Секта. Роман на запретную тему - Алексей Колышевский 10 стр.


Настоятель монастыря, попеременно хватаясь то за голову, то за сердце, закашлялся и долго не решался открыть воспаленные веки. Думал, что же ему теперь делать. Заставить эту тетрадь сжечь? А ну как тот напишет новую рукопись! По всему видать, что напишет: вон как глазищами-то сверкает, будто рад тому, что учинил. Не знает, чем все это для него обернется. Настоятель взглянул на Авеля и улыбнулся:

– Ты вот что. Ты давай-ка эту свою книгу от меня возьми. Мне сие и понять-то немыслимо, не то что уверовать в твои слова. Нет, постичь я не в силах. А ты поезжай к епископу нашему Павлу. Он сан имеет высокий, лоб чистый, взгляд пытливый. Ты, чай, писал-то не для того, чтоб с собою в гроб забрать?

– Как можно! Писал для того, чтобы предупредить мужей государственных и чтобы оные думали, что надлежит делать, поелику помрет от удара императрица и сделается смута возле престола царского. Да ведь ты читал, сам все помнишь!

Авель разволновался, стал размахивать руками, вскочил с табурета, но настоятель – вот добрая душа! – снова мирно улыбнулся и тихо, так, что Авель его еле услышал, произнес:

– Ты вот только пред тем, как епископу книгу-то показывать, в ней про блудницу Вавилонскую все-все вымарай. Сам знаю, что слаба наша немка по этой части и похотями своими известна, ан за такое тебе точно на дыбе оказаться должно станет. Того достаточно, что пророчествуешь ты о смерти ее, но это должен сделать ты с почтением, как бы в виде подношения скорбного, не от тебя, но от Бога исходящее. Христом Богом тебя прошу, вымарай!

Авель подумал и придвинул к себе чернильницу…

…Епископ Костромской Павел к «добрякам» явно не относился и в книге Авелевой, пусть даже и с вымаранной чернилами «резкостью», углядел ересь и крамолу, опасную для государства.

– А посиди-ка ты пока в остроге, доколе за тобою из столицы не приедут. Я им отпишу.

Авель попробовал возразить:

– Да почто меня в острог-то?!

Епископ взъярился:

– Ты что же это, а! Илией-пророком себя возомнил?! Али в святцы решил попасть?! Таков же и Лжедмитрий был, которым пушку набили да в сторону поляков стрельнули, чтоб всем им, собакам, в память было! – замахнулся посохом и что есть мочи огрел Авеля по голове. Тот без сознания упал.

Епископ позвал людей, повелел заточить Авеля в железо, покуда не заберут его отсюда те, кто подобными «пророками» обязан заниматься по долгу службы. Сам же, не откладывая дела в долгий ящик, велел заложить сани и поехал к губернатору. Поскольку губернатор был епископу Павлу равной по значению фигурой и отвечал за власть светскую, то епископа принял с почтением и очень внимательно и вдумчиво выслушал его рассказ о странном монахе, возомнившем себя пророком. Усадил епископа за стол, а сам быстро прочитал отмеченные Павлом в Авелевой книге места.

Губернатор был человеком искушенным, долго раздумывать не стал и на листе хорошей выбеленной бумаги (привезена из самой Германии, вот же умеют немцы бумагу делать!) вывел: «Его Высокопревосходительству генерал-прокурору Самойлову самолично прочесть». Затем немного поразмыслил и написал следующее:

«Ваше Высокопревосходительство, дорогой Александр Николаевич, прими с этим письмом меры к пресекновению опасных ересей монаха, коего и высылаю в Санкт-Петербурге Тайную Экспедицию немедля в распоряжение Его Превосходительства генерала Лемешева Платона Никитича. Монах сей, именем Авель, возомнив себя не то юродивым, не то Моисеем, решился писать в своей пасквили о дне кончины Государыни нашей Екатерины Алексеевны, чей прискорбный конец он и обозначил в день шестого ноября сего года. А коли так, то, по моему разумению, следует незамедлительно и со всем искусством его допросить, что сам я делать боюсь, не поставив тебя, Александр Николаевич, и генерала Лемешева в известность. Ибо крамола сия может не только вызвать народные роптания, но и сами устои государства подточить. С тем шлю тебе поклон, Губернатор Костромской и Галицкий, генерал Иван Александрович Заборовский».

