Преподаватель симметрии - Андрей Битов 11 стр.


И этого он никому не объяснил. За ним приехала самоотверженная Джой, готовая утирать ему слюни до конца дней… он молча поднялся с дивана, сгреб рукописи в чемодан, и они уехали в Европу. Отъезд доктора произвел на таунусцев впечатление. И поскольку потом еще десятка полтора лет ничего не случалось, а потом – как началось!.. – и оказались они вдруг воистину в веке двадцатом, с его прогрессом, войной и кризисом, то почему-то именно отъезд доктора как единственное предшествующее событие отбил в их памяти границу старых добрых времен. «Это было еще до отъезда доктора», – вздыхали они. Или: «А это случилось уже после его отъезда…»

А нам нет дела до них. Да и до Роберта Давина, выросшего в Европе в мировую знаменитость, рассеявшего без счета учеников и теорий, почти подперевшего самого Фрейда, до которого нам тоже нет дела. Так и не вспомнили бы мы о нем, если бы недавно не попались нам на глаза материалы, связанные с проблемой Туринской Плащаницы. Здесь не время и не место заниматься пересказом истории вопроса, суть которого сводится к обсуждению подлинности ткани, запечатлевшей, как на негативе, изображение Христа (интересующихся отсылаю к широко известным статьям д-ра П. Вильона, д-ра Д. Фока и др.). Приблизительно во времена нашего рассказа Плащаница была впервые сфотографирована, и на негативе получено позитивное изображение. Эта сенсация привела к многочисленным строго научным проверкам того, в чем люди не сомневались на протяжении почти двух тысячелетий. Пик дискуссий, исследований и статей по этому вопросу падает на тот год, когда Плащаница была выставлена для всеобщего обозрения. Приведу лишь два довода в пользу подлинности запечатленного на ней изображения и реальности истории Христа. В этих доводах какая-то особая, головокружительная психологическая крутизна. Первый довод – что идея негатива стала известна лишь с изобретением фотографии и ни один художник, даже знакомый с фотографией, не способен (технически) по позитиву изобразить негатив. И второй – что сама Плащаница и полотняные повязки (бинты), обвивающие ее, сохранились в форме кокона, покров их совершенно не тронут, и никакими естественными действиями нельзя объяснить их ненарушенность и неповрежденность, как Вознесением. Христос не был распеленат. Он исчез из них.

Так вот, разбирая материалы, мы наткнулись и на отклик знаменитого д-ра Роберта Давина. Странно уже то, что он снизошел с вершины своего авторитета и ввязался в это обсуждение, для ученых его ранга крайне сомнительное и непрестижное, если не опасное для репутации, о которой всякий авторитет печется тем заботливей и щепетильней, чем он выше. Но еще любопытнее, что д-р Давин в данном случае не только забыл о необходимости блюсти авторитет великого ученого, но и просто-таки неприлично раскипятился, обвиняя в ненормальности (ссылаясь на описанный им классический синдром Гумми) даже такого абсолютно не верующего и солидного ученого, как профессор анатомии д-р Ховеле, всего лишь подтвердившего в качестве анатома, что любое действие по освобождению тела Христа из Плащаницы неспособно оставить ткань в том виде, в каком она сохранилась до наших дней. Причем любопытно, что логика – орудие, которым д-р Давин всегда владел мощно и неотразимо, здесь как бы изменяет ему, доводы вытесняются прямым давлением на оппонента, а выводы – пафосом, сводящимся приблизительно к формуле «этого не может быть, потому что не может быть никогда».

Но и его точка зрения на подлинность пресловутой Плащаницы занимает нас мало. И лишь вот эта личная задетость вопросом заинтересовала нас и заставила попытаться в ней разобраться.

В конце предложения (The Talking Ear) Из книги У. Ваноски «Муха на корабле»

Вчера еще было солнечно, и я наблюдал роскошный закат. Солнце опускалось прямо в море. Плющилось, становилось овальным и разве что не шипело… Зато как-то радостно и одновременно панически свиристели об этом птицы. Я знаю, они так делают каждый раз, будто не верят, что оно завтра взойдет. Я все это прекрасно знаю, но насколько реже я был свидетелем живого солнца, чем птицы!

Вот то и трудно иметь в виду: который раз первый, а какой – последний… Если иметь в виду время, то человек не имеет о нем понятия. Зашло, но взойдет ли?.. Погружаемся в сон. Проснемся ли?

