Но. Но! Люди читают и верят. Плюнула бы я на эту «мою» реплику под фотографией, если бы… После спектакля в Киеве подошла ко мне женщина. Ей не нужен был мой автограф. Она приблизилась ко мне вплотную. Внимательно посмотрела на мои театральные клипсы. На ее лице образовалась невозможная тоска. Она сказала: «А мне такие уже никто не купит…» Повернулась и ушла. Что в таком случае делать? Как себя вести? Догнать, объяснить, что этого не было? Спросить, что у нее случилось? А случилось точно. Сказать, что это веселые выдумки журнала, которые развлекают москвичей пределов Садового кольца? В пределах Садового кольца…
Ошибаюсь. Это не совсем так. На гастролях то ли в Омске, то ли в Новосибирске ко мне в гримуборную зашел высокий молодой человек с косой, перевязанной на затылке.
— Значит, так. Я режиссер ТВ. Недавно получил приз ТЭФИ. Мне нужна интересная передача. Но не о работе. Не о профессии. А просто: о личном, об интимном. Вы меня поняли. О личной жизни. Это интересует зрителя. А то тут я делал передачу с Константином Райкиным, так он все время говорил о работе в своем театре!
Вот что тут ему ответить? Что, может быть, эта его передача с грандиозным актером и была его лучшей программой? Что-то в этом духе я ему и сказала. Он остался очень недоволен мной. В его глазах даже появились искорки нескрываемой насмешки.
А ведь вы меня, уважаемые акулы пера, многому научили. Я освободилась от лишних ужасов, которыми пестрят все заголовки. Их предостаточное количество на улицах, в ТВ. Но усугублять, еще больше прибивать человека к земле… Если с утра газета — удар, ТВ — удар, журнальчик — удар, то как же выстраивать свой день?
Агрессия. Она в метро, в электричках, на стоянках машин, в пробках. Уже с утра все загружены негативной информацией. А вообще, нужен ли талант сегодняшнему журналисту? И что это на сегодня за профессия? Я сделала вывод, что, к большому сожалению, в эту профессию сейчас приходят люди случайные и самоуверенные. Может, завтра… Не знаю. Сделала вывод: лучше самой отвечать на вопросы. В письменном виде. А наилучший способ общения — прямой эфир. Ведь жесты, мимику, паузы, улыбку разве на бумаге передашь? На ТВ можно одним взглядом передать истинное отношение к предмету разговора, где слова излишни. Пишите, смейтесь, хохочите, уничтожайте, кувыркайтесь… Я поняла — ни в браке, ни в популярности нет стабильности и нет определенности. Если моя подсознательная энергия переполнена агрессией, если нет в ней следов любви и счастья перед встречей со зрителями — мне конец. Не дамся.
Люди читают, верят, и ты поднимаешься или падаешь, в зависимости от того, что пишут. И постоянно обороняешься или переходишь в нападение. Я за свободу слова, но не за свободу сплетен. Сплетни, как и улицы «красных фонарей», пусть селятся вдали от центра. Да будь оно все неладно. Одно я сегодня знаю точно: если телевидение, газеты, журналы несут агрессию, происходит деградация души. Душа! Это та драгоценная субстанция, которую я должна сохранить для зрителя. С ней я к нему выхожу.
Какое замечательное чувство — освобождение.
P.S. «Мы хотели бы сделать о вас один фильмец…» Фильмец? Это конец. Это…
Глава семнадцатая. Марк
Конец книги «Аплодисменты» счастливый. У меня родился внук. Марк. Марк! Марк!!! Опять я с этими своими восклицательными знаками. Я к корням, к своему папе.
Он и мой папа, и дедушка Маше, и прадедушка Марику.
«Лёль, ну почему ты не назовешь меня Мариком? Марк — ето як-то… Не… Марик, Маричик, як приятно…»
— Люся, мне так нравится мое имя Марк. Не встречал такого. И в школе я один Марк.
— Ах ты, мой сыночек, как ты все понимаешь. Как же мне радостно слышать это.
