– Ни к чему это, – пыталась остановить рвение Солодовникова Антонина Ивановна.
– Ну что ты, Тонечка! – урезонивал ее возлюбленный. – Такая малость: так… к столу.
Петр Алексеевич, обычно далекий от служебных соблазнов, стал активно пользоваться своими ревизорскими привилегиями, успокаивая себя тем, что это же не для себя. Для Тонечки. А у нее – девочка…
Он словно чувствовал, что его карьера стремительно движется к закату по ряду причин: во-первых, пенсионный возраст; а во-вторых, наступает время молодых. И тут уж ничего не попишешь. А ведь еще очень хотелось быть полезным и нужным, причем не ревизорской гильдии, а Антонине Ивановне Самохваловой, играючи вдохнувшей в него, Петра Алексеевича Солодовникова, новую жизнь.
Надо ли удивляться тому, что Солодовников стал суеверен? Ни в коем случае! Дрожа от счастья, Петр Алексеевич вспомнил все приметы, которые предупреждали о возможных неприятностях. Он пугался черных кошек, так и норовящих перебежать перед ним дорогу, баб с пустыми ведрами, голубей на карнизах, трещин на асфальте, числа тринадцать, рассыпавшейся соли, ибо все это свидетельствовало только об одном: встреча с Тоней может не состояться. Стоя у КПП училища, Солодовников тревожно вглядывался в лица выпархивающих из этой уродливой будки женщин, в каждой пытаясь разглядеть свою Тонечку. Поэтому, если Самохвалова не появлялась, Петр Алексеевич шел домой, ложился на кровать и в деталях вспоминал все нюансы предыдущей встречи. Тогда такая тоска наваливалась на Солодовникова, что впору было бежать к Антонининому дому и скрестись в дверь: «Пустите меня, пожалуйста, а то я без вас пропааду-у-у-у!» Пару раз он так и делал: правда, напомнить о себе стуком в дверь не решился, а потому, дождавшись темноты, стоял за школьным забором, как на боевом посту, уставившись на самохваловские окна. А ведь еще совсем недавно он был там! Среди них… И был бы сейчас, если бы не Катюшка…
Жизнь Кати Самохваловой невольно стала главной ценностью и для Петра Алексеевича: он вывел закон прямой зависимости своих встреч с Тоней от самочувствия главного Божества. Поэтому Солодовников старался ему служить, чтобы не вызвать гнева и максимально продлить время, отпущенное на счастье. Для этого Петр Алексеевич молился. Будучи человеком невоцерковленным, он не знал наизусть ни одной молитвы, поэтому сочинял их сам, иногда даже рифмуя отдельные строки. Получалось нечто вроде духовных стихов, которые можно обнаружить в толстых тетрадях «на всякий случай» у большинства бабушек.
Если хворала Катька, хворать начинал и Солодовников. И когда девочка корчилась от астматического удушья, Петр Алексеевич задыхался от нехватки воздуха, имя которому было «АНТОНИНА». Пока возлюбленная отсутствовала, Солодовников терял в весе, превращаясь в старика с черепаховыми лапками, седой щетиной и непромытыми глазами.
Сказать честно, он вообще бы не умывался, если бы не необходимость ходить на работу. В конторе наблюдали за превращениями Солодовникова и тихо поговаривали, что пора бы, пора бы нашему ревизору на заслуженный отдых. Начальство терло себе лоб, постукивало ручкой по столу, созревая для разговора с сотрудником пенсионного возраста, а потом наступало время – и в контору являлся благоухавший одеколоном, чисто выбритый Петр Алексеевич в свеженакрахмаленной рубашке с лицом достаточно немолодого, но при этом абсолютно счастливого человека. И тогда начальство шло на попятную, подозревая себя в особой мнительности и в потребительском отношении к человеку. Начальству становилось стыдно, и оно выписывало Солодовникову очередную премию.
