Манечка, или Не спешите похудеть - Ариадна Борисова 10 стр.


…В тот выходной, седьмого, как сегодня, мамка с Иоганном прилегли отдохнуть после переборки картошки. Меня гулять отпустили, да подозрительно быстро. Я сделал вид, что рад, умчался сразу, а сам обернулся через огороды и подполз к окну. Окно-то, я уже говорил, простой марлей затянуто. Только отогнуть край, а рядом у стены кровать ихняя…

Слышу — шепчутся.

— Ауген, — бормочет Иоганн, — вундербаре ауген…

— Девочку рожу, — говорит мать, а голос звонкий, легкий, будто вовсе не ее.

— Дьевощка, — засмеялся Иоганн, — о-о, гуд дьевощка, харашо!

— Как дозволят, уедем отсюда. На Север куда-нибудь завербуемся, Ваня. Станем как люди жить.

И затихли, только кровать ходуном заходила, а потом тонко-тонко застонала мамка…

На спинке кровати висела его тужурка. Внутренний нагрудный карман аккурат возле окна. Я туда залез и вытащил пакетик, в бумагу обвернутый. Думал — деньги, а развернул — фотография. Сидит на кресле кудрявая молодайка и держит на коленях мальца в пиджаке с отложным воротником. Лицо у молодайки довольное, улыбается, и чем-то на мамку похожа.

Я понял — вот она, настоящая семья Иоганна. Немецкая семья… На обороте что-то не по-нашенски накарябано. Только и разобрал почти что на русском написанное — Отто, видать, мальца имя, дата и «Нюрнберг». Немецкого города название.

Чего же, думаю, Иоганн к ним в Германию не вернулся, к своей кудрявой, к сыну-малшику? Что его здесь спотыкнуло, что за сила такая на чужой вражьей земле, посреди ненависти лютой остаться вынудила? Что заставило всей шкурой немецкой прикипеть к мамке, которая, когда напивалась, била его так жестоко, как, наверно, даже мужики не били?..

Вот этого я тогда не понимал. А с годами дошло — вундербаре ауген… За это жутко уважаю его теперь. Самому-то изведать не пришлось — не каждому на земле выпадает такая любовь, чтоб всем чертям, всем врагам — всему свету назло! Я ж, глупый, думал, что он трус, потому что немец. Немцы для нас все до одного были трусы и гады. А было это своего рода геройство — чтоб идти сквозь годы, как сквозь строй с пинками да выхарками, и терпеть все это, выносить покорно без слов. Только для того, чтобы видеть мамкины глаза.

Я ту фотографию зачем-то взял с собой. Вечером у печки посмотрел еще, порвал на мелкие клочки и выбросил.

Когда немец по хозяйству на улицу вышел, стал я допытываться у мамки, осталась ли от отца фотография. До того не догадывался спросить.

— Нет, — сказала она порывисто, будто тоже порвала что-то голосом.

— Иоганн тебя не бьет?

— Нет, — повторила она и внимательно на меня посмотрела. — Чего ты?

— Так, — уклонился.

— Он меня любит, — сказала резко. И поправилась: — Любит, наверно…

— Это отец тебя любил, — закричал я. — А Иоганн — нет! Немцы любить не умеют!

— Зря так думаешь, — растерялась мамка. — Сколько лет Иван с нами живет — неужто не заметил еще?

Немец занес дрова, сунулся печку растопить — холодно еще было, а там обрывки эти. Присвистнул: «Доннерветтер!» — большой, страшный, волосы взлохмаченные:

— Иди сюда, малшик.

Я подошел, ноги не гнутся. Думал, убьет.

— Ты делаль?

Я кивнул.

Иоганн собрал обрывки в газету и велел склеить фотографию, как было. И все. Даже подзатыльника не дал.

К ночи они с мамкой натрескались. И снова мамка плакала, по башке его дубасила и кричала, что фашист он, подлюка и сволочь. Иоганн на руки ее схватил, сжал, будто задушить решил, я аж испугался — но нет, мамка успокоилась, затихла. Он покачал ее, побаюкал как маленькую, и она уснула. А он в сенцы спать пошел.

