А Петю-то жалко. Неплохой ведь мужик. Стихи писал и к Катьке хорошо относился. А она: ненавижу, и все!
А обо мне кто подумает? Мне-то каково? Еще год-другой, а там уж ничего не надо будет. Так для себя и не пожила…
Петра Алексеевича выгнали. Так, во всяком случае, Катя рассказала кривоногой Пашковой, прогуливавшей физкультуру в школьном саду. Сама Самохвалова была от физры освобождена пожизненно.
На самом деле Солодовникова никто не выгонял. Он сам ушел. Как только узнал, что явился невольной причиной произошедшего. Любивший цитировать Достоевского в объеме школьной программы, Петр Алексеевич истово верил, что из детского глаза не должна выкатиться ни одна слезинка. А тут здрасте-пожалуйста – не слезинка, а целый водопад Ниагарский. А ведь он старался: уроки проверял, книжки подписные приносил, рубль в неделю давал. Опять же квартиру обещал подписать на Катюшку. А она – нате вам. Невзлюбила, и все тут. Так невзлюбила, что чуть не померла.
Какое же материнское сердце это выдержит? Что ж он, враг, что ли? Дети же – это на всю жизнь. А он здесь без году неделя.
«Тонечку, конечно, жалко», – размышлял благородный Солодовников, встречая с работы свою возлюбленную, так и не ставшую женой.
– Ну как там Катюшка? – осторожно спрашивал Петр Алексеевич, боясь скомпрометировать Антонину Ивановну Самохвалову перед коллегами, активно обсуждавшими ее несостоявшееся бракосочетание.
В этом смысле Татьяна Александровна внесла свою лепту в создание благоприятной атмосферы на кафедре русского языка. Благоприятной, в первую очередь, для несчастной невесты. Адрова строго-настрого запретила коллегам интересоваться событиями личной жизни Антонины Ивановны, чтобы не бередить израненную душу подруги.
– Ни слова! – шипела Татьяна Александровна на каждом углу. – Делайте вид, что ничего не случилось.
Можно наблюдать удивительную по своему постоянству закономерность: когда все делают вид, что ничего не случилось, возникает чувство, что не просто случилось, а случилось нечто настолько ВАЖНОЕ, что об этом вслух говорить просто неприлично. Эта закономерность обнаружилась и в судьбе Антонины Ивановны Самохваловой: коллеги по кафедре, а также знакомые офицеры и бывшие Сенины сослуживцы столь старательно избегали вопросов типа «Ну, как жизнь молодая?», что сама Антонина ощущала вокруг себя атмосферу заговора.
В этой атмосфере сталкивались два вихревых потока: злорадства и сочувствия. Сочувствующих было больше: Антонина своими жизнерадостностью и естественностью обычно вызывала у людей симпатию, для нее хотелось сделать что-то хорошее. И сейчас ее просто было жаль – так быстро рассыпался этот карточный домик семейного благополучия. А разве мало она страдала? Разве не была достойна простого женского счастья?
«Не была!» – отвечали злобствующие. «Каждому овощу свое время!» – гласила их жизненная философия. Замуж, видите ли, она собралась! И не стыдно? В пятьдесят три года в загс? О дочери надо было думать, а не хвостом вертеть!
Вот если бы несостоявшаяся невеста посыпала голову пеплом, рвала на себе волосы, кляла жениха, которого, как и в случае с первой женой, в чем только не подозревали, тогда бы смягчились суровые сердца защитников справедливости. Но нет: пересекая плац на пути к учебному корпусу, Самохвалова несла свою выкрашенную хной голову с королевским достоинством. И неважно, что королева осталась без трона (скипетра, державы). Самое главное – она осталась королевой. Немного осунувшейся на лицо, но это неважно.
Поэтому совершенно напрасно боялся Петр Алексеевич потревожить своим присутствием у КПП училища свою любимую. Антонина Ивановна степенно подходила к бывшему жениху, брала его под руку и вела потайными тропами к новой форме супружеских отношений.