После третьей или четвертой за год внеочередной премии Петру Алексеевичу недвусмысленно намекнули о производственной необходимости – дать дорогу молодым.
– А как же я? – поинтересовался Солодовников.
– А вас мы всегда ждем в гости! – уверило его начальство и выдало обходной лист.
Петр Алексеевич огорчился, но не так чтобы очень. Скорее совсем не очень, потому что встречать Тонечку у КПП теперь было можно начиная с самого утра. И в течение дня. И так до вечера.
– Видела сейчас твоего, – сообщала Татьяна Александровна Адрова вернувшейся с пары в преподавательскую Антонине.
– Сидит?
– Сидит…
Самохвалова перекладывала тетради.
– Ты, Тонь, ему скажи, что ли: как-то это не совсем прилично…
Антонина вскидывала насурьмленные брови. Ей было обидно за Петра Алексеевича, воспринимаемого ее коллегами за городского сумасшедшего. Сначала говорили о лебединой верности пенсионера Солодовникова, потом – о патологической зависимости, теперь – об очевидном помешательстве.
– Разве нормальные люди так себя ведут?! У него что, никаких дел нет? – всплескивала руками Адрова.
– Он тебе мешает?
– Мне – нет! – с вызовом ответила Татьяна Александровна. – Он тебе мешает. Сейчас у КПП сидит, потом у подъезда твоего сядет… А потом ляжет… Тогда пиши пропало! Давно не нянчилась?
Антонина призадумалась и решила переговорить с Петром Алексеевичем. Солодовников слушал внимательно, не отрывая глаз от своей Тонечки, блаженно улыбаясь и облизывая языком пересохшие от постоянного дежурства на улице губы.
– Какая им разница? – только и сказал Петр Алексеевич, склоняясь над самохваловской рукой.
Антонина Ивановна с раздражением выдернула руку и прикрикнула на Солодовникова:
– Не-при-лич-но!
– Пу-у-усть, Тоня… – слабо сопротивлялся Петр Алексеевич.
– Нет, не пусть. Хватит народ смешить. Курсанты-сопляки дедом тебя называют.
– Ну а кто я им? – резонно замечал Солодовников. – Дед и есть.
– А Катька тебя увидит? Придет на работу ко мне и увидит?
Об этом Солодовников как-то не подумал. Разволновался. Закружил по комнате, спотыкаясь на пустом месте:
– И что же делать?
Антонина возрадовалась:
– Ничего не делать! Дома меня ждать.
«Дома так дома», – смирился Солодовников и перестал выходить из квартиры. День тянулся медленно, Антонина Ивановна все время задерживалась, ссылаясь на занятость и проблемы с Катькой. Петр Алексеевич и верил, и не верил возлюбленной, перебирая в уме все обстоятельства, которые могли бы удержать ее рядом. Для этого Солодовников переписывал свое завещание несколько раз. «В твердом уме и трезвой памяти…» – привычно начинал Петр Алексеевич очередной черновик, а потом суеверно рвал его на мелкие кусочки.
– От безделья твой Алексеич мается! – сделала вывод тетя Шура, выслушав опасения соседки. – Давай, что ли, я его сторожем к нам в комбинат устрою? Пойдет твой ревизор швейные машинки охранять?
Солодовников не отказался. Даже обрадовался, особенно тому, что ночами будет находиться через дом от своей Антонины Ивановны. Глядишь, и она к нему в неурочный час нагрянет.
Так и происходило. Совершая с Санечкой вечерний моцион вокруг дома, Самохвалова частенько отпрашивалась у подруги под благовидным предлогом: пойду, мол, проведаю…
– Иди, мол, проведай, – с пониманием соглашалась тетя Шура и пробиралась по темноте к своему подъезду.
Солодовников встречал Антонину, соблюдая все правила конспирации: не выглядывал за дверь, не включал верхний свет. По темному коридору он вел возлюбленную к вытертому диванчику, бережно усаживал и долго рассматривал свою Тонечку, как будто расстался с нею не меньше месяца назад.
