Черно-белое кино - Каледин Сергей Евгеньевич 7 стр.


И потому в санатории в Подлипках выбрала столик у окна, за которым сидел неважно одетый дядька, Иванов Аркадий Дмитриевич, начальник модельного цеха ракетного завода. У Аркаши не было легкого (туберкулез), но была неразведенная злая жена и две злые взрослые дочери. Жена написала в партком. Секретарь парткома, Аркашин друган, посоветовал: «Разведись с заразой, а выговор мы через год снимем». Жена пришла к нам в Басманный.

Папа Женя, бабушка Саша, бабушка Липа, Томочка и очень маленький я, 1950 г.


Женщины поговорили. На обратном пути жена завернула ко мне в школу и сообщила, что мать Сережи Калякина-Каледина — блядь, чем порадовала директрису.

Пока мама с Аркашей женихались, меня откомандировали к отцу в Уланский переулок. Контроль надо мной был окончательно потерян, родня с обеих сторон жалела меня, закармливая на убой. Я радовался, как мальчик Мотл из Шолома Алейхема: «Мне хорошо, я сирота!» Я жалел отца, но обожал мать, чем вызывал раздражение тетки, сестры отца. «Тамара, ты создала у сына свой культ», — выговаривала она маме по телефону. «Создай свой», — смеялась Томочка.

Аркаша кадрил маму по высшему разряду. Кроме модельного цеха под его началом была ведомственная водная станция, и, стало быть, по субботам Аркаша встречал Томочку после работы в Химках на катере, заваленном цветами, и они уплывали любиться на живописное водохранилище.

Летом мы снимали в деревне дом у реки, впадающей в Учинское водохранилище. Аркаша заплывал на своем «Шустрике» в тихую прозрачную Учу, заросшую кувшинками, протискивался под разваливающимся мостиком и тормозил катер у нашей избы. И отправлял меня с деревенскими в ночное — стеречь технику. А там — печеная картошка, рыбалка, курево… Утром катал всех на водных лыжах.

Разумеется, Томочка вознамерилась завести ребеночка, но внематочная беременность перебила резвые планы молодоженов. И слава богу, иначе, боюсь, я оказался бы на периферии ее внимания, ибо Аркаша меня не любил.

Не любил за лень, за нерадивость, но терпел как приклад к обожаемой жене. Я же его уважал безмерно, считая эталоном мужчины. Он ничего не смыслил в литературе, зато был мастером спорта по стрельбе, лыжам, коням. Рисовал, фотографировал. Умел делать все. Даже настроил бросовый рояль, увидев его впервые живьем. И ничего и никого не боялся. Нет, боялся, был грех. После расстрела отца боялся первой жены, она грозилась, если что, заложить его в НКВД.

Мама зарабатывала много больше его, но финансовый антураж жизни был таков, что Аркаша не испытывал неудобств и с этой пикантной стороны.

Он был единственным мужчиной в жизни Томочки, который ей был по росту, не жал в плечах. Злые бабы фыркали: за столяра лысого вышла, умные по-хорошему завидовали.

Но многим мама жизнь подпортила. Отец после нее так и не женился. Да и я невольно сравнивал с ней всех своих барышень и жен. Свою дочь, мою сестру, мама тоже дезориентировала. Наставляла, что в женщине главное — глаза, душа… Все остальное, мол, ерунда. Вольно ей было так проповедовать, если у нее и все остальное было по люксу.

И все же дефекты в ее образе были. Например, она мечтала завести красивую торжественную болезнь типа гипертонии, на худой конец подагры. Что-нибудь хроническое, но не очень смертельное. Силком заставила мою первую очаровательную тещу-врачиху выхлопотать ей вторую группу по стенокардии. Агнесса недоумевала: «Нет у вас, Тамара Георгиевна, никакого сердца. Вот у Аркаши есть, и он, по всей видимости, с ним не заживется. А у вас просто щитовидка барахлит». Мама Агнессу невзлюбила.

Схоронив Аркашу, мама призвала папу Женю, и он послушно служил ей до конца. Мне такой поворот сюжета не нравился. Отца я любил, но Томочка «еще не истоптала башмаков, в которых гроб… сопровождала». Мама прояснила ситуацию незатейливо: «Это я делаю для вас, для детей». Она слегка сбилась с арифметики: дети к тому времени были уже типа перестарки.

Жен моих мама не жаловала, но спокойно. А вот к кому у нее была страстная ненависть на протяжении тридцати пяти лет, это к моему другу и учителю жизни, отставному десантнику, конструктору парашютов Леониду Михайловичу Гуревичу. А тот в свою очередь ее ревностью очень гордился.