Я была такая счастливая, когда ты родился. Мальчик и Марк! Когда ты был маленький, ты спросил:
— Люся, а правда, что ты моя бабушка?
— А кто тебе сказал? — Мне один мальчик из нашего двора это сказал. А ты ведь Люся?
— Конечно, Люся.
— Люся, этот мальчик нехороший. Он мне такой взрослый анекдот рассказал… ну, совсем взрослый. Я люблю тебя, Люся.
Когда Марику было лет одиннадцать, он мне позвонил и намекнул, что ему очень хочется сапоги-«казачки». Я засмеялась, потому что все решалась, купить или не купить себе «косуху». Вот, думаю, оба туда же. «Люся, я все понимаю. Я тебя люблю».
На моем дне рождения в девяносто пятом он был с Машей-мамой и с Леночкой Капошной. Так ее называла моя мама. Лена все время что-то складывала, перекладывала, копошилась в своих игрушках. «Барыня-коробочка» — сказала бабушка Лёля. Она была остроумной женщиной. «Капошная» — смешно и весело. Мне нравилось, хотя Леночка больше любит, когда ее зовут Аленкой. Я и не спорю, но разве можно объяснить, почему, когда произносишь «Капошная», внутри разливается особое родственное счастье. Слов для объяснения нет. Счастье разливается. И всё.
В тот мой юбилей Марик-Маркуша-Маричик-Марк всех очаровал своими немногословными, но точными и не по возрасту осмысленными тостами. А главная мысль все та же: «Я все понимаю. Пройдет время. Всё и все станет и станут на свои места. Я тебя люблю, Люся».
Больше всего мои детки любили походы в «Макдоналдс». Все четко, все чисто, все быстро. Здорово, не по-нашему вымуштрована наша российская молодежь. А еда — вот тут стоп. От этой еды в Америке каждый пятый-шестой необъятных болезненных размеров. Люди как студень, как холодец. Своими глазами смотрела и подсчитывала, сидя на 6-й авеню в Нью-Йорке в итальянском ресторане. Сидела и смотрела в окно на прохожих.
Вот идет мужчина с собачкой и с совочком. Под мышкой несет пестрый и весело расписанный пакетик. Думаю, ну, совсем с ума сошли. Собачье говно в веселый пакет. Оказывается, за собачью грязь на улице большие штрафы. Если полицейский не засечет, то любой прохожий устроит громкий скандал, вызовет полицейского. Ну просто все стукачи. В стране приучены к порядку.
И вот сижу. Смотрю в окно и считаю: четвертый, пятый и шестой — о! Шестой, а вот пятый — ну, необъятных размеров. Но идет с улыбкой. Одышка ему не мешает. Идет в ярком наряде. Идет как советский человек, который шагает семимильными шагами и верит, что вот тут, не за горами, его ждет неизбежный коммунизм. Выражение лиц у этих толстых американцев такое родное. Ведь я точно так же, с таким же светлым и счастливым лицом долго бежала к нашему светлому будущему. Должна признаться, что таких жоп я в нашей необъятной стране ни тогда, когда она была одной шестой частью мира, ни тогда, когда она стала просто Россией, ни в одной другой стране ни разу не встречала. Такой оригинальной, уникально устроенной задней немаловажной части тела — нет, не встречала!
Что такое, по-нашему, толстый человек? Когда много бедер и они плавно переливаются в то место, где была раньше талия. Ну, немного живота, а главное — пушистые бедра. А теперь поставьте человека в профиль. Ну опять же — живот. Но главное — человека много. Он — урожай.
Но это наш, российский урожай. А если заморский, то картина — о! Заднее место в профиль отстает сантиметров на тридцать, а то и на все полметра. Оно колышется и улыбается. Оно живет своей жизнью. Когда я первый раз увидела такой профиль, я неприлично ойкнула на всю улицу. А «профиль» идет себе весело и бодренько и ни в зуб ногой. Это было возле «Макдоналдса». С тех пор он у меня всегда ассоциируется с пышным задом и со скороспелыми химическими гамбургерами.
