Утро наступило неожиданно: ослепительно солнечное, как заря новой жизни. Паковали чемодан, уговаривали друг друга дружить домами, назначали сроки грядущей встречи, суетились, смеялись, снова суетились. Катька, словно во сне, бродила по огромной квартире, разыскивая то зубную щетку, то затерявшиеся тапочки, то пропавшую расческу.
Добирались до вокзала в молчании и тайной надежде: быстрее бы все закончилось. Последние объятия, неискренние поцелуи.
– Приедешь еще? – формально интересовалась тетя Лиза, заглядывая в туманные Катькины глаза.
– Приеду… – обещала девочка и с надеждой смотрела на проводницу, строго допрашивавшую, есть ли провожающие в вагоне.
– Приезжай, – в сотый раз приглашала Елизавета Алексеевна, считающая минуты.
– Посмотрим, – вмешалась Антонина и махнула рукой: давай иди уже, долгие проводы – лишние слезы.
Когда поезд тронулся, Катька замурлыкала.
– Ты чего? – поинтересовалась мать.
– Домой хочу, – пояснила девочка и забралась на верхнюю полку.
– Завтра уже… – проговорила Антонина и с облегчением вытянулась у себя, внизу.
Елизавета Алексеевна в дурном настроении спустилась в метро, в дурном настроении добралась до дому и впервые не обрадовалась счастливому сыну, торопливо чмокнувшему мать в щеку.
– Проводила?
– Мог бы и приехать.
– Чего я дома не видел?
– Неприлично.
Андрей не стал развивать подсказанную матерью тему и скрылся в комнате, пытаясь продлить свое зыбкое счастье, вспоминая ту, чей портрет красовался на самом видном месте, вселяя надежду на прекрасное будущее в переделкинском лесу. Юноша вожделенно нагнулся над снимком, дабы поцеловать в уста любимую, но тут же отпрянул. На фотографии Катькиной рукой были выцарапаны гусарские усы и емкое слово «ДУРА».
– Ма-а-ама! – завизжал, захлебываясь яростью, двухметровый молодой человек.
Елизавета Алексеевна молниеносно отреагировала на призыв сына, но не смогла унять торжествующего смеха. На фотографии она прочла то, что сама пыталась сказать Андрею последние два месяца, но сын не желал ее слушать. «Есть на свете справедливость!» – возликовала Андреева и зауважала маленькую женщину по имени Катя с гордой фамилией Самохвалова.
* * *
У Наташи Неведонской брат застрелился. С ума сойти. Мама говорит, у них вся семья такая: неполноценная и психованная. Если бы мой брат застрелился, я бы плакать не стала. Но он не застрелится, пока не отнимет мою квартиру и все мамины деньги на похороны. Он – кулугур. Так тетя Шура сказала, когда мама плакала.
Главное, из-за меня она не плачет. А из-за Борьки – пожалуйста: он ее не любит! Да он никого не любит, кроме своей Нины-пианины… Чего плакать? Говорит мне, главное, все время: если со мной что-то случится, Борьку не слушай, сберкнижку отдай – и все. Это нормально? Сиди теперь и жди, пока с ней что-нибудь случится.
Пашкова говорит, что похороны – это не страшно. А если страшно, не смотри просто, и все. Это что же, с закрытыми глазами все три дня ходить? Вот интересные все-таки люди: то у них юбилеи, то у них поминки. Вот неужели нельзя: юбилеи-юбилеи-юбилеи… а потом – один раз поминки, лет в сто.
Что за жизнь такая пошла невозможная: сидишь у окна годами, и ничего не происходит, только дети у других рождаются. А тут неделю тебя нет – и здрасте: кто стреляется, кто умирает, у кого любовь вдруг или юбилей.
У Женьки собаку украли. Ужас, конечно. Теперь Батырева на улицу совсем не выходит: читает и плачет все время. Сказала, что дали объявление о пропаже, но никто не звонит. Один раз только – но там болонка. Ну не идиоты? Болонку от эрдельтерьера отличить не могут!