После удаления почки мама накручивала километраж: один год, второй, третий… На одиннадцатом гнида обнаружилась и во второй почке. Мама привычно не испугалась, а я припух. Что делать? Как быть? Пересадить свою почку, купить чужую? Умные люди посоветовали не пороть ахинеи. Значит, срок. Но я решил ахинею чуток попороть. Аккурат по ТВ тетя-профессор рассказывала, как вылечила рак у себя и лечит у других живой водой. В смысле, ядом. Яд — «Витурид» — настой солей ртути. Чем-то подобным в свое время извели Ивана Грозного. Я связался с ядовитой тетей, и под «Витурид» Томочка накрутила еще пять лет. Но уже не совсем своих, видимо, яд разрушал не только опухоль, но и личность. Я в этом (при ее жизни) не разобрался, обижался на нее и ее обижал. Но мой рассказ не про больную маму, а про Томочку. Кстати, почему — «Томочка»? Бабушка Липа назвала ее по опере «Демон». Мама свое рокочущее имя ненавидела. И заставляла всех звать ее только Томочкой.

Томочка за очередным переводом.


Спасала она меня всю жизнь. Сначала — в стройбате. Я был уверен, что живым мне оттуда не выбраться. А потом спасла уже раз и навсегда.

После армии я хотел поучиться, но комсомольцем, копируя мать, не был. На рабфак филфака МГУ меня не взяли. Томочка, натужив старые связи, поступила меня в Литинститут на переводчика… с татарского. Очного татарина из меня не получилось, перевелся на заочного критика. Учеба замерла. Первый диплом за меня написала третья жена, пока я был на шабашке. В Москве я прочитал, что «написал», — волосы встали дыбом. Я взял академический отпуск, потом второй и вообще решил бросить эту канитель. Уж очень благодатная жизнь была вокруг. Я развелся в очередной раз, у меня была квартира, какие-никакие деньги. Мы валялись на кошмах у меня в Бескудникове с разнополыми бездельниками, пили саперави по рубль сорок, варили хаш из костей по двадцать шесть копеек, играли на бамбуковых флейтах, короче, гнали дуру. Жить мне помогало красное удостоверение: на одной стороне «Клуб. Художественная самодеятельность», зато на другой — золотое тиснение «ПРЕССА». Внешнего вида удостоверения было достаточно в курьезных ситуациях, хотя внутри рядом с моей фоткой значилась «Калякина-Каледина Елена Евгеньевна, машинистка». Сестрино удостоверение.

И вот тут-то посреди этого благоденствия нагрянула Томочка. Она была нагружена скарбом, из узла торчала ручка скороварки.

— Чем обязан, матушка?

— Хочу убедиться, сын у меня полный кретин или нет? Диплома сраного написать не может!..

И заперла за гостями дверь.

— Я к тебе на месяц. Буду тебе варить-стряпать. Телефон отключаю. Вечером моцион. — Она рассеянно подошла к окну. За окном черным дымом коптила мусоросжигающая фабрика. — Ты, кажется, на кладбище работал? Прекрасная тема, свежая, незастолбленная. Сядь и напиши пятьдесят страниц.

Я отсчитал ровно пятьдесят страниц и в конце последней зеленым фломастером жирно вывел: «П… Ц!»

Как ни странно, через месяц я подобрался к заветному слову. Мама прочитала, сказала «прекрасно» и укатила. Я ей не поверил, ибо помнил, как страстно она расхваливала восточных авторов. Но ее диагноз подтвердили независимые эксперты. У меня отросли крылья, и я в охотку трещал ими десять лет, пока не напечатали. В эти годы мы с Томочкой жили-работали на даче или в приснопамятных Домах творчества, где нас иногда принимали за супружескую чету, но чаще за мать с сыном-графоманом. Перед глазами она не маячила, но, когда я упирался в сюжетный тупик или мне не хватало слов, тут же возникала: идем чайку попьем, так ничего не высидишь, по себе знаю. И сокращала безбожно, резала по живому, с остервенением, как бы вымещая на мне злобу на неприкосновенных восточных авторов, которых все еще переводила и которые нас кормили все эти десять лет. Когда «Кладбище» напечатали в «Новом мире», я спросил ее: довольна? Оказалось, нет: «Еще два раза напечатайся в „Новом мире“, уважь глупую мать, упокой ее старость, тогда отстану». Злые языки утверждали, что Тамара пригнала главному редактору вагон азербайджанского коньяка. Мама наветы не опровергала. Я ей подыгрывал: и Бога, мол, маманя забашляла.


После моей третьей публикации в «Новом мире» мама поутихла. Теперь она вынашивала другую идею.

— Вот до шестидесяти лет тебя доведу, потом пару лет на переподготовку — и хватит. Довольно. Лучше ты уже не напишешь, а хуже — не надо. Делать тебе на этом свете больше нечего. Болеть, пьянствовать… Ни к чему. А я с тобой за компанию. И тебе хорошо, и мне спокойно.

