Лукинич снова достал из переметной сумы свернутую в трубку грамотку, показал кметям. Пожилой, с редкой полуседой бородой воин в распахнутом тигиляе осторожно повертел ее в руках, передал молодому в красной плисовой косоворотке. Тот, шлепая губами, с трудом прочел надпись, вылепленную на воске: «Печать князя великого Дмитрия всея Руси», возвратил пергаментный свиток. Лукинич, наказав молодым своим спутникам и Андрейке ждать его у дворца, быстро поднялся по ступенькам и скрылся за дверью.
Коней дружинники расседлывать не стали, только отпустили подпруги и, засыпав в торбы овса, подвязали их к лошадиным мордам. С татарским жеребцом старшого воинам, которых звали Михалка и Антипка, пришлось повозиться. Тот не позволял к себе подойти, мотая лохматой головой, норовил укусить парней.
– Тьфу, нечистая сила! – с досадой воскликнул Михалка. – Сказано, ордынское племя!.. И чего дядька на нашего коня его не сменил? Когда на Москву отъезжали, слышал, как воевода костромской, Иван Родионыч Квашня, дозволил ему лучшего коня выбрать.
– Сказывают, Лукинич на татарине своем из ордынского плена убежал, вот и привязался.
Андрейка стоял в стороне, чутко прислушиваясь к разговору парней. Ему очень хотелось расспросить их о Лукиниче, о том, что делается в Костроме, да и еще о многом, но они не обращали на отрока внимания, а он не решался первым заговорить с ними.
Глава 8
Теплый осенний день в разгаре. Солнце заливает Кремлевский холм, сверкают купола церквей и соборов, в голубом небе плывут белые облачка. Но на земле неспокойно. Гудят тысячами голосов улицы и площади, едким смрадом тянет с пожарища, всюду тревожные, озабоченные лица. Шумит, волнуется люд московский – кричит, спорит, требует оружия. Ползут слухи, толки…
Хмурясь, прислушивается, приглядывается ко всему Лукинич. Получив наказ от Остея явиться к нему за ответной грамоткой до вечерни, он покинул великокняжий двор. Рядом, стараясь не отстать, торопливо вышагивает Андрейка, чуть позади с двумя лошадьми на поводу следует Михалка. Антипка остался возле Теремного дворца на случай, если гонцы вдруг потребуются воеводе.
Строгое лицо бывалого воина сейчас кажется высеченным из камня. Всего полдня он в Москве, но успел многое приметить. Сравнивает предосадные дни литовщины, когда Ольгерд подходил к стенам Кремля, с сегодняшним, с беспокойством думает, как они не похожи. Все вроде бы так же. Крепость готовится к осаде. Горожане и селяне тащат на стены бревна и камни, устанавливают котлы для кипятка и смолы, чинят на пряслах крыши… Но опыт и чутье подсказывают Лукиничу: люди неспокойны, нет в них уверенности. Пугают, тревожат черные слухи, да и не привыкли москвичи к такому, что нет с ними в грозный час великого князя Дмитрия Ивановича. Возбуждены, злобятся по пустяшным причинам.
«Может, потому, что Остей – литвин, чужой на Москве? – размышляет Лукинич. – Так сие не в диковинку, Дмитрий и Андрей Ольгердовичи – тоже литвины, но все их почитают!»
В другом причина…
После веча на Ивановской площади князь Остей всерьез взялся за дело. По его наказу погнали телеги в Мячково, где добывался белый камень для кремлевских стен. Спустя день-другой каменщики стали чинить и достраивать крепостные укрепления. Плотники приступили к изготовлению заборол, настилали прохудившиеся крыши на башнях и пряслах. В Кремль везли припасы, бревна, смоловар. На площадях паяли котлы, устанавливали тяжелые самострелы на стенах, конники дозорили на дорогах. Но все эти заботы и неурядицы быстро переутомили князя – сказался недуг, который появился у него после тяжелого ранения в голову несколько лет назад. И теперь, когда Остей возглавил оборону Москвы, болезнь дала о себе знать снова. Сошел румянец, под глазами появились мешки. Он стал плохо спать, ночью его мучили черные сны. И хотя наутро вставал бодрым, где-то в середине дня, когда его одолевали очередные волнения и дела, у осадного воеводы будто обручем сдавливало голову, начинали болеть глаза, перехватывало дыхание. На смену свойственным ему живости ума и чувств приходили безразличие и вялость, он говорил и делал все, превозмогая себя.