Этот вариант ей подсказала сердобольная Санечка, невольно посвященная в перипетии жизни Самохваловых. Такой поворот событий она не приветствовала, приписав себя к команде борцов за «женское дело».
– Я всегда за женщин! – декларировала тетя Шура везде, где только можно. На вопрос «почему?» Санечка, не задумываясь, отвечала:
– Потому что нас больше.
С этим аргументом собеседнику было трудно спорить, и он безоговорочно капитулировал, так и не вступив в борьбу.
Узнав о требовании Катерины, тетя Шура развела руками и покачала головой: «Ну-у-у, девка!». На глухое соседкино «И что мне делать?» с готовностью выпалила:
– Соглашаться.
Потом немного подумала и добавила:
– Но и о себе не забывать.
Хорошо ей было советовать! Это не ей же пришлось смотреть в печальные глаза Солодовникова и говорить тому страшные вещи: извини, мол, не со зла, мол, одна она у меня и всякое такое.
Петр Алексеевич выслушал сбивчивую речь Антонины с удивительным достоинством, накрыл ее руку своей и, поглаживая, выдавил в никуда:
– Что ж, насильно мил не будешь…
Антонина Ивановна, рассчитывавшая услышать обвинения, упреки, жалобы, почувствовала себя настолько виноватой, как будто сдала собственного ребенка в детдом.
– Ну прости ты меня, Петр Алексеич, – закрыла она лицо руками.
– Не надо, Тоня, – притянул ее к себе тихий Солодовников. – Не надо. Я же не зверь какой… Тоже понимание имею… Ребенок он и есть ребенок. Кто ему лучше родного отца будет?
– Да какого отца?! – взвилась Самохвалова. – Здоровым она его не помнит, а больным и вспоминать нечего. Бывало, подойдет к нему, а он язык высунет и слюни… Даже вспоминать не хочу.
– И не вспоминай. Не вспоминай, – уговаривал Антонину Ивановну Петр Алексеевич.
– Хорошо тебе говорить «не вспоминай»! – залилась слезами Самохвалова.
– Ладно, Тоня, – вполголоса произнес Солодовников. – Ни к чему это сейчас. Пойду я. Пусть Катюшка выздоравливает. Ты только это… Вещи мои сама собери… Мне это… Тяжело при ней будет…
В тот день Петр Алексеевич оставил ключи на низком трельяже с расчетом, что Катька увидит их через распахнутую дверь «спальны». Расчет Солодовникова оказался стопроцентно верным: как только ключи звякнули о лакированную поверхность, Катино сердце звякнуло от радости.
Антонина, проводив бывшего жениха, не удержалась и язвительно спросила дочь:
– Ну, довольна?
Спустя несколько часов за столом у Самохваловых собрались Главная Подруга и Главная Соседка. Катьку заперли в комнате, строго-настрого запретив ей подслушивать разговоры взрослых.
– Как ты могла? – сокрушалась Ева.
– А что я сделала-то?
– Зачем ты ей сказала «Довольна?».
– А что я ей должна была сказать? – защищалась Антонина.
– Да ничего! Ушел и ушел. Какая разница?!
– Что значит «ушел и ушел»?! – возмутилась тетя Шура. – Выгнали его – вот он и ушел. Это кому скажи! – грохотала Санечка. – Двенадцатилетняя девка из дому шестидесятилетнего мужика выперла!
– А нечего было в шестьдесят лет людей смешить! – разошлась Ева Соломоновна. – Вот, пожалуйста: ребенку психику сломали за здорово живешь. Все-таки нельзя идти на поводу у своих желаний, – назидательно произнесла Главная Подруга.
– А ты? Ты сама-то давно на поводу у них ходила? – грозно поинтересовалась Санечка. – Ты сама-то сколько лет без мужика живешь?
Антонина вытаращила на соседку глаза, всем своим видом показывая недопустимость вопроса.