В тот же день в крепком тюремном возке с зарешеченными оконцами, под надежной охраной был Авель отправлен в Санкт-Петербург. При начальнике караула была государева подорожная, и поэтому лошадей на каждой ямской станции, крича «Слово и Дело», брали вперед прочих путников самых свежих, так что домчали быстро.

…Поутру двадцать девятого января возле большого дома Лемешевых на Васильевском острове спешился человек в офицерском мундире. Он небрежно бросил поводья слуге и проследовал в покои хозяина. Платон Лемешев, предок Игоря, давно уже проснулся и в тот самый момент опасливо поглядывал на голландского цирюльника, что каждое утро приходил брить его и подравнивать бравые генеральские усы. В руках у цирюльника была острейшая дамасской стали бритва, и он, размахивая ею, с восторгом рассказывал Платону Никитичу о своем вчерашнем визите в дом Куракина, куда его пригласили завивать и пудрить трех княжеских дочерей. Дочери готовились блистать на очередном балу в Зимнем, страшно переживали, ревнуя друг к дружке, и каждая секретничала с голландцем, суля ему блага земные, ежели тот завьет ее «эдак вот помудренее», чем сестру. Этот затейливый анекдот и передавал сейчас Лемешеву болтливый цирюльник, бывший (само собой) в Тайной экспедиции платным осведомителем, ибо по роду деятельности своей посещал многие знатные дома и слышал кое-что для ведомства Лемешева интересное. При этом он так сильно размахивал рукой с зажатой в ней бритвой, что у осторожного генерала были все основания переживать за свою жизнь. Платон Никитич уже подумывал поставить голландцу на вид и открыл было рот, но откуда-то из глубины дома вдруг послышался шум, крик, звук, похожий на оплеуху, затем кто-то (по голосу вроде Ивашка-лакей) взвыл, и Лемешев услышал четкие приближающиеся шаги, сопровождаемые звоном шпор. Уразумев, что прибыл какой-то чрезвычайный визитер, Лемешев сделал цирюльнику знак удалиться и, приосанившись, как был с намыленными щеками, принялся ждать. Спустя секунду дверь распахнулась, и драгунский капитан с усталым от долгой бессонной дороги лицом щелкнул каблуками, отдал генералу честь, отсалютовав шпагой, словно приветствовал монаршую особу. Из столь подобострастного, не по уставу, приветствия наблюдательный Лемешев сделал вывод, что офицер не столичный, а приехал гонцом издалека, где штабным политесам не обучали.

– Господин генерал! Имею к вам депешу от генерал-прокурора Самойлова, которую он написал вам после ознакомления с письмом к нему генерал-губернатора Заборовского! – Несмотря на усталость и провинциальное подобострастие, голос у капитана был до того зычным, что у Лемешева даже зазвенело в ушах. Он с досадой поморщился:

– К чему столь звонкие доклады, да еще поутру? Изволь, голубчик, где депеша?

Взял из рук офицера конверт, убедился, что печать прокурорская, сломал ее и извлек втрое сложенный гербовый лист, развернул, тут же изменился в лице и еще громче, чем капитан за мгновение до этого, крикнул:

– Эй, там! Мундир мне!!!

Капитан тем временем извлек из-под своего с меховой оторочкой плаща плотно перетянутый бечевой, залитый в восьми местах сургучом пакет и с поклоном передал его Лемешеву. Тот вопросительно взглянул на офицера:

– Что сие значит?

– Монаха, которого я доставил, крамольные речи, им же самим записанные. Вам лично генерал-губернатор Костромской велел передать. В обход его сиятельства генерал-прокурора Самойлова.

