Женщина в гриме - Франсуаза Саган 38 стр.


В конце концов пассажиры, поначалу просто удивленные, почувствовали себя обиженными, из обиженных оскорбленными, а оскорбившись, вознегодовали. Тем не менее дверь каюты Дориаччи оставалась закрытой, запертой изнутри на задвижку, ибо там решались проблемы чувств, в частности, проблемы Андреа. И, несмотря на все свое влечение к молодому человеку, Чарли не почувствовал ревности, увидев, как тот выходит из проклятой каюты, с лицом, искаженным от бешенства, с опущенной головой, оглушенный горем, оставив за собой полуоткрытую дверь. Чарли пропустил его и в очередной раз постучал в дверь – более деликатно, чем намеревался. Пять раз он уходил, и возвращался, и стучал по-прежнему слабо, несмотря на просьбы и распоряжения, полученные им на палубе. Чарли прекрасно знал, что произойдет: Дориаччи все равно появится на сцене, слегка поломается и одарит пассажиров ослепительными улыбками признательности за долготерпение. Она преспокойно споет, а ему, Чарли, станет стыдно за то, что он пять раз подряд пытался лишить чудесную Дориаччи необходимого ей отдыха. Тем не менее он выжидал у дверного проема. Наконец Дориаччи показалась на пороге; ее лицо выражало гнев и даже бешенство. Она прошла мимо Чарли, не говоря ни слова, не оглянувшись (и уж тем более не извинившись), и проследовала на сцену, как идут на битву. И лишь пройдя почти весь путь до сцены, она, не оборачиваясь к Чарли, а просто чуть откинув голову, бросила ему: «Вы действительно настаиваете, чтобы я пела перед этими кретинами?» (она употребила другое слово, гораздо более крепкое) – и поднялась на сцену, не дожидаясь ответа.


К моменту ее появления публика достигла стадии беспокойного возбуждения. По рядам прошелестел шепоток. Ольга Ламуру со смущенным видом начала аплодировать, тем самым подавая пример отдельным нетерпеливым личностям, пример, которому Симон следовать отказался. «Скоро он мне за это заплатит», – подумала она, откровенно позевывая и в энный раз поглядывая на свои часики. Однако она тотчас же приняла вдумчивый вид, едва только увидела прибывшего «в порядке эстафеты», как выразилась про себя, посланца опаздывающей, Андреа, Андреа такого бледного, прямо-таки позеленевшего, каким он ни разу не был до этого. Андреа, который позволил себе рухнуть в кресло рядом с четой Летюийе, ближе к Клариссе. Ольга заметила, как та, встревоженная, наклонилась к нему, что-то ему сказала и взяла его руку в свои.

– А я-то была уверена, – заявила Ольга Симону, – что это Жюльен Пейра пришелся по сердцу вашей подруге Клариссе…

– Но это и есть Жюльен Пейра, – проговорил Симон, провожая взглядом взгляд Ольги. – А! – сообразил он. – Андреа просто нуждается в утешении, вот и все… Должен сказать, что я считаю Клариссу женщиной, замечательно умеющей утешить мужчину.

– Не каждого, – бросила Ольга с коротким смешком, и Симон нерешительно запротестовал.

– Что вы хотите этим сказать?

– По ее мужу не скажешь, что он находит утешение… Во всяком случае, не у нее.

Настала тишина, которую с усилием нарушил Симон, произнеся почти неслышно:

– Не знаю, что за удовольствие вы получаете, ведя себя со мной таким безобразным образом… Но за что вы меня упрекаете, если отвлечься от ваших злобных выходок?

– За ваше отчуждение от меня, – жестко проговорила она. – Вы думаете только о собственном удовольствии и, согласитесь, не обращаете внимания на мою карьеру.

– Однако… – возразил Симон, позволивший втянуть себя в дискуссию, результат которой будет всегда в ее пользу, и он это прекрасно знал. – Однако я же хотел поручить вам главную роль в моем следующем фильме, и вам это известно…

– Поскольку вы надеетесь меня удержать, перебрасывая с одной роли на другую и эгоистично подменяя мою частную жизнь жизнью профессиональной. Вот и все.