А я опять проснулся, от того же щебета птиц, не столь радостного, сколь удивленного, но еще более неистового: ни солнца, ни моря, ни неба. Серые стены крепостных стен и прочих развалин слились с отсутствием всего и растворились, как соль. Лишь еле прорисовывающаяся масса собора Богоматери вплывает в мое окно, как нос наткнувшегося на риф корабля. На колокольне, как склянки, сыро прозвучал рассветный час, пять утра, и с каждым ударом все отчетливей прорисовывалась ветка дерева с неприлично радостной молодой листвой и толстой непоющей птицей. Поющие же, всегда маленькие, были невидимы в той же листве.

Ровно с седьмым ударом на колокольне они закончили свою утреннюю работу, и наступила тишина.

Я на острове, хоть и шведском, и здесь я все понимаю. Я приплыл сюда, чтобы быть поближе к моему русскому сюжету. Россия – напротив…

Никак мне не выработать этот сюжет… Может, потому что он русский? Русский или из России??

В России нет сюжета – одно пространство. Так нет сюжета в океане. Робинзон или Стивенсон тому не доказательство – они, как мы, англичане, высадили свои сюжеты на острова. В океане нет сюжета, как нет его и в России: опыту не во что упереться – края нет, бездна. Для сюжета необходимо первым делом замкнуть пространство. Как в театре. Как Шекспир. Правда, недавно открыли у нас одного замечательного американца… Вот где литературы не должно быть по определению! однако… Он все к нам в Англию рвался, не добрался – так они его у себя и затюкали, не признали, эти янки. Вот у него океан получился!

Так это потому, что автор угадал героя – герой у него кит, причем белый[4]. Такой большой и одинокий, как остров. Этакой живой плавающий остров, который надо уничтожить, потому что такого не может быть… Нет, без острова никак! Корабль – тоже плавающий остров, хотя и женского рода, так что вся наша пиратская литература не об океане, а об оторванных от Великобритании островах.

В России островов нет. Там, где начинаются острова, она обрывается, эта Тартария. Где-то в Японии. Поэтому-то она войну японцам и проиграла[5].

Впрочем, я в России не бывал – не мне судить. Может, кочевники воспринимают свою степь как океан, а своих лошадей как лодки?.. Тогда они в вечном плавании, и вся их литература, если она у них есть, тоже пиратская или скорее бандитская. Я, впрочем, не читал. Я только «Войну и мир» читал… Книга, конечно, небывалая, но очень уж толстая. Как Россия. Говорят, что там очень красивые женщины. Элен, Наташа… Зачем только они так много говорят по-французски?

В России я не бывал, но общался хорошо с одним русским, и он мне столько порассказал всякой всячины, что страна слиплась в моей памяти в некий островок, плавающий в этом по-прежнему непостижимом пространстве, и эта память мучает меня, и хочется отделаться от нее, переложив в более или менее нормальный сюжет…

Рассказчик мой, назовем его, как входящего ныне у нас в моду Чехова, Антон, накануне Первой мировой высадился на берег в одном лондонском пабе, куда захаживал и я, когда мне удавалось хоть что-либо дописать до конца и я обретал это право выпить как гонорар свыше.

Антон неплохо говорил по-английски, завораживая меня небывалой музыкой произношения и, как оказалось, ума. С пинтой слушать его было вообще волшебно, будто я попадал даже не в русское, а в кэрролловское пространство; только если у Кэрролла правда претворялась в вымысел, то у моего русского, наоборот, всякая неправда подтверждалась его собственной жизнью, и вымысел вдруг оборачивался реальностью. Попробую в такой непоследовательности и излагать: вдруг из всей этой каши (Антон очень любил это выражение – «сварить кашу», to boil porridge, по-видимому, кальку с русского) путем терпеливого и последовательного изложения и выварится несуществующий русский сюжет.

При первой нашей встрече этот сибиряк из деревни Fathers (Батьки) назвался членом экспедиции капитана Роберта Скотта[6] – чего только не наплетут о себе в пабе! – вся Британия была потрясена обстоятельствами его гибели и прибытием останков экспедиции. Я не поверил собутыльнику, и напрасно: при следующей встрече Антон скромно продемонстрировал медаль, только что врученную ему Ее Величеством. «Еще и ценный подарок!» – уже с гордостью сообщил он; однако показать его наотрез отказался, так же как и сообщить, в чем его ценность. «Иначе пропью и до Батьков не довезу!» – уверенно пояснил он. Но я уже и не сомневался в наличии подарка.

В экспедицию он был нанят лейтенантом Брюсом во Владивостоке, чтобы закупить в Харбине, тогда русском городе, маньчжурских лошадей. В этом он знал толк – в крепких, компактных, морозоустойчивых лошадках, – поскольку несколько сезонов гонял отары овец то ли в Монголию, то ли из Монголии… Монголия – это в Сибири?