Лемешев поглядел на капитана одобрительно. Покрутил ус, подумал и сказал:

– Поезжай-ка, капитан, со мной. Чаю, в Кострому тебе возвращаться не больно охота?

…Авеля поместили в камеру Алексеевского равелина и приковали цепью к стене. Лемешев примчался в Петропавловскую крепость быстрее ветра и, взяв с собою одного только писаря, закрылся со злосчастным монахом в камере, велев под страхом заключения под стражу и трибунала никому к ее двери не подходить ближе чем на мушкетный выстрел. Писарь был немым и неотлучно жил там же, в крепости. Лемешев использовал его в самых особенных случаях, когда самолично допрашивал важнейших государственных преступников вроде Бирона или покойного мужа императрицы Петра Третьего. Листая тетрадь и с трудом разбирая мелкие, как бисер, буквицы монашеского почерка, Лемешев вначале недоумевал, отчего вокруг показавшихся ему вначале бессодержательными иносказательных слов поднялся такой переполох. Однако дойдя до места о кончине императрицы, он принялся читать дальше с удвоенным вниманием. Рукопись оканчивалась так: «И как еще не будет погребена государыня, права на престол перейдут к ее отпрыску, что во властной жажде томится долго, и станет тот отпрыск императором на короткий срок, и за то, что в беса уверовал, убиен будет по бездействии и с согласия сына своего Александра».

Лемешев, в отличие от тех немногих, кто успел до него ознакомиться с творением Авеля, своим тонким чутьем сразу понял, что имеет дело вовсе не с еретиком или одержимым, но или с ловким шпионом и смутьяном, или и впрямь… с ясновидящим и угодным Богу человеком. За свою долгую службу в Тайной экспедиции генерал видел многое, еще больше знал и собирал все слухи и сплетни, знал расстановку сил при дворе и, разумеется, анализировал, что может произойти после смерти императрицы. Но при всем этом генерал прекрасно понимал: слухи и сплетни еще не есть знания, потому что Тайная экспедиция собирает сплетни у других, но каждый живет своими умом и рассуждениями, а человеческие рассуждения такие разные, и так много вздорного в их основе…

Лемешев, в отличие от тех немногих, кто успел до него ознакомиться с творением Авеля, своим тонким чутьем сразу понял, что имеет дело вовсе не с еретиком или одержимым, но или с ловким шпионом и смутьяном, или и впрямь… с ясновидящим и угодным Богу человеком. За свою долгую службу в Тайной экспедиции генерал видел многое, еще больше знал и собирал все слухи и сплетни, знал расстановку сил при дворе и, разумеется, анализировал, что может произойти после смерти императрицы. Но при всем этом генерал прекрасно понимал: слухи и сплетни еще не есть знания, потому что Тайная экспедиция собирает сплетни у других, но каждый живет своими умом и рассуждениями, а человеческие рассуждения такие разные, и так много вздорного в их основе…

Никому ни одним словом не обмолвился он о том, до чего дошел самостоятельно, с помощью только лишь сравнений и выводов, сделанных им на основании всех собранных воедино дворцовых секретов, но все же это были лишь его личные догадки, которыми он не мог ни с кем поделиться. И вот в книге, написанной невесть откуда взявшимся монашком – ничтожеством, тлей! – он прочел свои же мысли, в наличии которых боялся признаться и самому себе. Все это заставило Платона Никитича крепко задуматься. Он встал с кресла, столь сильно контрастировавшего с убогим убранством тюремной камеры, и, заложив руки за спину, принялся расхаживать от стены к стене, не глядя по сторонам. Затем, видимо придя к каким-то выводам, он услал писаря вон и остался с арестованным с глазу на глаз.

Отворив дверь камеры и убедившись, что желающих попасть под трибунал не нашлось, генерал Лемешев придвинул свое кресло вплотную к стоящему в кандалах Авелю, набил трубку, закурил и спросил:

– А как смел ты написать, что государь Петр Третий пал от руки жены своей?