Тогда-то я и решился на дело страшное…

Утром того дня девчонка одна, что жила по соседству и лучше других ко мне относилась, предателем меня обозвала. Мне это было хуже, чем по морде дать. Тем более перед Праздником Победы. И нож длинный, которым чушку резали, я утром же и припрятал на задворках…

Вроде не таясь зашел. Отчаяние источило: пусть, думаю, хоть зарежет, если нож отберет. А он дрыхнет без задних ног, да спокойно так, будто уже готов. Навалился я на него со всей силы, какую в себе собрал. Он только всхрапнул малость, и кровь пошла горлом. Жаркая, железом пахнет…

Так что убивец я. Гад и убивец… Ну, вот и все, помощничек. Ты только это… не болтай никому.

…Как и предполагалось, работа подвалила лишь к вечеру. Проходчики собрались к выходу. Димка схватился за фонарь.

— Не суетись, — осадил Дмитрий Иванович. — Пусть все из забоя выйдут.

Камеры щерились сколами породы. По белым линиям там, где велась проба, угадывалась напрасная работа сверл. В желтом свете фонаря ловкие пальцы взрывника привычно соединяли концы детонаторов. В глубинах шахты грохнул взрыв, в штольню ворвались клубы газа и мучнистой пыли. Димка включил вентиляцию. Резиновая кишка ожила, изогнулась змеей, открыла беззубый зев и, разгоняя пыль, погнала чистый воздух с улицы.

Автобус за горняками пришел на диво скоро — завтра выходной, потом опять праздники. Старик как сел, так и задремал, уткнувшись лбом в спинку переднего сиденья. К Димке подсел мастер.

— Что, о немце небось Иваныч рассказывал? — спросил вполголоса.

— Вы откуда знаете?

— Да это как ритуал. Каждый год седьмого мая.

— А говорил, чтоб не болтал никому.

— Винится, — усмехнулся мастер. Помедлив, продолжил: — Он же, почитай, отцеубийца. Иоганн-то отцом его был, судя по всему. Почему, думаешь, фамилия у него нерусская? И потом — послевоенный он. В паспорте год рождения сорок шестой. Не поймешь, что в его рассказе правда, что выдумка. Может, врет все. Только зачем? Тоже непонятно. О чем другом не базарит, молчит как партизан… Отто этот, к которому он в Нюрнберг рвется и деньги на поездку копит, брат его по отцу получается. Но не поедет он к нему никогда. Мы уж и сами отправить пытались.

— А с матерью Дмитрия Ивановича что стало?

— Не сказал, что ли?

— Нет.

— Повесилась. Не хотела, чтоб на мальчонке вина лежала. На себя взяла. Записку оставила, что не может больше с фашистом жить. Да и точно, видать, не могла. И с ним, и без него… Потом Иваныча в детдом поместили. Ты смотри, пацан, точно не болтай никому. Раз он тебе открылся, значит, за своего принял. Одни наши знают, понял?

Мастер потянулся к окну.

— Э-э, так мы уже на Октябрьской! Выходить тебе. — И зычно закричал: — Подъем! Эй, чего носы повесили? Кто на Октябрьской — готовьсь! После праздника чтоб как штык на работу, олухи царя небесного!

Димка вышел из автобуса, и в лицо крепко пахнуло майским ветром. Раскашлявшись, харкнул в лужу. Белый плевок кругами растекся в грязной жиже. Сколько ни надевай респиратор, все равно легкие забиваются гипсом.

Вода в луже выровнялась, и отразилось небо — синее-синее. Приставив ладони к лицу, Димка глянул вверх и убедился, что отражение не обманывает, — синева разлилась небывалая. Перевел взгляд на реку и, словно в фокусе фотоаппарата, увидел кусок льдины с вороном посередине. Ворон деловито клевал конские катышки.

Димка посмотрел на серую реку, на жалкие серые домишки, притулившиеся друг к другу на берегу, и сердцу вдруг стало тесно.