Но умерла она досрочно. Перед смертью в бреду разговаривала с Володей Львовым.

— Вот до шестидесяти лет тебя доведу, потом пару лет на переподготовку — и хватит. Довольно. Лучше ты уже не напишешь, а хуже — не надо. Делать тебе на этом свете больше нечего. Болеть, пьянствовать… Ни к чему. А я с тобой за компанию. И тебе хорошо, и мне спокойно.

Но умерла она досрочно. Перед смертью в бреду разговаривала с Володей Львовым.

Моя бы воля, похоронился бы впополаме: к Томочке — в Химки и к отцу — на Ваганьково.

Кроха

Разведясь с первой женой, я понял, что поспешил, никого в браке не родив. Оплошность мы с Лялей исправили, наскоро произведя на свет Димку уже вне брака, я его усыновил. Собралась еврейская родня, проще говоря, мишпоха. Я растроганно открыл торжество: «Да создаст же Господь такую кроху!» Родня запричитала: носик — мамин, ротик — папин… Мой друг и учитель жизни Леонид Михайлович Гуревич морщился, но терпел клекот. Наконец не выдержал: «А пипочка, попочка — вылитая бабушка Олимпиада Михайловна».

Первые тринадцать лет я общался с Димкой через пень-колоду: жило дитя с матерью, и она, володая им единолично, регламентировала наши отношения. В результате Димка называл мою мать, свою бабушку, Тамарой Георгиевной.

И вот на повестке дня Ляли встало переселение в Израиль. А меня в то же время пригласил Гарвардский университет на полгода с семьей. Организовал американскую поездку министр обороны маршал Язов. Он запретил публикацию «Стройбата», а далеко на Западе высокие слависты в это время обсуждали, кого позвать в Гарвард, — выбор пал на меня, обиженного.

Мы с Лялей заключили мировую: она отпускает со мной Димку в Америку на полгода, а я отпускаю сына в Израиль навсегда.

Университет положил мне лихое жалованье, снял двухэтажную семикомнатную квартиру с зеркальной каминной залой. Я поинтересовался, нельзя ли хатку поскромнее, а разницу мне — наликом. Оказалось, нельзя. На мой вопрос: что я должен делать, посоветовали купить машину и покататься по Америке. А перед отъездом что-нибудь рассказать студентам о России.

Наум Коржавин определил Димку в школу к товарищу. Товарищ составил необременительный учебный план: пение, рисование, физкультура; в качестве прокладок — математика, английский, немного физики. И снова — рисование, пение, спорт. В первый же учебный день Димка был бит негритенком-соучеником. Потом они подружились. Димка с завистью рассказывал, что Джон носит футбольные бутсы с шипами, чтобы ноги при драке не скользили.

Но поучиться ему толком не довелось. Начались каникулы. О Димке прознала Клира, громкоголосая, яркая русско-еврейская американка, оборотистая общественница. Она сказала, что у мальчика «хорошо работает финкинг пат», и в компании американских учеников из дорогой школы увезла его во Флориду, взяв обещание, что не проболтается про грядущий Израиль. Просто мальчик из России — наглядное учебное пособие. В уплату Клира сводила нас в крутящийся над Бостоном ресторан типа «Седьмого неба» в Останкине.

А мы с женой купили в рассрочку за 400 долларов багряный допотопный «Понтиак ла манш», у которого вместо сидений были диван-кровати. И поехали в путешествие: Гарвард организовал мне выступления в других американских университетах.

Клира была от Димки в восторге и увезла его в следующий учебный вояж. Затем передала по эстафете товарке и коллеге Лире. (Лира и Клира! — не вру, истинный Бог.) Поучиться в американской школе ему практически не удалось, но в английском сильно продвинулся.

Накануне его отлета в Тель-Авив мы вспомнили про Ниагару. Времени оставалось мало — я гнал на запрещенной скорости, благо в Америке гаишников нет. Но один-таки нашелся — в шерифской шляпе, с псом на заднем сиденье, — загородил нам дорогу машиной.

— Отец, сиди тихо, — мигнул мне Димка, держась руками за живот, вылез из машины и, страдальчески морщась, начал лечить шерифа, прозвучало слово «понос».

Оказалось, засекли нас на выезде из Бостона, но не цеплялись сто миль, пока не убедились, что в странном автомобиле команда наркоманов. Теперь гаишник разобрался, он пошлет протокол в суд вместе с подтверждением, что мальчик в дороге заболел. В суд нам являться не обязательно, нас накажут заочно, не строго. Имеем ли мы сейчас необходимые медикаменты от диареи? Может быть, нужна госпитализация, он запросит помощь по рации?.. Я был умилен: как хорошо мальчик говорит по-английски, к тому же — артист, творческая натура.