Скоро Остей понял, что взялся за непосильное дело. Но он был внуком Ольгерда, унаследовал его упорство и честолюбие, всячески старался скрыть от окружающих недомогание и даже думать не хотел о том, чтобы идти на попятную. Теперь, правда, из-за болезни он редко покидал великокняжьи хоромы, редко обходил стены и башни Кремля. Горожане и селяне, или, как их звали, сироты, почти не видели его. Большую часть дня Остей находился в окружении бояр и церковников. О чем они советовались, в городе никто толком не знал, ибо посадских и слободских выборных на Думы не звали…
И сразу сказалось отсутствие единой воли в подготовке к обороне, не стало уверенности и порядка. Сидельцы готовились к осаде, кто как умел и мог. Лишь за день до приезда Лукинича в Москву, когда дым и багровые сполохи пожаров да сообщения дозорных известили о приближении ордынцев, осадный воевода позвал на Думу лучших людей московских. На все прясла в помощь тысяцким поставили искусных в осадном сидении детей боярских, и было решено в ближайшие день-два начать устанавливать на стенах тюфяки и великие пушки. Но многое так и не было сделано: не везде успели настелить крыши на зубцах, не все заборола изготовили, плохо заготовлялся ратный припас. Упущенное время трудно было наверстать…
У высоких дубовых ворот, которые вели на огороженный тяжелым массивным забором двор сурожского гостя Елферьева, Андрейка и кмети остановились. На стук оглушительно залаяли собаки. Долго не открывали. Лишь когда Михалка, сунув отроку в руки поводья коней, выхватил меч и нетерпеливо заколотил рукояткой по воротам, где-то в глубине двора хлопнула дверь, послышался глухой ворчливый голос:
– Эка, лешой, расстучался! Врата побьешь!..
– Будет, Михалка, чай, не к себе ломишься! – строго сказал Лукинич.
– А чего ж они, вымерли там, что ль? – покосившись на старшого, буркнул дружинник.
– Кого там несет нелегкая? Кто такие?..
– То я, дедка Корней, Андрейка! – крикнул отрок.
Лязгнул засов, и калитка приоткрылась. Но едва старый холоп Елферьева увидел вооруженных людей, он тут же ее захлопнул. На все уговоры Андрейки позвать матушку или Алену Дмитриевну – хозяйку дома – Корней лишь твердил односложно:
– Никого нетути, никого нетути…
– Подождем малость, – ободряюще похлопал Лукинич по плечу огорченного отрока. – Может, скоро кто объявится…
Ждать им пришлось недолго. Появившись со стороны Заруба, к воротам подбежали Савелий и Иван Рублевы.
– Андрейка, куда ж ты запропастился? – сердито крикнул старый оружейник; он запыхался, дышал часто. У Ивана удивленно поднялись белесые брови, румяное лицо засияло улыбкой. Бросился к Лукиничу; они расцеловались.
Старый Рублев заморгал, присматриваясь, потом раскинул руки да так и пошел на нежданного гостя.
– Не иначе Антон!.. Мы-та думали, ты в Костроме с князем великим. А тут свиделись негаданно, мил человек…
Наконец чернослободцы и дружинники вошли на купеческий двор.
– Не затворяй, Корней, Алена Митревна следом идет, – наказал старому холопу Савелий. – Мы-та еще с проулка приметили, что вои какие-то в ворота Елферьевские ломятся.