Когда у нас открылся первый такой буфет-забегаловка и стояла очередь как к Ленину в Мавзолей, занесла меня туда нелегкая с друзьями. Наелась до одури и с собой еще прихватила кулечек с нежными яблочными пирожками. Вечером съела остывший пирожочек — все! Смерть мухам и тараканам. «Макдоналдс» — закрыт навсегда.
Но детишки умирали от этого буфета. Ели-ели, уже и джинсы порасстегивали. А Капошная превращалась в Капошенную. А все хочется и хочется, нравится и нравится. И это, и это. И с собой кулечек. Для бабули Лёли. А в машине хруп-хруп. Что делать? Ведь Лёля так любила кушать. Больше всего на свете. А они ведь ее правнуки! Передалось через поколения. Нет, пойду-ка я к своим деревенским тетушкам на базар. Там еще осталось что-то живое, натуральное. Почему я пишу о всякой ерунде, вдруг сейчас пришедшей в голову? Глупости все это. Все огородами да околицами. Почему? Да потому, что не могу вот так, реально, понять, представить, произнести. А написать…
Умер мой Марик. Все. Его нет. Декабрь 1998 года. Ему было 16 лет. За три дня до этого мне сделали операцию гнойного гайморита, заработанного еще в семьдесят пятом году на съемках фильма «Двадцать дней без войны». Делала я десятки проколов, но вот лежу в больнице. Надо сделать операцию. Это декабрь. А в мае я уже сделала операцию справа. Теперь слева. Лежу и все думаю, думаю, вспоминаю, что все мои болезни я заработала, как говорил папа, «честь по чести» на своей любимой работе. В кино. Все: перелом ноги, откуда все разладилось в организме после общих наркозов, болей, костылей, палок. Мучительный гайморит. А сколько мелких травм и холециститов с колитами. Лежу и думаю, что через две недели у меня спектакль, где нужны большие физические и душевные силы. А после этой операции — плохой анализ крови. Лежу, думаю, слышу, вижу, вспоминаю, веду диалоги…
Ах ты, моя любимая Родина! Все тебе отдала. Что ж ты так… Не могу себе позволить не работать. А как жить? Нет, лучше не думать о годах, силах, возрасте, деньгах…
Ну, когда же придет Сергей Михайлович? Но вот он пришел. Ходит по палате и молчит. Молчит и молчит. Да что же это такое? И точно, как почти во всех сценариях «она взяла себя в руки». Я взяла себя в руки и молчу. Кто кого перемолчит. Эта странная зловещая тишина затягивалась.
— Ну, рано или поздно все равно будет известно. Я не могу молчать. Случилось… случилась… трагедия с Мариком.
— В Англии?
— Нет, он уже прилетел.
— Заболел?
— Нет.
— Попал под машину?
— Нет.
— А что хуже? Ну не умер же?!
— …
— Умер? Господи! Да вы что?!
— Позвонил на автоответчик парень и сказал, что с Мариком несчастье, срочно позвоните ему домой.
Он умер от передозировки. В шестнадцать лет. От меня скрывали. Вот откуда невероятные повороты в поведении моей мамы, Маши…
Нет моего любимого мальчика. Ах, какие у меня были на него надежды.
«Люся, я все понимаю. Я тебя люблю».
Всё. Рухнула моя радость. Разрушились мои надежды. Больше мне терять нечего. Нечего и некого бояться и стесняться. Вхожу теперь, не оглядываясь, в свой подъезд. Могут подстрелить из-за угла и чем-нибудь жахнуть по голове. Да черт с ним! Все равно! Свобода. Демократия! И никто не узнает — кто, за что и почему. Кто Листьева? Кто Старовойтову?
Когда я росла в закрытой невыездной стране и ждала светлого будущего, людей сажали в черный воронок, как врагов народа. А через двадцать лет реабилитировали за «неимением улик». Так когда же было лучше жить? Тогда или сейчас? Это точно, что не дай вам бог жить в «переходный период». Да, демократии американской двести лет. Но я живу сегодня. Сейчас! Сей-час!