Тетя Шура радуется. Говорит, эта овца все подъезды обгадила. Слава богу, что пропала.
– Не пропала, а украли, – поправляла Главную Соседку Катька.
– Какая разница: мир не без добрых людей. А то ведь ужас! Все стены в подъездах расписаны, вонь страшная, дерьмо по углам.
– Это не Рена! – защищала девочка чепрачную овцу.
– Много ты знаешь! – вмешивалась Антонина.
– Я знаю, – отстаивала собачью честь Катька. – Это же не кошка, по подвалам бегать.
– Поговори еще! – грозила пальцем мать и уводила соседку на кухню, тщательно закрывая за собой дверь.
Говорить было не о чем: Катя жалела Женьку, наотрез отказавшуюся гулять по маршруту боевой славы: стадион – косогор – изрытое рытвинами поле. Теперь изредка бродили вокруг Катькиной школы: читали надписи на ее стенах и поражались тому, что жизнь проходит мимо. Один раз с ними гуляла Пашкова, добровольно взявшая на себя обязанности дешифровщика.
– Ворот – это Воротников, – небрежно произносила она фамилию, которая ни о чем не говорила ни Батыревой, ни Самохваловой. Не вызвав ожидаемой реакции, Пашкова поясняла: – Весь дискач на нем.
Катька по-бараньему смотрела на одноклассницу и глупо переспрашивала:
– Что-о-о-о?
– Господи, Самохвалова! – закатывала глаза Пашкова. – Какой ты ребенок. Он в школе дискотеку ведет: у него все записи достать можно. Не бесплатно, конечно, – добавила она со знанием дела.
– Продает, что ли? – поинтересовалась пришлая Батырева.
– Ну… – протянула Пашкова. – Пацаны покупают… А девки (от этого слова Женьку передернуло) это… сама понимаешь…
– Что? – заинтересовалась Батырева.
– Ниче… – скривилась Пашкова и покрутила пальцем у виска.
Шли дальше: на когда-то белых силикатных кирпичах на уровне человеческого роста не было живого места – все было испещрено магическими формулами гормональных химических соединений (+, =, «любовь»), именами любимых, возлюбленных и чьих-то врагов, лозунгами типа: «Офицерье – сила, сараи – чмо», «Скоро лето», «Сонькина – давалка», «Горлач – жирная свинья» и т. д.
Большой процент надписей был адресован учителям школы – их читать было неинтересно, и так все ясно. Иногда навстречу прогуливающимся попадались компании старшеклассников, и тогда Пашкова смачно сплевывала сквозь зубы и выпускала какое-нибудь ругательство. В чем в чем, а в этом Катькина одноклассница разбиралась гораздо лучше, чем в нормах русского литературного языка.
– Приду-у-у-рки, – называла она отличников и с презрением смотрела на Самохвалову.
Катька краснела и брала Батыреву под руку, не решаясь оборвать пламенные речи одноклассницы.
– Я домой! – объявляла Женька, противясь неприятному соседству. – Уроки.
– У Женечки уроки! – саркастически восклицала Пашкова и подхватывала под локоток идиотку Самохвалову.
– У меня тоже, – признавалась та и перебегала на Женькину сторону.
– Ну-ну, соски, – объявляла свой приговор Пашкова и разрешала девочкам удалиться.
Батырева не выдерживала и надменно спрашивала Катькину одноклассницу:
– Слышь, Пашкова, опять на ночь «Три поросенка» будешь читать?
Самохвалова робко хихикала, наблюдая за схваткой титанов, дальновидно пытаясь сохранять нейтралитет.
– Поговори еще! – грозно парировала Пашкова, не зная, что противопоставить ехидной Женьке.
– Напугала! – не по-доброму улыбалась Батырева и прокладывала курс к дому.