– Короче говоря, в чем вы меня упрекаете: в том, что я вам не даю роли, или в том, что я вас ими заваливаю? Эти положения явно противоречат друг другу.

– Да, – заявила она с холодным презрением. – Да, явно противоречат, но мне все равно. А вас это раздражает?

Следовало бы встать и уйти и никогда больше с нею не встречаться. Но он остался сидеть, съежившись в своем кресле. Он разглядывал руку Ольги, запястье Ольги, такое хрупкое, такое нежное на ощупь, такое детское в своей миниатюрности. И он был не в состоянии, он был не в состоянии встать и уйти. Он отдал себя на милость этой карьеристки-старлетки, которая временами бывает такой нежной, такой наивной, такой беззащитной, что бы она там ни говорила.

– Вы правы, – проговорил он. – Это не столь важно, но мне бы хотелось…

– Тихо… – сказала Ольга, – тихо… Прибыла Дориаччи. И, похоже, она чувствует себя не слишком уютно, – добавила она вполголоса и инстинктивно втянула голову в плечи.


И, действительно, прибыла Дориаччи. Она вошла в световой круг, со своим низким лбом, с лицом, загримированным и искаженным гневом, с опущенными уголками губ, с тяжелым подбородком. При виде этой фурии воцарилась потрясенная, беспокойная тишина, зрители опасались, не на них ли обращен ее гнев. Они вздрагивали в своих плетеных креслах, и даже Эдма Боте-Лебреш, которая открыла было рот, тут же медленно его закрыла. Кларисса машинально сжала руку Андреа, который, казалось, даже не дышал и чья неподвижность ее пугала. Он глядел на Дориаччи блестящими, круглыми глазами, как у зайца, ослепленного светом фар.

Более всех поражен был Ганс-Гельмут Кройце, сидевший у рояля с видом оскорбленного достоинства, ведь ему, звезде музыкального мира, вдруг пришлось ждать. Он поднялся с видом мученика по прибытии Дивы, полагая, что является центром всеобщего восхищения и сострадания. Однако взгляды толпы были направлены в другую сторону, на эту бешеную, полуголую дуру, и Ганс-Гельмут легким хлопком оторвал ее руку от партитуры, желая напомнить ей о ее обязанностях, но она, казалось, не обратила на это никакого внимания. Она схватила микрофон залихватским жестом певички из кафешантана. Она окинула толпу взглядом своих цепких, сверкающих, черных глаз, который в итоге остановила на Кройце.

– «Трубадур», – произнесла она холодным, хриплым голосом.

– Но… – зашептал Ганс-Гельмут, похлопывая лежащую на пюпитре брошюрку, – сегодня у нас будут «Военные песни»…

– Акт третий, сцена четвертая, – уточнила она, ничего не слыша и не слушая. – Начали.

Ее короткие, отрывистые слова звучали до такой степени повелительно, что Кройце без возражений уселся за инструмент и заиграл первые такты сцены четвертой. Жалобное покашливание за спиной напомнило ему о существовании двоих пятидесятилетних учеников, поджидавших его сигнала, держа инструменты наготове, словно вилы. И он раздраженно пролаял: «„Трубадур“, акт третий, сцена четвертая», даже не взглянув на них, и они немедленно повиновались. Едва прозвучали первые такты, как голос Дориаччи поднялся почти до крика, и внезапно очарованный Ганс-Гельмут понял, что сейчас услышит прекрасную музыку. Все было позабыто. Он позабыл, как он презирает эту женщину. Напротив, он поспешил услужить ей, помочь, поддержать. Он полностью подстроился под ее ритм, под ее капризы, под ее указания. Он был ее слугой, ее пылким и восторженным почитателем. И Дориаччи сразу же почувствовала это, ее голос повелевал, царил, просил, подавал знаки виолончели и скрипке, подгонял их и задерживал. Она позабыла про их носки, про их икры, про их тупость; они позабыли про ее капризы, про ее бешеный нрав и про ее беспутство. И на протяжении десяти минут эти четверо любили друг друга и были счастливы вместе, как никогда в жизни.