– Да что ж ты, Петр Алексеич, на меня так смотришь-то? – кокетничала довольная Самохвалова. – Не видел, что ли?
– Такой не видел, – с трепетом выдыхал поэт Солодовников.
– И не такой видел… – напоминала ему его Муза, после чего тот начинал волноваться и значительно сокращал дистанцию между собой и посетительницей.
– Подожди, Петя, – отводила его руки Антонина Ивановна. – Ты постели хоть…
И Солодовников вскакивал и спешно накрывал свой диванчик принесенными из дома простынями. И путался в Тониных пуговках, кнопках – во всей этой женской амуниции, которая не по возрасту сводила его с ума. А потом неспешно, немолодо любил свою избранницу, плача от радости в тот самый неподходящий момент.
Случалось это нечасто. Длилось около года. А помнилось Антонине всю оставшуюся жизнь.
* * *
Мама сказала: «Прыщи бывают у всех. Не у тебя одной». Я – урод. У меня на лбу – прыщи. На носу – тоже. Мама называет их бандерами и заставляет их мазать болтушкой. Я смотрела на Женьку – у нее нет. Иногда только. У Пашковой есть. Она их давит. Мама сказала: «Выдавишь – убью». Потом добавила: «Если не умрешь раньше». Интересно, как это можно умереть от прыща? Очень просто: гной попадает в кровь и начинается заражение. Так умерла папина сестра Зина – она выдавила, и все. Капец.
Мало мне астмы – еще теперь и прыщи. Лучше быть старой: и прыщей нет, и умирать не страшно. А тут живи и мучайся.
Мало мне астмы – еще теперь и прыщи. Лучше быть старой: и прыщей нет, и умирать не страшно. А тут живи и мучайся.
На Новый год приедут гости. Из Москвы. Привезут какого-то дурака с городом знакомиться. Будет поступать в училище, чтоб привык. Хочет быть офицером, как «папа». Так и не поняла, чей папа: его или мой.
У всех есть друзья. У меня нет. Как с такой фамилией можно завести друга? Дразнят Самосваловой. «Самосвалова пошла в гараж! Самосвалова в столовой заправляется!» Идиоты. А все из-за НЕЕ!
Когда Антонина Ивановна в сотый по счету раз смотрела фильм «Офицеры», она обязательно плакала, стоило только зазвучать мелодии: «От героев былых времен не осталось уже имен…» В начале Самохвалова бодрилась и пыталась подпевать, потом голос ее начинал дрожать и утрачивать силу, а к концу от песни не оставалось ни слова, только едва сдерживаемые в большой груди рыдания. Катька ненавидела этот фильм, потому что пугалась материнской реакции и потому что она чувствовала над собой какую-то его странную власть. Проявлялась она в том, что девочка испытывала необъяснимое, на первый взгляд, волнение от тех эпизодов, на которые Антонина Ивановна реагировала следующим образом:
– Нет, – объявляла она Катьке. – Не могу больше смотреть. Душу рвать. Это как это?! Фотография! А там – сын. Танкист. Сгорел… Не могу.
Антонина вскакивала с кресла и бежала на кухню, вроде бы по неотложным делам. А оттуда, в свою очередь, выбегала в маленький коридорчик, чтобы не пропустить следующий волнующий эпизод. Это перемещение в пространстве, видимо, помогало ей справляться с нахлынувшими на нее эмоциями и при этом сохранять бодрость духа.
Катька однажды не выдержала этого мельтешения под сопровождение трубного шмыганья, подошла к телевизору и нажала на кнопку, чтобы прекратить материнские страдания.
