Вы как-то сказали: «Пруст гениален, а я талантлива». Считаете ли вы, что никогда не будете гениальной?
Я по-прежнему мечтаю, что это когда-нибудь придет. Не верь я в это, не писала бы. Я, наверное, сказала это в пору, когда думала, что есть грань между гением и талантом. Сегодня – не знаю… Да, есть гений Пруста. Пруст гениален, это очевидно. Чтобы быть гениальным, надо, наверное, только этим и заниматься, посвятить этому всего себя. Я же всю жизнь больше жила, чем писала.
И никогда не думали изменить свою жизнь, чтобы стать гениальным писателем?
Нет, о нет! Возможно, будь я уверена, что стану, перестала бы жить своей жизнью, но ставка слишком высока, а результат неизвестен… Пруст не жил, потому что заболел астмой и не мог больше любезничать в гостиных. А у меня нет астмы, вот досада-то!
Случалось ли вам думать, что вы пишете шедевр?
Писатель всегда думает, что его следующая книга будет шедевром. Мне иногда приходят мысли о том, что надо сделать, чтобы «допрыгнуть», но такие смутные… Во всяком случае, это была бы вещица о любви, с очень небольшим количеством персонажей… Надо будет все профильтровать через их головы, мне придется раздваиваться и быть каждым из них. И еще, столкнувшись с проблемой, избегать пируэта или красивости. Но, знаете, если однажды я скажу себе: «Вот, я написала ту самую книгу, которую хотела написать», – то к тому времени доживу до маразма и паранойи и утрачу всякое критическое чутье.
Вам не случается бояться «повторения пройденного»?
Вот уж на что мне наплевать. Обновлять темы, менять антураж – это мания прессы. Как сказал Кокто: «Мода – это то, что выходит из моды». Я пишу то, что мне хочется писать. И точка. Какие бы то ни было «нео» мне скучны.
Думаете ли вы, что когда-нибудь бросите писать?
На свете столько маразматиков, пишущих до последней минуты, что и я, может быть, когда-нибудь буду писать маразматические вещи. Как бы то ни было, пока не напишу этот бессмертный шедевр – не брошу. Но как же это действует на нервы!
Вы любите ваши книги?
Когда начинаю их писать – нет. Но когда наступает момент нирваны, о котором я только что говорила, – да. И после этого еще недолгое время люблю их нежно: два-три месяца. А потом расстаюсь с ними, когда они уходят к читателю.
Вы их перечитываете?
Никогда. Я бы запросто завалила экзамен по собственным книгам.
Согласны ли вы, как правило, с вашими критиками?
Редко. На мой взгляд, они либо слишком за, либо слишком против. Особенно это касается «Здравствуй, грусть» – успех был непомерный. Я этого успеха так никогда и не поняла. Мне иногда думается: книга была хорошо написана, и потом, это отсутствие комплекса вины, идея свободной любви. Но вряд ли этого достаточно. К счастью, я была не так глупа, чтобы верить, будто из-под моего пера вышло произведение искусства. Мне было семнадцать лет, но я много читала, и, в частности, Пруста!
Есть один пункт, по которому меня часто критикуют – и напрасно. Как ни странно, всегда говорили, что я помещаю своих героев в позолоченный мирок. Это неправда. Мои герои живут в разных средах. Кстати, когда я написала книгу, действие которой происходило на шахте, все говорили: «Куда она лезет?»
Вам часто ставят в упрек ваши описания…
Они необходимы. Я не стану вымарывать картину, если она хороша. Лиризм – это развитое восклицание. Нельзя восклицать? – Только этого не хватало! К чему тогда краски, чувства? Пусть проваливают к чертям, если им это не нравится. А мне нравится, и я дерзаю. Эти закаты, эти возвращающиеся на рассвете корабли в туманной дымке – я их видела. Всякая литература условна. Если писать ради новизны, ничего хорошего не получится. Одному кутюрье, который расхваливал мне немыслимую вещицу, какой никогда еще не делали, я, не удержавшись, заметила, мол, не делали, и не надо, потому что это безобразно.
«Легкая музыка», о которой всегда говорят в связи с вашими книгами, – вас это раздражает?
Я привыкла. «Легкая музыка», «горько-сладкий вкус», я сама запросто могу составить «набор Саган».
Существует ли, по-вашему, женский почерк в литературе?
Я не думаю, что существует какой-то специфический женский почерк, но, возможно, есть женская литература, в том смысле, что многие пишут с мыслью, что они женщины, либо утверждая, либо отрицая свою женственность. Романы получаются жалостливые или сухие. Лично я, когда пишу, не думаю о разнице полов. В идеале в своих произведениях не следует присутствовать. Хорошая литература – это та, при чтении которой не думают об авторе. К сожалению, в моде как раз обратное. Читая «Братьев Карамазовых», не думаешь о Достоевском. Это большой недостаток современной литературы: писатели изображают самих себя вместо того, чтобы изображать своих героев. Претенциозное и одновременно жалкое зрелище. Сегодня эта тенденция, пожалуй, заметнее у мужчин. Если женщина-писательница думает о себе, это чувствуется. Если она любит писать, то о себе не думает. Просто не думает, и все. Когда писатели сохраняли анонимность, литература была куда более живой; теперь же писатели стремятся в своих произведениях рассказать о себе. Зачастую это нарциссизм. Куда интереснее читать книгу, в которой писатель выражает себя через своих героев. Когда нет этой тяги к самоудовлетворению. Сегодня писатель как персонаж куда важнее своих персонажей. Люди лучше помнят меня, чем героев моих книг.
