Цезаря долго не оставляли сомнения в том, что Брут — его сын. Подросший мальчишка явно избегал его и смотрел волчонком. Но однажды на ее вилле он увидел то, что полностью развеяло его сомнения в отцовстве. Еще с порога Цезарь понял, что в доме — неладно. Его провели в атрий и оставили совершенно одного, а потом к нему, сама не своя, выбежала Сервилия и непривычно для ее спокойной, царственной манеры, сбивчиво и нервно зачастила:
— Цезарь, у него тоже! Никогда раньше… У него это тоже! Там, в триклинии[73]! Брут!
Он поспешил за ней и сразу все понял: у Брута — припадок падучей. Сервилия знала о его недуге. И Цезарь понял: никаких сомнений, мальчишка — его кровь!
Бруту, его сыну, теперь тоже придется всю жизнь стараться скрывать от мира этот недуг и молить богов, чтобы это не случилось на людях, и с опаской прислушиваться к себе: странное саднение в основании черепа обычно предвещало припадок.