– Попей молочка на ночь, дочка! – орала рассвирепевшая Пашкова, а Катька сокрушалась, что нет собаки, которая бы сейчас взяла и загрызла эту дуру.
Отдав должное тайным чаяниям, Самохвалова дергала одноклассницу за рукав и дипломатично прощалась:
– Ладно, Лен, пока.
Пашкова, сменив гнев на милость, хлопала Катьку по плечу и высокомерно благословляла:
– Иди уже, детка.
И Самохвалова неслась к дому с мечтой об одиночестве.
Не тут-то было! На смену Главной Соседке являлась Вновь Главная Подруга с юбилейным рублем в кармане. Вообще-то Катька порадовалась воскрешению тети Евы в опустевшем пантеоне богов семьи Самохваловых. Жизнь приобрела прежний темп и порядок: полуторачасовые телефонные разговоры каждый день, воскресные обеды и хорошее ровное настроение матери. Самое главное, кроме Евы, никто больше не появился. Будем надеяться, и не появится, будь он трижды генерал-майор или профессор.
– Давай не позволим разбить нашу дружбу посторонним людям, – предложила Ева Соломоновна Шенкель главной гостье на своем юбилее.
Праздник, конечно, вышел еще тот. Кому рассказать – со смеху умрешь. За столом – компания Льюиса Кэрролла: мышь Соня, Сумасшедший Шляпник, Мартовский Заяц и Алиса. Алиса – это, конечно, Катька, обряженная матерью в честь Евиного юбилея в идиотское платье с рюшками. На голову – бант. Пришлось терпеть, потому что «значительный момент». Из-за этого дурацкого капронового банта ни одна шапка на голову не лезла – в подъезде прикрепляли.
Антонина Ивановна по случаю нацепила на себя фетровую шляпу с большими полями, из-под которой торчали рыжие кудри. Внешне она напоминала городскую сумасшедшую из числа бывших актрис драматического театра.
Антонина Ивановна по случаю нацепила на себя фетровую шляпу с большими полями, из-под которой торчали рыжие кудри. Внешне она напоминала городскую сумасшедшую из числа бывших актрис драматического театра.
– Ну как? – поинтересовалась Самохвалова у дочери перед выходом из дома.
– Нормально, – наврала Катька в отместку за бант.
В трамвае на них оборачивались люди – девочке было неловко, а Антонина, заметившая неподдельный интерес пассажиров, явно чувствовала себя польщенной.
– Ты б еще ведро на голову нацепила, корова, – в сердцах заявила оставшаяся без места тетка в драповом пальто.
– Надо будет – нацеплю, – спокойно пообещала ей Антонина Ивановна. – Все равно будет краше вашего пальто цвета детской неожиданности.
– Мама, – толкнула ее локтем в бок Катька. – Хватит!
– Знаешь что, Катерина, – вальяжно ответила девочке мать, – воспитанный человек – это не тот, кто не заметил, воспитанный человек – это тот, кто не сказал.
– Ну ты же сказала! – прошипела Антонине на ухо девочка.
– Ну и что?! – искренне удивилась Самохвалова, забыв о собственной сентенции.
Тетка в пальто гневно обернулась к царственно восседавшей в хвосте вагона Антонине Ивановне и, держась за поручень, объявила:
– Интеллигенция сраная!
Самохвалова ухом не повела и манерно, двумя пальцами, поправила надетое на голову фетровое недоразумение. Трамвай замер.
– Климакс, – с деланым пониманием произнесла Антонина Ивановна и наклонилась к дочери: – Скоро выходим.
Катьке материнский ответ понравился, несмотря на осуждающие взгляды нескольких женщин, брошенные в сторону Антонины Ивановны. Значения слова девочка, конечно, не знала, но звучало оно космически красиво. Катька решила взять его на вооружение, пригодится.
Кроме Самохваловых, на Евин юбилей припрыгал Александр Абрамович Пташник с новыми зубными протезами во рту, которые, судя по всему, были ему великоваты. С ним Антонина Ивановна и Катя столкнулись прямо у дверей Евиной квартиры.