– Аленой Дмитревной хозяйку звать? – настороженно спросил Лукинич; второй раз услышал он это имя сегодня, и видно было, что оно сильно взволновало его.
– Да, Аленой Митревной… А ты, часом, ее знаешь, что ль? – бросил на него удивленный взгляд Савелий.
«Была и у меня когда-то Алена Дмитревна, Аленушка моя!» – с грустью подумал воин, но промолчал.
– Добрая женка у сурожанина. Всем взяла: лицом красна, да и сердцем тоже! – стал расхваливать хозяйку Савелий Рублев. – Сейчас увидишь ее, Аленушку. Она со старой моей поотстали… Сам Елферьев в Орду уехал торжище вести, а она, мил человек, нас и еще две семьи слободских в своем дворе приютила.
– Навряд ли Елферьеву и другим купцам до торжища ныне. Навряд уцелели там… – задумчиво протянул Лукинич.
– Выходит, верно баили, что купцов русских убили в Орде! – сразу помрачнев, бросил Иван.
– Когда с Костромы отъезжали, слышал, будто и вправду всех побили, – подтвердил Лукинич и тут же добавил: – Ранее ж говорили, что татары в Булгарах их полонили и при себе держат.
– Тогда уже не вернутся, – вздохнув, нахмурил седые брови старый оружейник, его оживление куда и делось. – Эх, и самого Елферьева жаль, да и кольчуг наших, больше года вязали… Вы, гляди, Алене Митревне не говорите только! закручинится вовсе! – спохватился он. – О-хо-хо… На все воля Божья! – сочувственно затряс головой. – Ну, чего мы тут стали, пошли в дом.
– Верно, пошли, – взял Лукинича под руку Иван. – Чай, ненадолго?
– Велел Остей, чтоб до вечерни явился.
– Коль так, не можно час терять. Поговорить есть о чем, да и с ночи в горле пересохло.
– Велел Остей, чтоб до вечерни явился.
– Коль так, не можно час терять. Поговорить есть о чем, да и с ночи в горле пересохло.
– Против такого ничего не скажешь, – улыбнулся Лукинич. – Только мыслю, надо хозяйку подождать.
– Об том, мил человек, не тревожься, – попытался увлечь его за собой Савелий.
– Погодим! – решительно остановил старика воин. Смутная тревога, ожидание чего-то словно сковали его. Чтобы отвлечься, стал рассматривать просторный двор. В глубине стоял большой деревянный дом в два яруса; на крыше пестро разрисованные коньки и петушок. Резные ставни были открыты, в оконцах блестела слюда. Сбоку дома стояла пристройка для дворовых людей, чуть поодаль – конюшня, хлев и птичник. Лошади и коровы, множество гусей и кур паслись во дворе. Высокие сосны и развесистые тополя росли вдоль плетня, огораживая сад и огород. В дальнем углу двора виднелось громоздкое дубовое строение с большим висячим замком на дверях – склад, где сурожанин хранил товары.
«Богато живут!» – подумал Лукинич; обернувшись к Ивану, хотел сказать что-то, но тут во двор вошли две женщины. Одна, пожилая, в зеленой паневе и кичке, – дружинник ее сразу узнал, – была жена старого оружейника Домна. Но вторая, одетая в ярко-синий шелковый летник с белыми парчовыми вошвами и обитый по подолу соболиным мехом…
У Лукинича неистово заколотилось сердце, к голове, туманя взор, прилила кровь; он даже руку поднял – осенить хотел себя крестным знамением.
Молодая женщина спокойно приближалась к ним. И вдруг остановилась, ее пригожее грустное лицо побелело, огромные голубые глаза, казалось, стали еще больше, в них застыли удивление, растерянность, испуг… Ибо мужней женой гостя сурожского Елферьева была суженая Лукинича Аленушка, которую он считал умершей много лет назад…
Глава 9
Словно заворожил их кто, стоят, не сводят друг с друга глаз.