В Институте кинематографии я впервые узнала слово «репрессия». Отец моей дочери Борис Андроникашвили был сыном писателя Бориса Пильняка. Естественно, такой фамилии не знали, о таком писателе не слышали. В двадцатые и начале тридцатых его имя гремело. Загремел он в тюрьму после «Повести непогашенной луны».
На даче Пильняка в Переделкине в 1937 году отмечали день рождения его сына Бориса. Сыну было три года. В гостях друзья — известные писатели, художники. Борис Пильняк вдруг отозвал жену и, глядя в окно, сказал:
«Кира, это за мной».
Вышел из дому и сел в черный воронок:
«Я скоро. Иди к гостям».
Больше его никто никогда не видел. А вечер продолжался.
Борис, естественно, носил фамилию матери — Андроникашвили. Она отсидела как жена врага народа четыре года. Кира Георгиевна Андроникашвили была женщиной необыкновенной. Красоты совершенной. Высокая и аристократически худая. Понимаю, что так не выражаются, но иначе не могу, не знаю. Просто аристократическая женщина. Во всем. Как ела, как говорила, как умела слушать и слышать. Как отличала человека, изнутри деликатно устроенного от Бога, от начитанного умника. Иногда я думаю, что для встреч с такими редкими людьми тоже стоит жить. Я ее ждала у прокуратуры, где она получила маленькую бумажечку: «Борис Вогау (Пильняк) посмертно реабилитирован за неимением улик». Ни где, ни когда умер или убит, ни где похоронен. Ничего.
Пильняк — это псевдоним. На хуторе Пильнянка он написал свой первый рассказ. С 28 октября тридцать седьмого года до лета пятьдесят восьмого обвинялся. А улик «неимение».
Для меня открывались вещи невероятные. А как же 1 Мая? Самый светлый праздник! А как же «за Родину, за Сталина»? А как же Победа? Все тогда перемешалось в моей темной совковой голове. А может быть, большинство людей верили и не знали этого? Вот как я? Если бы я впустила тогда в свою жизнь эту трагедию на сто процентов, — нет, ничего бы я не сыграла. Ничего. Не было бы ни «Карнавальной ночи», ни «улыбки без сомнения». А поселились бы одни горькие сомнения. Тупик.
«Не-е, дочурка, я так думаю, што у нашей семье, вокурат, собралася уся советская власть! А може, даже и увесь плюс электрофикация усиеи страны. Во якое дела».
Когда я рассказала папе, что за реабилитацию семья получит тринадцать тысяч рублей, он долго думал, долго соображал, смотрел в окно. Очень долго.
«Так ето же целое богатство, если до войны, а если на сегодня… не, на сегодня ето полный пшик. Ничёгенька не понимаю».
Папа опять был в большом несогласии с любимой Родиной.
Ах, мысли мои, скакуны. Начинаю одно, а залезаю в дебри. Но это же не кино. Там я профи. А тут… Ну, пошли «дальший».
Я вылезла из больничной постели. Оделась. Из больницы надо выйти незаметно. Приводить себя в порядок — не до этого. Нужно стойко все выдержать. Я должна. И мы с Сережей поехали на кладбище. Ну, как же я не буду со своим мальчиком Маркушей в последний час? Да я себе не прощу до смерти. Я знала, что там будут люди, которых я не знаю. Знала, что все понимают, — есть загадка в нашей, внезапно расколовшейся, семье. Ведь позвонили не Маша и не Саша — родители Марика, а кто-то из его товарищей. Я знаю, что он меня любит и ждет. Я иду к нему.
Он жил со своими родителями, которые захотели детей воспитывать по-своему: платные колледжи, зарубежные поездки, учеба в Англии — так, как принято в последние годы в имущих семьях. Какое-то странное было соревнование. Вы известная артистка, но мы тоже не лыком шиты. У вас одно видео, а у нас два. У вас, у нас и т. д. Когда и откуда это появилось?