– Тонечка, – зашамкал Александр Абрамович. – И ты, милое дитя подросткового возраста.
«Сумасшедший», – подумала Катька и спряталась за материнскую спину.
– Идите сюда, девица, – прошепелявил Пташник и дернул девочку за рукав. – Молодым везде у нас дорога, – объяснил он. А потом скомандовал: «Держи»! – И сунул в руки девочке букет из пяти роз, одна из которых явно нуждалась в экстренной реанимации.
Пододвинув ребенка к двери, взрослые гости, собравшись с духом, объявили о своем приходе сумасшедшим стуком в дверь. От неожиданности юбилярша, крутившаяся в прихожей, вздрогнула и разволновалась. Стук повторился. Ева Соломоновна поправила загипсованную руку, висевшую на груди в импровизированной повязке из шарфика с люрексом, и, выкатив грудь, промаршировала к двери.
– Входите, – скомандовала она гостям и протянула свободную руку к цветам.
– Поздравляю, – клацнул вставной челюстью Мартовский Заяц и втолкнул Катьку в квартиру.
Ева Соломоновна заключила девочку в объятия с такой силой, что Катя крякнула. Антонина стянула с головы свою безумную шляпу и обрушилась на подругу, исчезнувшую из ее жизни на долгие три месяца.
– Здравствуй, Ева! – чуть не разрыдалась Самохвалова.
Боевые подруги обнялись и застыли, как Сцилла и Харибда в приемной Посейдона. Пташник по-хозяйски похлопал Еву по заду, констатируя со знанием дела:
– Выросла девочка.
Катька от увиденного обомлела.
– Идем, наивное дитя, – увлек ее Пташник к столу, дав женщинам излить друг на друга радость встречи.
Девочка села на стул, оправив платье, Александр Абрамович с пристрастием посмотрел на накрытый стол и, судя по всему, остался им недоволен.
– Ева, детка, – задвигал он челюстями, – а где щука?
– А что вам не нравится?! – крикнула в ответ хозяйка.
– Мне не нравится твоя пассивность, девочка. Тетя Эсфирь в твоем возрасте умела накрывать стол…
– Тетя Эсфирь в моем возрасте, – парировала ему Ева Соломоновна, – звала в гости только приличных людей.
– Я понял тебя, Евка, чужих сегодня не будет.
– Александр Абрамович, не смешите людей, это их пугает.
– Пуга-а-ает? – подыграл Пташник юбилярше. – Скажи мне, Ева, что может испугать эту роскошную женщину?
Ева Соломоновна подмигнула подруге и уселась за стол.
– Скажите, Тоня, – ювелир сладострастно вытянул губы. – Вы меня боитесь?
Катька, не понимая, что происходит, занервничала и с опаской посмотрела на сиявшую от удовольствия мать.
– А надо? – кокетливо ответила вопросом на вопрос Антонина Ивановна.
– Слушай, Евка, ты не говорила старому Пташнику, что твоя подруга тоже еврейка!
– Александр Абрамович! – расхохоталась Самохвалова и хлопнула сластолюбца по руке.
– Зови меня Сандрик, – попросил ее Пташник и мелодраматично закатил глаза к потолку.
– Давайте начнем, – торжественно произнесла Ева Соломоновна и попросила старого друга наполнить бокалы.
– Начать не получится, – прервал Александр Абрамович. – Не в наших силах, детка, начать то, что начали благородные дядя Соломон и тетя Эсфирь. Ты, дитя любви, можешь только продолжить…
– Не перебивайте меня, старый еврей, – оборвала его тетя Ева, после чего Пташник заткнулся. – Тоня, Котя и вы, Александр Абрамович, оказались здесь не случайно. Вы – это все, что нажила я за эти пятьдесят пять лет. У меня нет детей, но Бог послал мне ребенка. У меня нет сестры, но Бог дал мне Тоню. У меня, к сожалению, давно нет родителей, но зато Бог, по их просьбе, оставил мне этого беспокойного…
– Еврея, – подсказал ей Пташник.