– Антон! – прошептала она беззвучно, голова ее запрокинулась. Миг – и, не окажись рядом старой Домны, что поддержать успела, упала бы посреди двора.
Лукинич застыл в смятении, верит и не верит… «Аленушка жива?! Значит, там, в Загородье, его тогда обманули? Может, с ведома ее?! Стать женой дружинника, который весь час в ратях и походах, или хозяйкой несчетных богатств купца сурожского – выбор нетруден…» Недоумение, обида заполонили всего, еще немного – и бросился бы со двора. Но сумел переломить себя, остался. «Без горячки, Антон. Только дурнем покажешься. Чай, никто не знает, что на душе у тебя». Тонкое, с резкими чертами лицо его стало строгим и печальным, в карих глазах залегла суровая чужина.
Стучит, рвется из груди сердце, в разгоряченной голове несутся, сменяя одно другим, видения прошлого…
Вот он блуждает среди рощ, кулижек, убогих изб и землянок тихого, малолюдного Загородья – ищет знахаря-ведуна, чтобы тот травами и настойками, а может, заговором вылечил его коня. Тогда и повстречал ее, светлокосую девчонку в длинной холщовой рубахе и линялой красной паневе. Она проводила Лукинича почти до самой землянки, что стояла на пустыре, вдали от другого жилья. Не дойдя с десяток шагов, боязливо остановилась и, застенчиво улыбнувшись воину, кивнула на полуразвалившееся обиталище ведуна. И случилось так, что всколыхнула ее улыбка сердце воина, давно забывшего про ласку!
Видит Лукинич себя и Аленушку в тихий закатный час на берегу Москвы-реки. Они сидят в густых зарослях берсеня, тянущегося вдоль воды. Напротив заходящее солнце красит багрянцем белокаменные стены Кремля и золотые купола соборов. В голубовато-зеленом небе плывут розовые облака, в прозрачном воздухе будто вычеканены дворцы и храмы, темно-зеленые шапки деревьев и кустов. В такие часы они сидели обнявшись и молчали. Но иногда Антон что-нибудь рассказывал из того, что видел или слышал от других. И перед расширенными от удивления голубыми с серым ободком глазами Аленушки проплывал неведомый мир – дивные каменные храмы в Киеве и Новгороде, выложенные мозаикой дворцы и фонтаны Сарая, безбрежное Русское море и даже далекий Цареград с огромной, видной отовсюду конной фигурой и заливом Золотой Рог с сотнями пестро-парусных галер, трирем, ладей.
Но недолго длилось их счастье…
Кремль. Соборная площадь. Московские полки выстроились перед походом. Ордынские тумены во главе с мурзой Мамая, Бегичем, идут на Москву. Хмуро слушают воины благословение нового митрополита, что сменил на владычном престоле недавно умершего Алексия. Хоть учен он и близок к великому князю Дмитрию Ивановичу, москвичи не любят вновь посаженного владыку: в отместку за грубый и вздорный нрав даже имя его Михаил в Митяя переиначили.
Лукинич и вовсе не слушает – ищет глазами среди тысячной толпы провожающих Аленушку. Едва разыскал. А она его уже давно приметила. Вспыхнула радостным румянцем, когда встретились их взгляды. Но так же быстро и увяла, по опечаленному личику покатились слезы.
Такой и запомнил ее Антон. И еще запомнил, как в душу закралась тоска, будто почувствовал, что навсегда это…
А потом Вожа! Бегут разгромленные ордынские тумены… Уже думали обратно поворачивать коней преследовавшие их дружинники, как вдруг татарская стрела угодила Лукиничу в грудь. Рана оказалась тяжелой: пробив кольчугу, обломился и глубоко застрял наконечник.