Нет, это на Полтавщине, отвечал он, и я не понимал шутку. Значит, Монголия на Полтавщине? «Он не знает, где Полтавщина! – хохотал Антон. – Так она же там же, где Батьки!» Голова у меня начинала кружиться, и мы выпивали за Fathers. «Хорошо, – милостиво соглашался он. – Монголия – это не Китай, понял!» «Ладно». «Ладно – это о’кей, идет?» «О’кей – это американ, мне больше нравится “ладно”». Мы чокались.

Господи! Где же сюжет?! Любой сюжет следует начинать с портрета. Но попробуй опиши моего Антона… И портрет его бессюжетен: ни на кого не похож, но и похож ни на что. Такой цельный белобрысый кусок. Впрочем, очень даже мыслящий.

Казалось, он был чересчур открыт, но, чем более он открывался, тем менее отчетливым становился для меня его образ, сливаясь с образом страны, которую он представлял.

Все каким-то образом теряет в ней плот-ность[7], выливаясь в ход рассуждения (размышления, а не мысли, раздумья, а не идеи), которое в свою очередь чем более приближается к конечному заключению (на русском conclusion и imprisonment[8] суть синонимы), окончательно приобретает бесплотность.

Некоторые формулировки, однако, Антон вколотил в мое сознание как гвозди, и теперь на них развешана для меня вся эта простыня непомерной России, с разреженными станциями назначения, где то ли очередная кружка сопровождала мысль, то ли мысль порождала следующую кружку: заключение как вывод и вывод как заключение[9].

– Если тюрьма – это попытка человека заменить пространство временем, то Россия – это попытка Господа заменить время пространством!

Формула мне нравилась, и я начинал возражать, припоминая законы Ньютона.

– Вы еще Архимеда с его ванной вспомните! – тут же прерывал меня Антон. – Как раз в том-то все и дело, что граница времени и пространства существует! И с наибольшей отчетливостью эта граница явлена в России.

Такая схоластика выводила меня из себя.

– Ну и где же проходит эта ваша граница? – язвил я.

– В том-то и дело, что она подвижна. Как поршень или как мембрана. Устойчивей всего по Уралу и по Кавказу. Хотя иногда она проходит и по Москве… Но тогда это уже трещина, куда проваливается время.

– То есть как – проваливается??

– Нормально. Век или два.

– Позвольте, но это противоречит всякому здравому смыслу, не говоря уж о физических законах!

– А что физические законы?.. Они не всюду действуют.

– Как такое может быть?

– Но ведь лейтенант Эванс, можно сказать, на моих глазах провалился! Вы видели хоть раз, как трескается лед? Кто знает, может, время – это глыба, а не течение…

Тут уж я выходил из себя, что достаточно мучительно для англичанина.

Антон же успокаивался и говорил удовлетворенно:

– У вас потому и физические законы действуют, что человеческие соблюдаются. Вы все до ума доведете.

Уж как мне нравились эти его кальки с русского: довести до ума, свести с ума… Меня он сводил с ума, но без всякого насилия – вот что изумительно.

– Да, – примирительно вздыхал он, – беда стране, в которой закон не действует, а применяется.

– Вы кого это имеете в виду?! – Я готовился отразить нападение.

– Россию, конечно. У вас-то все в порядке. У вас пре-цедент соблюдается…

– В России, что ли, прецедентов нет?

– У нас все – прецедент. Поэтому и не учесть его.

– Кем же он у вас в таком случае применяется?

– Кто?

– The Law, I meen.

– A-a, вот ты о чем!.. На чьей стороне закон? А на стороне власти!

– А что же тогда у вас власть?

– Самая разнузданная форма страсти.

– Passion??

Антон пускался в рассуждение об иерархии чувств (вертикали власти), но мне уже хватало, я отказывался понимать и отправлялся спать, так и не постигнув, почему у нас чувств не пять, а семь, как нот или цветов в спектре.

– Россия – это вовсе не отсталая, а преждевременная страна.

– Как так? Она же уже есть?

– Может быть, есть, а может быть, нет.

– Как так??

– Хотя бы потому, что она впрок, а не поперек.

– Вы хотите сказать, вдоль?

– Ну вдоль. Какая разница… Главное – зачем мы так много земли захватили, если не впрок? До Калифорнии дотопали. Могли вашу Канаду прихватить… Легко! Да только уже и позабыли, куда возвращаться… вот и повернули назад. Вот уже и Аляску отрыгнули. А жаль. Вам бы еще куда ни шло, а то – американам!