– Не перебивайте! – шикнула на него Самохвалова и приготовилась слушать дальше.
– Вот, собственно говоря, и все, – неожиданно завершила свою речь Ева Соломоновна и добавила: – Если со мной что-нибудь случится, квартира записана на Катю, Александр Абрамович знает, как распорядиться моими украшениями…
– Бестолковая Евка, – прослезился Пташник, – ты мое главное украшение! Зачем тебе не живется нормально на белом свете и не радуется нам в юбилей?
– И еще… – немного подумав, добавила тетя Ева. – Я, Тоня, перед тобой ни в чем не виновата, Богом клянусь, и Петр Алексеевич тоже. Так получилось – чего теперь объяснять. Но без тебя, подруга… – Ева Соломоновна снова заплакала. – Без тебя вот… тоска такая вот здесь… – Она показала на свою грудь. – И говорить не хотела. Но скажу: вы, – Ева обвела взглядом всех сидящих за столом, – моя семья. Поэтому простите меня, мои дорогие, и не судите строго.
Катька смотрела на взрослых и не понимала, откуда эта мода реветь в день рождения. Ну ладно мама, тетя Ева, но чтобы пожилой мужчина тряс головой, как конь в стойле, пытаясь смахнуть слезы с глаз? Не-е-ет! Увольте меня, пожалуйста, от этих африканских страстей на пустом месте. Гори он синим пламенем, этот юбилей: ни тебе поесть по-человечески, ни послушать, ни телевизор посмотреть! Да что с них взять, с пенсионеров этих! Спасибо стихотворение читать не заставили, а то, помнится, поставят на табуретку и в ладоши хлопают: «Ай да умница наша Катенька!»
Когда вторая волна трогательных эмоций схлынула, Ева выставила на стол главный сюрприз – утку, фаршированную лапшой и грибами. Александр Абрамович зайцем запрыгал вокруг стола, втягивая носом божественный запах и щелкая подвижными своими челюстями:
– Что это, Евка?! В тебе проснулась тетя Эсфирь?
– Это в вас проснулся аппетит, – ответила Антонина разошедшемуся не на шутку Пташнику.
– Ева, мне нравится эта русская женщина! – объявил он во всеуслышание, но через секунду добавил, что, к сожалению, жениться на ней не может, потому что уже стар и ему нечего предложить этой Венере.
Катька настороженно посмотрела на мать, но, увидев, что та хохочет, быстро успокоилась.
– Знаете, Тоня, – разоткровенничался ювелир. – Раньше я хотел жениться на Еве, но когда я мог это сделать, она была слишком маленькой и к тому же плохо готовила. А тетя Эсфирь уже была занята. Да и как я мог бы себе это позволить при живом дяде Соломоне? Правда, Ева?
– Не слушай его, Тоня. Он заговаривает тебе зубы…
– Ты всегда не любила меня, Евка, – вздохнул Александр Абрамович и тайком показал Катьке язык.
– Любила-любила, – возразила ему Ева Соломоновна и нежно поцеловала в блестящую лысину.
– Ты видишь, Тоня, сколько в ней страсти?
Антонина Ивановна зарделась и попросила слова.
– Ма-а-м, – Катя нагнулась к материнскому уху. – Может, не надо? Ты же опять плакать будешь.
– Не буду, не буду, – пообещала Антонина и поднялась. – А хоть бы и буду, ничего страшного – все свои.
– Разумеется, – поддержал ее Александр Абрамович. – Свои на все сто процентов: свой ювелир и свой нотариус. Зачем вам еще кто-то?
– Вот что я хочу сказать, – объявила Самохвалова, и голос ее предательски задрожал. – Дорогая Ева! Дорогая моя подруга и сестра! Поздравляю тебя с юбилеем…