Боже мой! Что тут началось! Рассвирепевшая Антонина выскочила из кухни и отлупила дочь промасленным полотенцем:
– Дрянь какая! Бесчувственная! Никакого уважения к матери. Ишь ты, самостоятельная какая! Взяла и выключила. Это кто ж тебя научил-то?! Кто ж тебя научил так к матери относиться? Это, может быть, Женька твоя так к матери относится? Подходит – и раз, телевизор как ни в чем не бывало выключает? Она может!
Катя Самохвалова оскорбилась за подругу и впервые, пожалуй, попробовала вступить в дискуссию с зареванной матерью:
– Она нормально к маме относится…
– Это кто это тебе сказал? – ехидно поинтересовалась Антонина.
– Я сама видела, – сказала Катька и осеклась.
– Чего ты видела? – стала набирать высоту Антонина Ивановна.
– Я видела, – настаивала девочка.
– Что хорошего можно там увидеть? Девчонки невоспитанные. Одна – крашеная, другая – хамка. Мать заездили. Глаза все время грустные.
– Они не заездили, – стояла на своем Катя. – Они помогают маме.
– Знаю я, как они помогают!
– Помогают: Женька вчера с сестрой обои клеила.
– А мать что делала? – заинтересовалась Антонина.
– Она у них в больнице лежит…
– Да-а-а-а? А чего?
– Женька не говорит чего. Просто лежит, и все.
– А ты опять, что ли, к ним ходила? – искала Антонина Ивановна к чему придраться.
– Нет, не ходила. Меня Женька к ним не пускает.
– Это почему это? – попыталась оскорбиться за дочь Самохвалова.
– А то ты не понимаешь?
– А что я должна понимать-то?
– Ты же сказала, убьешь.
– Убью! – подтвердила Антонина. – Лучше я тебя сама прибью, чем ты у них там в этой грязи задохнешься.
– Да нет там у них никакой грязи! – возразила Катька. – Я видела.
– Ты же, говоришь, не ходила! – обрадовалась Антонина Ивановна тому, что поймала дочь с поличным.
– Я и не ходила, – гнула свою линию девочка. – Я на площадке стояла.
– На пла-а-а-а-щадке она стоя-а-а-ала, – всплеснула Антонина руками и швырнула грязное кухонное полотенце на кресло. – А ну иди уроки учи! И чтоб твоей Женьки я тут не видела. Даже на пороге чтоб не стояла! А то ведь я не посмотрю, что вся морда у тебя прыщами пошла, отлуплю – мало не покажется.
Катька в этом нисколько не сомневалась: Пашкову же с лестницы мать спустила, когда та после школы зашла. На пять минут всего. Здрасте сказать. Откуда ж ей было знать, что мать дома? У Пашковой если мать на работе, то уже на работе. А эта сегодня на работе, завтра по делам каким-то рыщет, а послезавтра целый день дома сидит, конспекты для своих «никарагуяточек» пишет. Вот и сегодня: сначала полдня с Москвой разговаривала, потом с тетей Шурой чай пила и фильм свой дурацкий смотрела. Не смотрела бы – ничего бы не было.
«Ну не было бы этого фильма, все равно нашла бы, к чему придраться», – размышляла про себя Катя Самохвалова, наблюдая, как мать рубит капусту и ссыпает ее в скороварку. Выражение ее лица девочке было хорошо знакомо: среди своих оно называлось «Засиделась Тоня дома». Обычно в таких случаях на помощь приходила тетя Ева, зазывавшая подругу в гости, или тетя Шура, но та чаще к ним приходила. Это и понятно, их там много: муж, Ириска, старая бабушка… А если еще и Антонина Ивановна явится, то вообще в двухкомнатной хрущевке будет не развернуться. Иногда мать полдня наряжалась и завивала кудри на железные бигуди. Потом полдня их начесывала. Потом исчезала до самого вечера и приходила домой спокойная и какая-то ленивая. Тогда делай что хочешь. Но это бывало нечасто. Во всяком случае, сегодня Катька почувствовала, что, если мать не выйдет из дома, придется выйти ей самой, иначе вконец затерроризирует.