— Доннерветтер, едрит твою мать!!! — захлебываясь ветром и чувством, заорал он.

Крик полетел дальше, донесся до ворона. Птица встрепенулась, оторвалась от катышков и тяжело взлетела надо льдом.

— Господи! — выдохнул Димка, очарованный, в первый раз обращаясь вслух к Небу. — Почему так красиво?! Скажи, Господи, почему, а?..

Время Деда Мороза

С маминых похорон прошло пол года, и обремененная Женькой и печкой Леля поняла, что время относится к человеку глубоко наплевательски. Что ему, времени? Торопится себе, бежит, будто впереди бесплатно дают колбасы сколько хочешь. Часы разбегаются, как ртутные шарики из разбитого термометра. Невозможно поймать их, сложить плотно, красиво, без пустот. Страшно подумать, сколько часов крадут у человека нелюбимая работа и домашняя суета.

Вот у Женьки время широкое и ласковое. Б детстве всегда так. В детстве каждая минута имеет значение. Женька за минуту успевает задать сто вопросов и одновременно что-нибудь натворить.

А Леле уже семнадцать лет, пять месяцев и восемь дней. Ее детские минуты давно сжались до суетливых взрослых секунд.

Леля теперь много плакала. Если бы кто-то спросил, как в сказке: «О чем, девица, плачешь?» — она бы воскликнула: «А как мне не плакать!» И рассказала бы про сволочную печку, которая деньги сосет, как вурдалак. В смысле, дров жрет много, а они нынче о-го-го сколько стоят.

Но никто не спрашивал. Время такое. Не сказочное, чтоб ему провалиться. Не успела Леля оглянуться — завтра Новый год, а дрова улетели в трубу, как и деньги.

Леля могла бы сдать Женьку в детдом на пока, ей предлагали, и уехать от этой печки на край света. Потом бы выучилась на юриста, заработала побольше денег и забрала бы сестренку обратно. Но жалко продавать дом — единственное, что осталось от мамы. Почти все остальное Леля уже продала.

Леля могла бы сдать Женьку в детдом на пока, ей предлагали, и уехать от этой печки на край света. Потом бы выучилась на юриста, заработала побольше денег и забрала бы сестренку обратно. Но жалко продавать дом — единственное, что осталось от мамы. Почти все остальное Леля уже продала.

Маме тяжело было одной их растить. Раньше Леля этого не понимала, просила купить то-се, дулась из-за мелочей, а теперь — вот…

Елку они ставили каждый год. Живую, смолистую. Игрушки сохранились, в кладовке лежат, в старом сундуке. Леля представить не могла, где мама елку добывала. Когда спешила на работу, смотрела в окно магазина игрушек, где стояли искусственные китайские елки с мигающими огоньками. Мельком смотрела, чтобы не заклиниваться на мысли, а то опять тушь под глазами размажется. От отчаяния хотелось пойти в лес и елку срубить. Или сесть в сугроб и заснуть навсегда.

Леля работала продавщицей в круглосуточном частном магазинчике и получала сущий пустяк, даже говорить не хочется сколько. За хозяйку неудобно, что такая жадина. Но и то хлеб. То есть после выплат за свет, садик (хотя были льготы) Леле с Женькой как раз только на хлеб и хватало. Ровно полбуханки в день.

Тетя Надя говорила:

— Пьяный придет — не теряйся. Грех лишнее в карман не положить, все равно пропьет. Учись, пока я живая, — и прятала коробку с мелочью вниз, под стойку, будто сдачи нет.

Тетя Надя считалась в магазине главной продавщицей, была хорошей женщиной и соседкой. Она же сюда Лелю и устроила. Леля была ей благодарна, но обсчитывать людей, пусть даже пьяных, так и не научилась.

Через два дня прожорливая печка съест последние дрова, и в новом году топить будет нечем. Леля с тоски нагрубила старику, спросившему, почему нет свежего хлеба.

И тут зазвонил телефон.