– Не жила. Не живу. И, надо полагать, жить уже не буду, – гордо изрекла Ева Соломоновна.
– Вот и не суди тогда Тоньку, раз ничего в этом не понимаешь!
Тетя Ева презрительно поджала губы и устремила свой взор на портрет Арсения Самохвалова, по-прежнему стоявший на одном и том же месте – крышке пианино.
– Ты туда не смотри, – с обидой произнесла Антонина. – Я перед Сеней свой долг выполнила. В психушку не сдала. До последнего за ним с тряпкой ходила. И вольностей себе никаких, между прочим, не позволяла.
– Мужик… Должен… Быть, – отрезала тетя Шура и поднялась из-за стола. – Ты, Тонь, не думай. Жизнь на этом не закончилась. Не хочет Катька твоего Алексеича – не надо. Не перечь. Но и о себе не забывай: сама к нему заходи. Для здоровья. Так положено. А эту не слушай! – Санечка решительно объявила войну Главной Подруге Семьи. – Хочет на узел быть завязанной, пусть будет. А у тебя своя жизнь.
– Я, между прочим, свою точку зрения никому не навязываю, – оскорбилась Ева Соломоновна. – И упрекать меня в том, что оказалась никому не нужна, по меньшей мере бесчеловечно. То, что мне Бог детей не дал, не моя вина, – сорвалась на всхлип Главная Подруга. – И не надо…
– Ев, да ты на меня не обижайся, – разволновалась тетя Шура. – Я ж не со зла. Погорячилась. А то, что детей нет, так это, Ева, я тебе скажу, может, и хорошо. Ты посмотри, сколько они сил из нас высасывают. Родишь и думаешь: вот вырастет, высплюсь по-человечески. Не-е-ет… Хрен тебе: вообще не до сна. Вон Ириска моя. Ты думаешь это сахар, девочек растить? То она страшная, то она худая, то она горбатая, то у нее куртка не та, то прыщи по морде… Умрешь с ними. А на Тоньку посмотри – чего ее пигалице не хватало?! Так что ты, Ева, живи и радуйся. Спи спокойно, приводи домой кого хочешь. И тогда и нервная система у тебя будет в порядке, и сердце болеть не станет. У тебя давление-то как? В норме?
– Да вроде не жалуюсь, – призналась фактически самая счастливая из сидевших за столом.
– А у меня хреначит по полной… А на Тоньку посмотри – краше в гроб кладут.
Ева подняла глаза на подругу, но никаких признаков смертельного недуга на ее лице не обнаружила. Печаль шла Антонине Ивановне, делая ее облик особенно выразительным. Запавшие глаза на скуластом лице и торчащие в разные стороны кудри делали ее похожей на печального рыжего клоуна.
«Она похожа на Райкина! – вдруг догадалась Ева Соломоновна и улыбнулась от нашедшего на нее озарения. – Фигура только женская: грудь там, бедра…»
Главная Подруга Семьи попыталась стряхнуть с себя наваждение, но не тут-то было. Напротив нее сидел печальный Райкин, обряженный в атласный халат с гофрированным воланом по вырезу. Райкину было грустно: он подпирал ладонями подбородок и смотрел в одну точку перед собой.
– Господи! – возмутилась Шура. – Ну сколько можно-то?! Чего убиваться?! Дело сделано. Живи как жила, и все будет хорошо.
Ресницы у Райкина задрожали, и глаза наполнились слезами. Пришло время великой скорби: Антонина заплакала навзрыд, глядя на нее, тоненько заскулила Санечка, и, наконец, громким всхлипом присоединилась Ева Соломоновна. Великолепное трио звучало недолго – время великой скорби стремительно двигалось к концу. Крута горка, да быстро забывается.
Первый раз за минувшую неделю Антонина уснула без сновидений, крепко держа дочь за руку и с явственным ощущением: «Все будет хорошо».