Почти полгода пролежал он вдали от Москвы. Возвратился, когда зима была уже на исходе. Не заезжая в Кремль, помчался в Загородье.
Над занесенной снегом землей клубились тяжелые зимние тучи. В сумерках морозного вечера кое-где мигали огоньки жилищ. Но у Аленушки – издали еще заприметил – было темно. Нетерпеливо гикнув, пустил коня вскачь. Когда подъехал и увидел лежащий на земле полуразобранный забор, а за ним нетронутый снежный настил, сердце его сжалось.
Изба была пуста…
Долго метался Лукинич по Загородью, стучался в соседние дворы. Большинство их пустовало, в других, глядя на поздний час, дружиннику не хотели открывать.
Только на следующий день Лукинич узнал о море, что случился, пока его не было в Москве…
Беда настолько ошеломила кметя, что он несколько дней не показывался на людях, будто одержимый, бродил по лесу, не ел, не спал. Потом боль немного улеглась, но едва Антон закрывал глаза и начинал дремать, как Аленушка тут же ему являлась. То идет рядом – живая, веселая, поет… То молчит – черная, чужая… Лукинич осунулся, постарел, в темных волосах заблестела седина… Узнав, что боярин Юрий Васильевич Кочевин-Олешинский будет сопровождать владыку Михаила-Митяя в Царьгород и берет княжеских дружинников в охрану, поспешил к нему. Едва вернулся – Куликовская битва, затем порубежье.
И вот спустя годы, когда наконец поутихло горе утраты и остались лишь грусть и видения большой любви, вдруг встреча эта!
Неужто после всего, что было, могла она, суженая, предать его?! Щемит, тоскует сердце, но нет уже в нем гнева и обиды, все вытеснило светлое чувство – жива Аленушка! Такая же родная, красная!.. Нет, не так тут что-то. Должно, он сам во всем виноват. «Не надо было сразу уезжать из Москвы», – говорил себе Лукинич, не отрывая от любимой взволнованного, мятущегося взгляда.
Хоть и слова за те мгновения не сказано было, но волнение и растерянность Лукинича и Алены Дмитревны все заметили. Савелий Рублев крякнул в седую бородку озадаченно. Иван, которому Антон в задушевном разговоре поведал как-то о своей печальной любви, настороженно глядел на обоих. Михалка ухмыльнулся только, а на лице Андрейки застыло озорное мальчишечье любопытство. Но лишь Домна бабьим сердцем жалостливым почуяла великую тайну, что крепче пут из стали-уклада сковала воя с молодой женой купца. Прищурилась, всплеснула руками, поспешив к Лукиничу, обняла и расцеловала его. И он благодарно прильнул к ней растревоженный нежданной встречей этой…
На столе, покрытым вышитой голубыми цветами белой скатертью, теснились татарские кунганы с белым и красным медом, расписные фарфоровые сулеи из Персии, наполненные хмельной брагой, малиновым и брусничным соком, пустые хорезмские чаши-пиалы. Их окружали оловянные и медные блюда и миски со студнем из заливной осетрины, рыжиками в уксусе, соленой капустой, заправленной яблоками и клюквой, стерляжьей икрой, доставленной с Волги. На задернутом белой льняной занавеской поставце в деревянных с золотым ободком блюдах лежали свиные окорока и нарезанный хлеб. Со двора доносилось испуганное гоготанье – дворня ловила гусей.
Угостить званого и незваного было на Руси в обычае, но это больше смахивало на пир. Старый оружейник только удивленно поднимал кверху редкие седые брови, когда из погреба приносили в светлицу очередное яство. Михалка и Андрейка, которым редко приходилось пробовать многое из того, что стояло на столе, не отрывались от студня и икры. Иван поначалу тоже прихватился, но, видя, что Лукинич ничего не ест, и себе отложил ложку, подумал: «Неладно что-то с Антоном. Как Алену Митревну увидел, подменили будто. Да и она в светлицу даже не вышла…»