Моя Маша никогда не кичилась известностью своей мамы. До замужества была незлобивой, не завистливой и не хвастливой. Девочка красивая, приятная, хоть и несобранная. Ее муж — одноклассник. Девочками не увлекался. Увлекался обменом и перепродажей книг, тогда они были в цене. Ходил в поношенных вещах. Вот, думала, скромный парень, не будет упрекать мою дочь, что преподнес ей машины, роскошь и деньги.
И свадьба была в «Национале» приличная. И они были счастливые. А главное — сразу же въехали в свой дом. Может быть, по сегодняшним понятиям это не событие, но в июне восьмидесятого года въехать в трехкомнатную квартиру с одной соседкой! Ого! Мечта! Две свои комнаты. А когда умерла соседка, — и все три комнаты свои. Для меня это была московская хрустальная мечта. Она сбылась в тридцать лет. Одни сейчас, может быть, и посмеиваются надо мной, а другие, постарше, еще как понимают, какое это счастье жить без очереди в ванную и туалет.
Зять заканчивал институт, а моя Маша после медучилища все переходила с одного места работы на другое. Все что-то не ладилось. Все что-то забывала, в общем, работала без души. Ну раз, ну два, ну три я ходила, улыбалась. А потом чувствую, что больше улыбаться не надо. Не помогает. Ах, как это знакомо по ее отцу. Нигде не задерживался. И однажды приехал ко мне в экспедицию фильма «Роман и Франческа» и оповестил:
«Я ушел из министерства культуры. Не хочу я быть чиновником, получать жалкое жалованье, вставать в семь утра. Хочу быть свободным художником, вольным писателем».
Хорошо. Будь им. А жить на что? Вот последней фразы я не сказала, а еще больше стала вкалывать, не надеясь ни на кого.
Моя Маша стала суше, деловитее. С работы ушла. Она не понимала, кого слушать, по каким законам жить. Если по моим, то это скучно. «Что бы ни случилось, себя не распускай, старайся быть собранной, не сутулься, не кури». Она знает, что для меня ее курево. Папа всю жизнь после войны преследовал маму за курение. Но она все равно курила тайком. И если не успевала точно рассчитать папино возвращение, она вскакивала в испуге и махала руками, разгоняя дым. А папа тихим угрожающим голосом говорил: «Затуманиваете, Елена Александровна? Ну, я вам щас затуманю!» Это обращение на «вы» ничего хорошего не предвещало. И мама со скоростью пули вылетала во двор.
«Во, брат, як з дитями на массовки, так ели ходить, а тут — блысь, и нима! Во человек, мамыньки родные! Ну, што ты скажиш…»
Ну, вот и Маша меня боялась с этим куревом. А с бабушкой Лёлей они курили вдвоем всласть.
А ведь было светлое время. Свою первую стипендию она потратила на нашу, тогда веселую, дружную семью. Мне купила шляпку. И хоть с размером не угадала, но сознание, что дочечка не забыла о маме… Нет, это редкая, счастливая минута. Ее не забудешь.
А потом началась атака. Квартиру нам большую. Квартиру. Квартиру. Все остальное — это, с легкой руки зятя, «подачки».
Начались мои мытарства с квартирой. Я не могла ему объяснить. Мне было стыдно. Да, я имею известную фамилию, но нет у меня дара заводить знакомства с нужными людьми. Нет дара! Ладно. Звоню на Старую площадь. Записываюсь на прием.
Интересная жизнь! Со мной иногда происходят такие странные истории. Шла я на Старую площадь в октябре. А до того, в мае, то есть на 9 Мая, летела в Минск. Я люблю этот город с детства. Он первым принял на себя удар войны, сильно пострадал. Он мне родной. В этом же самолете летела правительственная делегация. На аэродроме все пассажиры ждали, когда выйдет первый класс. Ну, «ето як закон». Затем стали выходить на трап и простые люди. Подходит ко мне стюардесса и шепотом сообщает, что меня ждут внизу в черной «Чайке». И, раздвигая людей, повела нас с Костей к машине. И тут я слышу. Надо сказать, впервые о себе слышу.