Кларисса сжимала нежную руку Андреа в своих руках, она сжала ее покрепче под великолепное пение Дивы, горло ее сжалось то ли от подступающих слез, то ли от желания заниматься любовью. Для Андреа это было потрясением, на него действовал каждый элемент этой музыкальной красоты, вся эта красота в целом, красота, которой он должен был вот-вот лишиться; а сама Кларисса возжелала Дориаччи, жаждала до нее дотронуться, прижать ее к себе или прижаться лицом к этой напрягшейся, горделивой шее, а ухом к ее сердцу и услышать, как рождается, крепнет и вырывается на волю этот всемогущий голос, с тем же сладострастным наслаждением, какое может подарить ей мужчина.

Наконец, Дориаччи взяла свою предпоследнюю ноту, высокая – на грани голосовых возможностей, – она звучала над головами пассажиров, словно грозное предупреждение или какой-то дикий зов. Бесконечно. Эдма Боте-Лебреш бессознательно приподнялась в кресле, словно повинуясь этому неслыханному прежде зову, а в это время Ганс-Гельмут отвернулся от рояля, взглянул на нее через все свои очки; оба музыкантишки, ошеломленные, потрясенные, подняли смычки в воздух, скрипка под подбородком, виолончель в упоре руки; корабль при этом казался неподвижным, пассажиры безжизненными. И нота жила не полминуты, но целый час, целую жизнь, и тут Дориаччи резко замерла, чтобы взять наконец последнюю ноту, превосходившую все, чего присутствующие ожидали так долго. Корабль вновь пустился в путь, пассажиры разразились бурными аплодисментами. Стоя, они кричали: «Браво! Браво! Браво!», с лицами, выражающими незаслуженную гордость и чрезмерную признательность, как рассудил капитан Элледок, который, едва только начался весь этот гвалт, бросил встревоженный взгляд на море; мысль о том, что с другого судна можно увидеть всех этих неистовствующих пассажиров, столпившихся вокруг фортепиано, переполняла его стыдом. Слава богу, у берегов не было видно даже плохонькой лодчонки, и Элледок, утерев потный лоб, зааплодировал, в свою очередь, этой бабе визгливой, да еще и невежливой, ведь она ушла со сцены, даже не поприветствовав этих фанатиков, этих несчастных мазохистов, которые, между прочим, прождали ее целый час, а теперь хлопали с риском вывихнуть кисть. Но в конце концов именно за все за это они заплатили, признал Элледок, прежде, чем задать себе вопрос: что делает его фуражка на полу и что такое делал он сам, перед тем как начать аплодировать?

У Клариссы на глазах выступили слезы, заметил Эрик с досадой, как только удалилась Дориаччи. Сейчас он чувствовал себя гораздо лучше, гораздо увереннее в себе. Он уже не понимал, отчего его охватила столь нелепая паника перед обедом, ни тем более собственного страха перед ответом Клариссы. Конечно же, она ему ответит! И ответит отрицательно. Она будет все отрицать, отбиваться, и по ходу дела он выяснит правду. Пока еще ничего не произошло, он отдавал себе в этом отчет. Кларисса не способна на какие бы то ни было поступки, ни на хорошие, ни на дурные: Кларисса боится собственной тени, боится сама себя и презрительного отношения к своему телу – на самом деле красивому, нельзя не отметить. Можно к этому добавить, что эта уверенность в непривлекательности своего тела, эта потребность уродовать косметикой свое лицо порождены комплексом неполноценности… Все это не лишено комизма. Как Кларисса может его обмануть? Эта бедняжка Кларисса, стесняющаяся самой себя настолько, что не в силах вынести, если кто-то увидит, как она красит губы, эта Кларисса, с которой он – дабы не нанести ущерба ее скромности – занимается любовью только в темноте, а потом, словно стесняясь, уходит в свою постель (точно так же, как он покидал постели других женщин после всех этих дурацких, но необходимых упражнений, когда добрая половина рода человеческого, во всяком случае мужчины, изнывают от скуки, не осмеливаясь об этом сказать). И это вполне понятно… Эти хрупкие, изнеженные существа, которые искусно флиртуют и прикрываются собственной слабостью, больными нервами, идиотской сентиментальностью, чувствительностью, превозносимой до небес, животной преданностью, так вот, эти существа в настоящее время желают иметь избирательные права, водительские права, права на занятие государственных должностей, вплоть до самых высших, желают участвовать в спортивных соревнованиях (да, они дорого платят за это: их уже не хочется целовать!). Эти хрупкие, щебечущие создания, представляющие собой – взять хоть собравшихся на этом судне – алкоголичек и невротичных, как Кларисса, или невыносимых трещоток вроде Эдмы, или оперных людоедок типа Дориаччи, – все эти бабы выводят его из себя, и эта несчастная Ольга представлялась ему, пожалуй, наименее утомительной, поскольку она, по крайней мере, способна быть смиренной.