Авель, измученный, голодный и ослабевший, очень тихо ответил:

– О том наставником моим, Иоанном Златоустом, мне сказано, а мною записано, и я лишь глас Златоуста сего на бумагу переложил, а сам я говорить толком не умею, ибо косноязычен зело и скромен. Златоуст же говорил, что государь тот был неправеден и веру православную на Руси хотел искоренить, а насадить веру поганую, латинянскую. Жены своей не любил, ее чурался и содомским обрядом грешил, и через это был повинен смерти и ей насильно предан.

Лемешев взмок. Он самолично допрашивал Петра Третьего, единственного российского монарха, коронованного посмертно, и знать подробности о его нездоровом пристрастии не только к фавориткам, а еще и к фаворитам могло от силы несколько человек, исключая из их числа тех самых фаворитов, убитых по приказу Екатерины Второй вслед за ненавистным супругом. То, что эта абсолютная тайна могла стать известна обыкновенному монаху, находилось за гранью понимания генерала, и ощущение, что он столкнулся с каким-то доселе не встречавшимся ему чудом, стало еще отчетливее. Лемешеву вдруг стало трудно дышать, он прокашлялся и продолжил:

– Кто тебя подучил на Его Высочество Павла Петровича возводить напраслину, что, мол, жаждет он кончины августейшей матери своей? Откуда ты это взял?

– От гласа Иоаннова, что во мне звучит всякий час и по ночам не утихает.

– Собакин лай, – пренебрежительно бросил Лемешев и с удивлением увидел, как на лице Авеля вспыхнул гнев:

– А коли ты мне не веришь, слов моих не разумеешь, то ответь мне, веруешь ли во Бога и диавола? А доколе не ответишь, я и слова не вымолвлю.

– Да ты никак меня в условие ставишь?… Однако ж изволь, я тебе отвечу, что в господа Бога верую и диавола происхождение признаю. Чего тебе еще?

Авель, который говорил уже несколько громче и гораздо отчетливее, кивнул, показав, что ответ его удовлетворил:

– Мыслит цесаревич подняться на мать свою по трем путям. Мысленному, словесному и в деле. И лишь только свершится и мать сойдет во гроб, то…

– Довольно! – Лемешев вытянул перед собой руку и раскрыл ладонь, словно хотел накрыть ею крамольный рот. – Нет никакой мочи тебя слышать. По моему разумению, повинен ты смерти на плахе али от веревки.

Авель гордо выпятил бороду:

– Твоя воля! Достоин, так казни меня, а от слов своих не отступлюсь.

Лемешев встал, подошел к двери камеры, открыл ее и громко позвал караул. Затем быстро подошел к кандальнику, приблизил рот свой к его уху и одними губами прошептал:

– Держись, отче. Я тебе верю. Стерпишь прокурорский надзор – спасу.

…Генерал-прокурор Самойлов особенной оригинальностью не отличился, а, надавав несчастному пощечин, топал ногами и называл Авеля различными унизительными словами. Авель же, памятуя про обещание, данное Лемешевым, в котором он увидел тонкую душу и глубокий ум, стерпел все и со смирением Самойлову признался, оговорив себя:

– В том признаюсь, твое Высокоблагородие, Ваша Светлость, – зачастил Авель испуганно, прижимая к груди иссохшие кулаки, – что сии ереси писал сам, своим токмо разумением, произошедшим от того, что услышал от заезжих людей, коих после ни разу не видывал, а тот пустой разговор записал на бумаге, выдав за свой!

Самойлов смягчился. Велел Авеля увести и поехал с докладом к императрице по другим делам. Он предполагал извести Авеля, казнить монаха без суда и следствия на следующее же утро. Докладывать об Авеле генерал-прокурор не думал, однако не учел таланта Лемешева.

Посетив своего тезку и фаворита государыни Платона Зубова, имевшего в продолжении жизни своей благодетельницы чрезвычайно корыстный интерес, генерал Лемешев показал тому тетрадь монаха и дал свои пояснения. Зубов, как и все до него прочие, кто читал Авелевы откровения, посерел лицом:

– Так ежели теперь февраль, то выходит посему, – он ткнул холеной рукой, все пальцы которой были унизаны перстнями, и даже на большом пальце имелся бриллиант о трех каратах, в раскрытую тетрадь, – что жития благодетельнице нашей осталось менее года?! Что же тогда будет… – Зубов беспомощно посмотрел на Лемешева, и генерал понял, что самое время лить воду на свою мельницу.