– И что же вы теперь будете со всей этой территорией делать, куда вам столько??

– Чья бы корова мычала…

– Вот ду ю мин бай cow?

– А то, что сами захватили полмира и грабите его по-черному.

– Ю мин blacks?

– Про негров я даже не говорю, это вообще позор! А мы вот со своей землей ничего не делаем, она у нас про запас, на будущее. Потому я и сказал: впрок. Вот как золотишка впрок намоем, так и Аляску с Индией выкупим. Переплатим, конечно… Но уж такие мы, нерасчетливые.

– По вашей логике, Антон, получается, что как раз самые расчетливые! Да кто вы вообще такие, русские? Татары? Монголы?

– Ну уж нет. Я Скотту так объяснял, что русские – это неполучившиеся немцы, неполучившиеся евреи и неполучившиеся японцы. Вместе взятые. Полтора человека.

– Why Japanese??

– Потому что.

– Потому – что?

– Because. Because You’ve not asked me about Jews and Germans.

– Хорошо. Тогда давайте по очереди.

– Долго будет. Устанете.

Я обижался:

– Вам не кажется, что мы говорим на разных языках?

– А вы что, только что это заметили?

Я рассмеялся: он меня поймал.

– Там, где у вас два слова, у нас одно. И наоборот. Например? Например, земля, например, месторождение… У нас земля – и почва и планета, а месторождение – зависит лишь от того, вместе пишется или раздельно: и ископаемое и где я родился. Скажем, родился я в Батьках, in my fathers place, а золото мыл в Забайкалье. Не скажете же вы place of birth о золоте?

Мне нравился Антон. И он это почувствовал.

– Так вот что я вам скажу: русский человек – это то же месторождение, то же золото. Его только разведать, добыть, промыть и обогатить надо бы. Опять же язык… Он у нас, конечно, есть. Очень даже неплохой. Не хуже вашего. Вот его ни добывать, ни обогащать, ни промывать не надо бы – только разведывать. Слово у нас самородно, оно еще не распалось на синонимы, оно цельно-двусмысленно.

– Как так?

– Сами посудите, что в вашем языке главное?

– ???

– Ну кто надо всем властвует? кто начальник?

Я не сразу понял, что он имеет в виду члены предложения…

– Глагол! – Антон радовался моей недогадливости. – Недаром же у вас столько времен!

Что ни говори, а комплимент родному языку не менее приятен, чем ласковое слово кошке. И я согласился, что глагол.

– А у немцев что? – спросил Антон вслед.

– Вы что, и немецкий знаете?

– И знать не хочу! Знаю только, что у них любой предмет с большой буквы, что они каждой своей вещи кланяются: дер Стол, дер Стул, дас Книга, дас Поварешка.

– Любопытное наблюдение… – За немцев я не обиделся. – Русский мне тоже нравится, по музыке звучит, как португальский. Эти Ж и Щ…

Антону тоже стало приятно.

– Да, – согласился он, – у нас хорошее воображение. Жопа… щастье… – просмаковал он. – Странно, что хоть тут мы до конца, до точки доходим. Одно есть только общее для всех языков, – еще более вдохновился он, – это точка!

В конце предложения[10] должна стоять точка. Чувствуете разницу между приговором[11] и proposal[12]? Тут-то и проходит трещина между свободой и поступком! Мусульманство…

– При чем тут русские??

– К чему я и клоню. – Он тут же вернулся, как бумеранг. – У нас ни глагола, ни существительного – одни прилагательные! Даже сам русский – не существительное, а прилагательное. Возможно, к слову «человек». Но это-то слово и опущено. – Лицо Антона сделалось подчеркнуто печально. – No man! – Это «ноумен» прозвучало у него как-то особенно ласково и музыкально, как knowmen. Мне даже показалось, что он всхлипнул.

Я его не понял, почему мусульманство, и мы разошлись по разным языкам. Na pososhok[13].

Завтра мы говорили вот о чем: о том же.

Когда я слишком сильно выражал свое удивление парадоксальностью его мышления, Антон слегка краснел, смущался, потуплялся и бормотал:

– Это все не я, a my Tishka.

Но Тишка не был ни его двойником, ни прозвищем, ни еще какой интимной частью.

Это был его ближайший друг Тишкин, великий ученый, изобретавший аппарат для полета на Луну.

Хоть я ему и опасался уже не верить, настолько все у него чем-либо да подтверждалось, хотелось мне побольше прознать не про Луну, а про обстоятельства гибели Роберта Скотта. Тут он как-то особенно таинственно замыкался и начинал играть желваками.

Назад Дальше