И действительно, очень скоро в жизни Антонины Ивановны появилась особая женская тайна, правда, шитая белыми нитками, но зато позволявшая поддерживать в доме атмосферу покоя и незыблемости устоявшегося самохваловского мира.
– Я задержусь, – предупреждала Антонина дочь по телефону. – Дела…
Катьку материнские дела особенно не интересовали. Наоборот, она радовалась, когда матери не было дома, потому что в это время являлась знаменитая Женька Батырева. Она набирала первый попавшийся номер и с грузинским акцентом рычала в трубку, еле сдерживая хохот:
– Ал-ле! Эта бана?
– Нет, вы ошиблись, – вежливо отвечали на том конце провода.
Тогда Катька набирала номер вторично, и Женька снова рыкала в трубку.
– Набирайте правильно номер, – раздраженно советовали невольные участники девичьей игры в телефон.
В третий раз выговорить знаменитое «Эта бана?» не получалось, и Женька заливалась в орущую от негодования трубку. Успокоившись, девочки брали телефонный справочник и искали фамилию очередной жертвы, которой предстояло услышать или про баню, или про зоопарк, или про что-нибудь такое, что вызывало у подружек очередной приступ хохота.
Пока Катька с Женькой резвились, Антонина Ивановна тоже времени зря не теряла. Выгуляв своего Солодовникова, она проводила ревизию в его квартире, заглядывая в разные углы, куда Петр Алексеевич любил складывать припасы. Иногда в углу оказывалось то, что в соответствии с правилами хранения должно было обрести место в пустующем холодильнике: пачка масла или копченая скумбрия. Положив продукты на время в угол, Солодовников забывал об их существовании, а потом задумчиво расхаживал по квартире в поисках неприятного запаха. Как правило, безуспешно. Отчаявшись обнаружить причину зловония, Петр Алексеевич махал рукой и ждал Антонину: она найдет.
Свою квартиру Солодовников почетно именовал «наш дом». И в разговоре с Антониной Ивановной частенько использовал словосочетания «у нас в доме», «к нам в дом», «дома посмотришь», «дойдем до дома» и т. д. Антонина Ивановна настолько привыкла к ним, что вслед за Петром Алексеевичем легко повторяла «во что ты дом превратил?», «а что у нас дома творится?», «ах, как давно я дома не была!».
Такая жизнь Антонине была по душе. Ей нравилось приходить к Солодовникову, а тот служил ей, называл «Тонечка» и постоянно демонстрировал свою мужскую заинтересованность. Ничуть не меньше Самохвалова любила возвращаться и к себе домой: туда, где ожидала ее истомившаяся Катька, где по соседству жила Санечка, где, наконец, все лежало на своих местах и верно служило своей хозяйке.
Антонина летала на крыльях и чувствовала, что, возможно, началась ее женская осень. И началась она с буйного цветения, вопреки презрительному отношению Катьки к проявлениям материнской женственности. Девочке не нравилось все, что раньше обычно вызывало в ней восхищение. Не нравились материнские обновки, не нравился запах ее духов, не нравилась ее скорая поступь, большая грудь, тени, помада, дурацкая комбинация, чулки… Катька интуитивно чувствовала, что в жизни матери что-то происходит: что-то такое, о чем детям знать не положено, но оно есть. Стоя у окна, Катя наблюдала, как Антонина Ивановна подходит к дому, как разговаривает с матерью Наташи Неведонской, как смеется над какой-то глупостью (а над чем еще может она смеяться?). Видя все это, девочка испытывала странное чувство смущения. Да, именно: она стеснялась матери. Потому что в свои пятьдесят три года та была неприлично привлекательна, неприлично жизнерадостна, неприлично женственна. ПЯТЬДЕСЯТ ТРИ года – это глубокая старость, а в глубокой старости, объяснила ей Пашкова, на диване сидят и носки вяжут.
Это, конечно, к Антонине никакого отношения не имело. Убраться, обед сварить, за ночь сшить платье – это пожалуйста. А дальше – ВСЕ. Дальше – другие радости.