— Хай, это я, Жоржик, спикинг, — сказала трубка хриплым голосом бывшего одноклассника Гошки. — Как ты, Лелинский? Где в Новый год собираешься тусняк давить?

— С Женькой буду сидеть. Ты что сипишь, простыл?

— Ну да, угораздило вот. Я чего звоню-то: ты как в плане погудеть? Сплавь малышню куда-нибудь. Посидели бы душевно, побазарили, почавкали.

— Некогда гудеть, — сказала Леля. — Не до душевности мне. Дрова где-то доставать надо. И Женьку некуда девать все равно.

— Ты че, сдурела — одна справлять? Сопьешься.

— Иди на фиг, — разозлилась Леля. — Мы с тетей Надей сегодня в день, значит, завтра в ночь будем работать.

— Слушай сюда, Лелинский, — оживился Гошка. — Давай баш на баш: ты уступаешь нам хату на ночь и спокойно себе трудишься на благо народа. А мы елку обеспечиваем.

— А Женька?

— С собой возьми.

— А дрова?

— Свои принесем. На ночь. Я тебе тут охрану дома предлагаю, елку бесплатно, да еще, может, жрачка останется, а ты в ломы!

— Только уберите после себя.

— Во что бы то ни стало! — обрадовался Гошка. — Полный сервис! Ты, главное, скажи, где ключ оставишь!

«Ладно, пусть, — подумала Леля. — Позвоню хозяйке. Поздравлю с праздником и попрошу дать аванс сразу на следующий день после Нового года. Скажу, что дров нет. Не зверь же, поймет. Или тетю Надю уговорю позвонить. Женька на коробках поспит в задней комнате. А утром пойдем домой и натопим печку последними дровами жарко-жарко».

В саду Женька, одеваясь, как всегда, лезла с вопросами.

— Скажи, Лель, а Дед Мороз есть?

— Есть, — машинально ответила Леля.

— А Сашка говорит, что нет. Деда Мороза, он говорит, нарочно придумали, чтобы маленьких обманывать. А на самом деле его нет, и чудесов тоже.

— Побольше всяких Сашек слушай, глупая, — рассердилась Леля. — Взрослые не обманывают.

— Почему?

— Потому что потому, окончание на «у». Не высовывай нос из шарфа, отморозишь.

— А у нас елка будет? — глухо спросила Женька из-под шарфа.

— Будет, — пообещала Леля. — Но только после Нового года. Потому что мы с тобой в Новый год работаем, поняла?

— Сашка же правда врет, да, Лель?

— Правда врет.

— А тетя Надя говорила, что Дед Мороз на нас плюнул. Я слышала.

— На кого это он плюнул? — насторожилась Леля.

— Ну, на нас. На всех людей. Потому что у нас долбанутая страна.

— Не смей подслушивать, что взрослые говорят. Дед Мороз не плюется.

— Ему плюваться нельзя, — понятливо кивнула Женька, еле поспевая за сестрой. — Он же старый. И потом — в бороду попадет слюнями. Или на елку. Плюваться надо в поганое ведро, да ведь, Лель? Что такое долбанутая? А тетя Надя, значит, тоже врет?

— Нет.

— А почему она врет, раз она не врет?

— Отстань, достала ты меня, — сказала Леля и выпустила Женькину руку.

Женька забежала вперед.

— Ты плачешь, Лель, да? Лелечка, почему ты плачешь?

— Потому что потому…

Перед Новым годом в магазине было тихо.

— Народ загодя затарился, — вздохнула тетя Надя. — Люди как люди, гуляют сейчас, пьют, Новый год встречают. А мы, как прокаженные, вкалываем. Телика нет. Ни президента, ни курантов не услышим. Хозяйка, жмотина, хоть радио купила бы, что ли. А дома у меня курица с гриля, только подогреть, колбаса копченая, лосось из вакуума… Семен с дружками уже, поди, все начисто подмели.

Тетя Надя сегодня злилась. Даже Женька ее ни о чем не осмелилась спросить, как тихонько сидела в углу, так же тихо и уснула.