– Надобно императрицу упредить, Платоша, – вкрадчиво сказал он, – и кому же лучше ей рассказать про это, чем не тебе? А уж как она решит, я все исполню.

– Да, да, – Зубов закивал с облегчением. Был он человеком никчемным, бесхребетным; жил одним днем и теперь, узнав возможное будущее своей благодетельницы, был парализован волей Лемешева, словно кролик пред удавом. Хотел было взять тетрадь себе, да Лемешев с улыбкою тетрадь – хлоп! – и к себе под мышку:

– Дозволь, Платоша, чрез тебя просить аудиенции тет-а-тет у государыни. Мне помимо записок этих еще кое-что ведомо, о чем могу лишь ей на словах передать.

Зубов послушно закивал: мол, как же, все сделаю!

…Императрица Екатерина Алексеевна ни в какой характеристике не нуждается. Одно лишь слово – Великая. Вторая после Петра, коего назвала так сама русская история. А посему и суждения у нее были не чета самойловским. Она внимательно прочитала предсказания Авеля и отнеслась к ним настолько серьезно, что намеревалась приказать доставить этого человека в Зимний дворец, но Лемешев мягко, галантно отговорил ее от этой затеи:

– К чему же будешь, Государыня, слушать шарлатана и проходимца? Ведь нету никакого доказательства словам его! Дозволь его от Самойлова взять да поместить в мой, Тайной эшпедиции, крепостной замок Шлиссельбург. И будет он там пребывать на полном пансионе до предсказанного им дня. Того самого, что…

– Господи помилуй, – Екатерина перекрестилась, – не договаривай, Платон Никитич. И то твоя правда, не желаю видеть его. Пусть после… Искушения боюсь, поддаться болезни и в означенный день и час помереть. Изволь сделать как знаешь, указ я подпишу немедля…

…Выслушав доклад генерал-прокурора Самойлова, Екатерина как бы между делом переспросила:

– Все ли сказал, Александр Николаевич? Не запамятовал ли о чем, что лично меня касаемо?

Самойлов предпочел не отмалчиваться и, будучи человеком опытным, понял, что императрице все известно. Рассказал про монаха и своими словами изложил содержимое его книги.

– Где же книга сия? – спросила императрица.

– Про то мне неведомо, а мужик говорит, что прочие монахи, прочитав ее, сожгли.

– Указ мой выполнить спешно и монаха вернуть в распоряжение генерала Лемешева. Пусть Платон Никитич сам решает, что с ним делать.

Самойлов вынужден был подчиниться…

Вот так Авель попал в полное и единоличное распоряжение Платона Лемешева, начальника Тайной экспедиции, одного из главнейших в государстве Российском вельмож, если и не по размеру состояния, то уж точно по возможностям влияния своего на высшую власть в государстве Российском. Переведя Авеля в Шлиссельбургскую крепость, он приставил к его камере единоличную охрану и наказал коменданту тюрьмы, полковнику Кулебякину, ни под каким предлогом никого к арестованному монаху не впускать. За те несколько месяцев заключения, что окончилось шестого ноября того же, 1796 года, генерал Лемешев почти каждый день навещал Авеля в тюрьме, и всякий раз такие встречи с глазу на глаз длились по нескольку часов. К своему первому визиту Платон Никитич, большой хитрец и проныра, захватил с собою для Авеля разных вкусностей: пирогов с мясом, жареных цыплят, здоровенный кусок холодной телятины… Время было постное, но к узникам Бог милостив и в посте допускает послабления. Авель хоть и обладал даром предвидения, но все же был живым человеком, и плоть его требовала насыщения. Накормив монаха как следует, Лемешев хотел было поднести ему бражки, но Авель молча отодвинул предложенное вино:

Назад Дальше