Дабы не попадаться ей на глаза, Катя ретировалась в «детскую-спальну» и для отвода глаз разложила на столе учебники и тетрадки. Ни о какой подготовке уроков не могло идти речи: девочка знала, что мать ворвется еще к ней неоднократно, пока вконец не обидится на жизнь и не закричит на Катьку: «Я для чего тебя рожала? Для чего я тебя рожала, спрашиваю? Чтобы все время около тебя сиднем сидеть, чтоб ты, не дай бог, не задохнулась? Да сколько ж можно?!» Прокричится и успокоится. А может, вообще уйдет. А пока по тетрадному листку скачут лошади. Точнее – их половины. В углу можно подковки нарисовать. На счастье. Лошади поскачут-поскачут и успокоятся. Собаки начнутся. Колли, эрдели, еще вот таксы стали хорошо получаться.
Пришла Ева, привыкшая мгновенно откликаться на жалобы старшей Самохваловой. Спросила, где Катя. Антонина раздраженно махнула рукой в сторону «детской-спальны» и закатила глаза, всем своим видом демонстрируя этакую невыносимость бытия.
Устав рисовать, Катя Самохвалова стала смотреть в окно: там осень. Утром снег шел. Снег – это, конечно, громко сказано, но мухи белые летали. Тетя Шура опять бежит куда-то. Наверное, в комбинат, в свое швейное царство-государство. Вечерами в комбинате во всю стену окна светятся, и у них толпятся мальчишки – ПАЦАНЫ, называет их Пашкова.
– Это они девок караулят! – объясняет она Кате элементарные вещи.
Катька не хотела бы, чтобы ее так караулили. Она видела, как девчонки пробираются сквозь улюлюкающих подростков и бегут к трамвайной остановке. А те – за ними. Интересно так: каждый вечер бегают друг за другом! Как не надоест?
– Вот вырастешь, – обещает Кате Самохваловой Санечка, – и за тобой начнут бегать…
– Обязательно! – вмешивается Антонина и придирчиво смотрит на Катькины прыщи. – Кому ты нужна?
Девочку это ранит, и она от безысходности хихикает.
В который раз спасает Ева Соломоновна, с укором глядящая на Антонину:
– А ей, Тонечка, в комбинате делать нечего. У нее впереди десять классов и институт. Возможно, юридический, – хочет верить нотариус Шенкель. – А если не юридический, так все равно институт. Ты этих варваров рядом с институтом видела? – обращается она к подруге.
– Этого дерьма везде полно, – парирует Антонина Ивановна и строго смотрит на дочь. – А свинья везде грязь найдет.
– Свинья! – вторит Катькиным воспоминаниям мать и просит Еву позвать дочь к столу. Та послушно скребется в запертую дверь:
– Может быть, чаю?
Уставшая от материнских нападок девочка усаживается за стол, но глаз на всякий случай на Антонину не поднимает.
– Видела?! – возмущается Самохвалова. – Вот такой характер. Слова не скажет, а всю душу вынет. И это при чужих-то людях! А ты, Ева, ей подарки… Какие подарки?! Над матерью издевается, а ей премию?! Хорошо-о-о-о придумали! Нечего сказать…
Катька вспыхивает, вскакивает и опрокидывает стул.
– А ну подними! – командует Антонина. – Ты куда?
– Мне уроки надо делать, – врет Катька и уходит в комнату, тщательно закрыв за собой дверь, сквозь которую слышатся голоса подруг, ломающих копья по вопросам воспитания. Первой не выдерживает Ева и заглядывает в «спальну». Ей кажется, что Катька беззвучно рыдает, уронив голову на книги (где-то она такое видела). Но девочка не плачет – она рисует. Тетя Ева подходит к Кате. Целует ее в затылок и кладет перед ней очередной рубль.