«Надо же, – думала Самохвалова, – столько лет прожила, а не знала, как хорошо это бывает». «Надо же, – вторил ей в своих размышлениях Солодовников, – до шестидесяти лет дожил, а только сейчас узнал…»
Петр Алексеевич воспринимал этот этап в отношениях с Тоней как божий дар и поэтому не хотел расставаться с возлюбленной ни на минуту. Чтобы бороться с гнетущей пустотой холостяцкого жилья, он наполнил квартиру Тонечкиными вещами. По своим ревизорским связям Солодовников приобрел для Антонины Ивановны немецкий велюровый халат в пол, расшитые восточным орнаментом тапочки местного кожкомбината, зубную щетку жизнерадостного оранжевого цвета, чайную пару китайского фарфора и новую подушку, набитую лебяжьим пухом. Во всяком случае, так сказали ему в магазине. Осталось только приобрести красную ковровую дорожку, чтобы по торжественным дням покрывать ею лестницу, ведущую в квартиру.
«Никаких грязных рубашек, никаких хлопчатобумажных трико, никаких несвежих носков!» – приказывал себе Солодовников, готовясь к очередной встрече с любимой – и выставлял на стол, покрытый льняной скатертью еще из жениных запасов, два фужера, чистота которых у пристрастной хозяйки вполне могла вызвать бы подозрение. У хозяйки – да, а вот у возлюбленной – вряд ли. Антонина не обращала внимания на такие мелочи, она ценила другое. Ценила внимание, которым окружил ее Солодовников.
– Знаешь, – делилась она с Евой, – я в дом вхожу, он с меня туфли снимает и целует меня прямо в чулок. Даже неловко. А потом тапочки надевает.
Главная Подруга Семьи на сей счет предпочитала отмалчиваться, считая это негигиеничным. Зато тетя Шура, узнав о нежностях Солодовникова, хлопала ладонью по столу и удовлетворенно напоминала:
– Ну вот! А ты не хотела! Думала! Я же говорила, для здоровья!
Здоровья в тот момент у Антонины Ивановны было хоть отбавляй: она забыла о сердечных перебоях, о перепадах давления, о головной боли, на которую жаловалась Катьке скорее для того, чтобы держать дочь в тонусе («Маму надо беречь!»).
«А как ее беречь? Если ее все время нет дома? И слава богу, что нет!» – радовалась Катька материнскому отсутствию, наивно полагая, что та изо всех сил прививает курсантам из Никарагуа любовь к русскому языку. Что могла знать двенадцатилетняя девочка об особенностях расписания преподавателя высшего учебного заведения?! Только то, что расписание это такое же, как в школе, то есть с утра до вечера.
Домой Антонина возвращалась, нагруженная сумками, в которых лежали плотно утрамбованные продукты, несколько не совпадающие с ассортиментом гарнизонного магазина: коробки «Птичьего молока», сгущенка, балык, колечко «Краковской», фрукты по сезону и еще много всякой всячины. Катька не задавалась вопросом, откуда это изобилие, полагая, что все преподаватели военного училища возвращаются домой с подобным продуктовым набором.
– Ни к чему это, – пыталась остановить рвение Солодовникова Антонина Ивановна.
– Ну что ты, Тонечка! – урезонивал ее возлюбленный. – Такая малость: так… к столу.
Петр Алексеевич, обычно далекий от служебных соблазнов, стал активно пользоваться своими ревизорскими привилегиями, успокаивая себя тем, что это же не для себя. Для Тонечки. А у нее – девочка…
Он словно чувствовал, что его карьера стремительно движется к закату по ряду причин: во-первых, пенсионный возраст; а во-вторых, наступает время молодых. И тут уж ничего не попишешь. А ведь еще очень хотелось быть полезным и нужным, причем не ревизорской гильдии, а Антонине Ивановне Самохваловой, играючи вдохнувшей в него, Петра Алексеевича Солодовникова, новую жизнь.