Ольга-то смиренна, зато Кларисса далеко не смиренна: она горда, но вовсе не из-за своего богатства. Увы, она горда в силу чего-то такого, что скрывается в ее внутреннем мире, что не становится достоянием повседневности и тут же отбрасывается: чувства, способностей, этических принципов, в общем чего-то такого, чему Эрик не знает названия и чья природа ему неизвестна. Эрик не мог точно определить, чем же эти качества разрушительны; эта уверенность в существовании сопротивления, молчаливого и решительного, глубоко законспирированного, поначалу забавляла Эрика, как война, одновременно открытая и молчаливая, затем это сопротивление стало его раздражать, поскольку он вынужден был признать, что неспособен проникнуть в его причины, ну а теперь все стало ему безразлично, ибо он полагал, что Кларисса потерпела поражение на других фронтах. Он даже полагал, что сопротивление в значительной части своей уже не существует, что от него отказались, как от устаревшего штандарта, но этот круиз показал, что сопротивление не только живет, но Кларисса даже время от времени слегка приподнимает его знамя, чтобы напомнить Эрику его цвета.


Именно в этот момент он решил приступить к действиям, однако ему помешала шумная музыка, раздающаяся из динамиков. Зазвучал старый слоу-фокс середины сороковых годов из фильма, который в свое время смотрели все: «Течение времени».

– Боже мой, – проговорила Эдма. – Боже мой, вы помните?

И она стала искать взглядом кого-нибудь, кто разделил бы с ней эти воспоминания. Но сейчас она не обреталась в привычном кругу своих старых друзей. Единственным, кто мог помнить эти годы, был Арман, но если бы Эдма спросила его, что произошло в тот или иной год, то услышала бы в ответ что-нибудь относительно слияния его заводов с бог его знает какими заводами, вот и все. Разумеется, она не считала возможным упрекать Армана в том, что он не помнит ни лица, ни фигуры Гарри Менделя, который был тогда ее любовником и вместе с которым она разыгрывала сцены из этого фильма, подражая мимике и интонациям обоих актеров, их тогдашних идолов. Якобы случайно она остановила взгляд на Жюльене Пейра, молча сидевшем в своем углу. Эдма полагала, что он страдает от неудачной любви, ведь большинству знакомых ей мужчин в любви никогда не везло.

– Мой дорогой Жюльен, вам ничего не напоминает эта мелодия, изысканная и меланхолическая? – спросила она дрожащим голосом, делая особый упор на последнем слове и закатывая глаза, точно вспоминая грустную, далекую тайну, которая, с учетом состояния Жюльена, могла бы его скорее тронуть, чем рассмешить.

Эдма все учла и решила воспользоваться своими преимуществами. Что собираются делать эти двое: он, этот глупый соблазнитель, и она, эта несчастная женщина, очаровательная и богатая? Даже она, Эдма, на сей раз не знала. Она знала только, что на месте Клариссы убежала бы с Жюльеном Пейра по первому же его зову! Но эти женщины нового поколения, в ее-то поколении женщины, слава богу, были еще женщинами… Они тогда не считали себя равными мужчинам, они просто считали себя гораздо более хитрыми, чем они. И если бы они тогда обладали правом голоса (женщины ее возраста и она сама), то они бы сделали выбор в пользу наиболее привлекательного кандидата, вместо того чтобы впутываться в политические дискуссии, кончавшиеся всегда вульгарнейшими указами или вето, не понятными нормальному человеку.