Примерно к двенадцати часам открыли бутылку шампанского. Леля только чуть пригубила, и Новый год пришел. На Лелю жизнь в новом времени впечатления не произвела, а на тетю Надю, кажется, — да. На нее ни с того ни с сего напало трудовое вдохновение. Решила прибраться на складе. Расшвыряла туда-сюда ящики и коробки, ворча на нерасторопную Лелю. И лишь выпив все шампанское, подобрела.

После часу ночи накатила волна местных пьяниц.

— Ишь, — кричала на них тетя Надя, — сморчки! Вам бы сейчас на подушки да баюшки, а вы снова претесь! Что, окна дома побить не терпится?

— Какие наши годы, мы еще морды друг другу не набили, — отшучивались пьяницы.

— Ох, я вам! — грозила тетя Надя. Разномастные бутылки жонглерскими булавами мелькали в ее ловких руках.

Утром Леля так и не позвонила хозяйке. Та даже не подумала поздравить своих продавщиц. Забыла, наверное.

«На сегодня дров хватит, — размышляла Леля, волочась за бегущей вприпрыжку Женькой. — А завтра я что-нибудь придумаю. Может, у тети Нади денег в долг попрошу. Кубометра на два. Правда, машины нынче здоровенные, не продают помалу, но вдруг повезет. Объясню, что совсем нечем топить. Люди же, не звери. Тем более праздник…»

Шагнула во двор…

И обомлела. Женька оглянулась на сестру.

— Лель, ты когда дрова купила?

У забора охристо желтела еще не присыпанная снежком аккуратная поленница. Снег был подметен и сложен сугробом в углу двора. Дом встретил теплом и запахом свежей хвои, как в те дни, когда была жива мама. В углу топорщилась ветками елка. Настоящая, живая.

Сюрпризы на этом не исчерпались. На столе красовались бутылка шампанского, коробка с тортом и большой блестящий пакет. Леля протерла глаза: не сон ли это? Нет, не сон. Шампанское запотело, будто только что вынули из холодильника, и Женька уже шуршит пакетом.

— Лель, Лелечка, конфеты! И яблоки, и апельсины! А это что? Ой, лошадка, смотри, какая хорошенькая! Лель, давай елку наряжать!

Леля пожарила картошки, занесла с улицы давно припрятанный кусок сала. За стол сели поздновато для празднования Нового года. Зато было чем праздновать. Все как у людей, пусть и не по времени.

Леля смотрела, как сестренка радуется, и глаза опять начало щипать. Какой все-таки Гошка молодец.

А она о нем плохо думала. Женька уплетала картошку и о чем-то весело щебетала. Днем она уснула, обняв перепачканную шоколадом плюшевую лошадку. А Леле почему-то совсем не хотелось спать. Следовало позвонить Гошке, поблагодарить за подарки. Леля нашла записную книжку с адресами и телефонами и побежала к тете Наде.

— Ну что, выспалась? — спросила тетя Надя. Лицо у нее было красное, пьяное, а глаза добрые-добрые, как у Ленина. — А мы тут с соседкой справили чуток. Я как раз к вам собиралась, деньги тебе хотела отнести на дрова. Возьми, вон лежат. Бери, бери, не думай, потом как-нибудь отдашь. Еще пирог рыбный приготовила, тоже возь…

— Дрова есть уже, — выпалила, не выдержав, Леля. И все рассказала.

— Ишь ты! — удивилась тетя Надя. — Смотри-ка, парень какой! — И прищурилась. — А не ухаживает ли он за тобой, а? Семья-то у него как, ничего?

— Не знаю, — смутилась Леля. — Отец, кажется, начальником каким-то работает.

Набрала номер. Долго не отвечали. Видно, дома никого. И только хотела положить трубку, как Гошка отозвался еще более хриплым, чем вчера, голосом.

— Привет, Гоша! С праздником, — сказала Леля. Ей было почему-то неловко.

— Здравствуй, жопа, Новый год, — буркнул Гошка. — Чего надо?

Назад Дальше