Через год я полетел в Израиль его проведать. Две недели мы катались по городам и весям. Про школьные успехи я спросить забыл, а Димка и не напоминал. Он лихо болтал на иврите, английском, понимал по-арабски. Высокий, красивый, веселый… Мы купались в Иордане, шустрой речонке, цветом и консистенцией походившей на кофе с молоком; забрались в горы. Внизу была долина, орлы летали кругами, почти чиркая нас бурыми крыльями, окаймленными с испода белой полосой.

Димка познакомил меня со своей барышней, высоченной красавицей с избыточными формами и низким сексуальным голосом, очень вялой. Она была внучкой знаменитого советского писателя, нигде не училась, сказала, что зарабатывает журналистикой и предпочитает лесбос. Лидером в их двойке несомненно была она.

От этого соревновательного романа у Димки на запястье остался маленький шрам и очерк «Гуд бай, Америка!» в местной газете. Очерк мне понравился, я возликовал: будет журналистом, а школа — необязательно, захочет — самообразуется. Смущало равнодушие сына к Израилю. Мои увещевания, что, мол, Израиль — перекресток трех религий, что он уникален, его не пронимали.

Мы поехали к родне в далекий кибуц в опасном районе. Кибуц выращивал помидоры кубической формы (для экономной транспортировки), кроме того, производил армированные шланги. Деревня справляла день рождения. На огромной поляне горели костры, столы ломились, народ гулял полным списком — и стар и млад. Праздник гремел до утра, все ели-пили, пели и плясали, над гульбищем реяли бело-голубые знамена с шестиконечной звездой Давида. И я ударился плясать, а Димка морщился и деланно зевал. Под утро мы пошли посмотреть, как кибуц охраняется во время пьянки. Помнится, арабы в последнюю войну чуть не одолели Израиль, аккурат когда евреи гуляли в Судный день. Периметр кибуца был охвачен высоким проволочным ограждением, возле ворот стоял джип. Из машины вышла девушка в купальнике, присела пописать. За рулем — парень в плавках с автоматом на коленях.

— Шолом ми Ерушалайм, — сказал я.

Барышня улыбнулась.

Я поинтересовался, давно ли они на атасе, когда смена караула? Димка перевел. Они засмеялись. Дежурят уже пятьдесят лет (сегодня юбилей), сколько осталось — сказать затрудняются.


А в Москве жизнь продолжалась: меня переводили, ставили в кино, на театре… От сына я отвлекся.

Незаметно подошел ему срок идти в армию.

— Просись в десант! — орал я по телефону. — Сейчас у вас затишок, арабы угомонились, вернешься — станешь дипломатом, разведчиком, писателем, как Лоуренс Аравийский…

Однако сынок тятю не услышал: сыграл малохольного, обманул медкомиссию и определился в каптеры танковой базы, что в центре пустыни Негев. Как же, думаю, ты там три года отдежуришь в жаре, в безделье? А впрочем, чем плохо: солдат спит, служба идет. Димка обложился художественной литературой и читал взахлеб. Я угомонился: тоже в стройбате всю библиотеку перечел.

Но через полтора года Димка взвыл: больше не могу, помоги! Я припомнил свой стройбат, испугался и понесся в Израиль извлекать замученное дитя из армии.

Местные, друзья и просто смышленые люди, недоумевали: что за шустрость не по разуму? Дедовщины в еврейской армии нет, кормежка прекрасная, увольнение каждый уикенд. Случился, правда, как-то один удалец из русских — застариковал, но ему впаяли пять лет тюрьмы, и все остались довольны.

Израиль хоть и находится почти в Африке, ведут себя там евреи по-европейски — долго переубеждать меня не стали. Дали советы, придали молодую даму — театрального режиссера с хорошим ивритом и свободным временем. Напоследок еще раз предупредили: дело безнадежное, у нас из армии просто так не отпускают, у нас служить — почетно.

Димка пришел в увольнение смурной, погашенный: в армию не вернусь, лучше — в тюрьму. Я велел: тихо будь, забейся в щель. А сам прикинул: на худой конец станет дезертиром. Сколько за это дадут? Год, два?.. Не сахар, конечно, но терпимо, у евреев тюрьма не нашей чета… Чем полтора года еще в пустыне без толку париться, лучше — столько же в неволе отторчать. Жизненный опыт, литературный материал. Папаша на Пятницком кладбище карьеру начал, сынок — в израильской военной тюрьме.

Пустыня Негев летом — ад кромешный. Как здесь Иоанн Креститель босиком шастал — непостижимо: под ногами красный раскаленный дробленый камень. С полковым психологом я встретился в кафе неподалеку от базы. Психолог оказался миниатюрной тонкокостной красавицей с палевой, нежнейшей выделки лайковой кожей, чуть подернутой прозрачным пушком возле ушей, лейтенантом по званию. Первый вопрос: «Где Дима?»

Назад Дальше