– Да, – сказал Жюльен, – так как же назывался этот великолепный фильм? Да, конечно, это мне напоминает «Касабланку»!

– Надеюсь, что вы тоже на нем плакали?.. Но, я уверена, вы мне скажете, что нет… Мужчины стыдятся признаться в том, что они тоже чувствительные натуры, и даже рвутся доказывать, что это не так. Какое отсутствие инстинкта…

– Чем вы хотите, чтобы мы хвастались? – проговорил Жюльен Пейра напряженным голосом, которого она прежде у него не слышала. – Умением страдать? А вы любите мужчин, которые плачутся?

– Я люблю мужчин, которые умеют нравиться, мой дорогой Жюльен! И вы, полагаю, хорошо это умеете, иначе вы бы не вскружили эту бедную головку. Знаете, почему я попросила поставить эту пластинку? Вы, такой чувствительный, вы знаете, зачем?

– Нет, – ответил Жюльен, невольно улыбаясь этому бесконечному потоку очарования, исходившему от Эдмы.

– Так вот, я ее купила, чтобы иметь возможность побывать в ваших объятиях, не сведя вас с ума… Разве это не мило? Разве это не свидетельствует душераздирающее самоуничтожение?..

Она говорила все это, смеясь и глядя на Жюльена своими сверкающими глазами, похожими на птичьи. И, несмотря на морщины, весь ее облик дышал молодостью и буйством желаний.

– Я вам не верю, – сказал Жюльен, подавая ей руку. – Но танцевать вы будете все равно со мной.

Торжествующе гоготнув, Эдма, стуча каблуками, двинулась вправо, и Жюльен, повинуясь ей, тоже сделал шаг вправо, и они, церемонно раскланявшись, устремились навстречу друг другу, сделали левый двойной поворот, который вновь поставил их лицом к лицу, остановились, взглянули друг на друга и расхохотались.

– Теперь вести буду я, – ласково проговорил Жюльен.

И Эдма, послушно закрыв глаза, подчинилась его осторожным движениям.

Эрик холодно взирал на эти дурацкие развлечения, но тут Ольга подняла его и потащила танцевать. Он попытался отделаться от нее почти невежливым отказом, но она положила этому конец, заявив коротко и ясно: «Не будет танцев, не будет картины». Кларисса тем временем попыталась заняться тем, что принято называть «кокетничать» с Симоном Бежаром, но в ответ получила от него извиняющуюся улыбку, улыбку сконфуженную и несчастную, отчего Клариссу пронизала острая жалость. И тут Чарли увлек ее на танец.

– Не то чтобы вы плохо танцевали, – заявила Эдма, высвобождаясь из рук Жюльена (подобно большинству мужчин, не умеющих танцевать по правилам, он прижимал партнершу к сердцу и плечу, тем самым закрывая ей обзор, словно это помогало выдать себя за умелого танцора; поскольку Эдма не видела, куда ставит ноги, то не ощущала, где именно они находятся). – Вы вообще не танцуете! Вы просто прогуливаетесь с женщиной! С женщиной, в которую вы утыкаетесь лицом вместо того, чтобы держать ее в объятиях. Возвращаю вам вашу свободу.

– Моя свобода… ну да… да, это теперь Кларисса, понимаете? Если ее нет рядом, я чувствую себя, как будто мне не хватает воздуха… от ее отсутствия.

– Даже так?

Эдма разрывалась между тщеславной гордостью по поводу того, что Жюльен открылся ей в своих чувствах, и легкой досадой, что не о ней он говорит с такой грустью и с такой горячностью. Высвободившись из рук Жюльена, она схватила Чарли за плечо, помешав ему демонстрировать свои таланты.

Назад Дальше