Что самое ценное дало вам писательство?
Цель, вожделенную и недосягаемую, – цель, вопреки или благодаря этому, всегда желанную. Писать значит воображать то, что знало наше «я». Это единственный для меня способ познания себя. Это в моих глазах единственный реальный знак того, что я существую, и единственное, что мне очень трудно дается. Когда я пишу, меня не отпускает чувство, что я иду прямиком к неудаче, по крайней мере относительной. Это одновременно дело гиблое и выигрышное. Безнадежное и пленительное. Когда пишешь, иной раз вдруг словно докапываешься до скрытых в себе истин, которые выходят наружу, раскрываются. Писательство – мой вечный двигатель, благодаря ему я постоянно сомневаюсь в себе и никогда не успокаиваюсь. Брось я писать, жизнь стала бы другой, мне бы не хотелось больше искать слова, выражающие мои чувства, не хотелось бы даже понимать и узнавать – жизнь стала бы мертвой.
Какое определение вы бы дали писательству?
Сочинять то, что уже знали… Собрать воедино все свои слабости – ума, памяти, сердца, вкуса и инстинкта, как если бы они были оружием… И бросить их на штурм «ничего», белого листа, который то и дело предлагает нам наше воображение.
В каком возрасте вы начали читать?
Еще года в три я брала книгу и гордо расхаживала с ней по дому… иногда держа ее вверх ногами. Думаю, мне очень хотелось покрасоваться! Мама никогда не читала мне сказок перед сном. Я этого терпеть не могла и до сих пор не могу. Наверное, потому, что мне претит все нереальное, выдуманное. А вот романы Клода Фаррера[34] я обожала, думаю, за их экзотику, но она и их мне не читала. Вообще, родители никогда мне не говорили «Не читай того, бери пример с этого». И я читала все, что попадалось под руку. В определенный период моего отрочества для меня много значил Камю, даже больше, чем «Шейх и его лошадь», эту книгу я девчонкой читала запоем, вот только автора забыла.
А сегодня вы много читаете?
Читаю все время, даже когда пишу. В этом случае (когда у меня очень мало времени!) я, конечно, не обращаюсь к высокой литературе, предпочитаю «Черную серию»[35]. Проработав несколько часов без перерыва, я отдыхаю за чтением. Доверить думы кому-то, кто думает за вас, особенно если речь идет о яркой книге, – для меня лучший отдых. Обожаю читать, это вселяет в меня оптимизм.
А иногда и ревность?
Когда книга мне нравится, я слишком довольна, чтобы ревновать. Завидую – вот более подходящее слово. Но все же преобладает ощущение счастья, когда, например, я открываю для себя «На маяк» Вирджинии Вульф, которую до сих пор находила нудной, когда перечитываю «Красное и черное» или Пруста… Перечитывать я люблю еще больше, чем читать.
Что вы покупаете в книжных магазинах?
Что придется, я все сметаю, покупаю каждый раз две-три книги из «Черной серии», зарубежные романы, много переводов американской и английской литературы. Я обожаю Айрис Мердок, Сола Беллоу, Уильяма Стайрона, Джерома Сэлинджера, Карсон Маккаллерс, Джона Гарднера… И Кэтрин Мэнсфилд. Мне очень понравилась книга Энтони Берджесса, который обычно наводит на меня тоску, посвященная Сомерсету Моэму: «Силы земли», она меня изрядно повеселила. Это так же уморительно, как «Зеленая кобыла» Марселя Эме. «Записки Пиквикского клуба» Диккенса, книги Ивлина Во тоже полны гениальных сцен, от которых я покатываюсь со смеху.
Что вы покупаете в книжных магазинах?
Что придется, я все сметаю, покупаю каждый раз две-три книги из «Черной серии», зарубежные романы, много переводов американской и английской литературы. Я обожаю Айрис Мердок, Сола Беллоу, Уильяма Стайрона, Джерома Сэлинджера, Карсон Маккаллерс, Джона Гарднера… И Кэтрин Мэнсфилд. Мне очень понравилась книга Энтони Берджесса, который обычно наводит на меня тоску, посвященная Сомерсету Моэму: «Силы земли», она меня изрядно повеселила. Это так же уморительно, как «Зеленая кобыла» Марселя Эме. «Записки Пиквикского клуба» Диккенса, книги Ивлина Во тоже полны гениальных сцен, от которых я покатываюсь со смеху.
Кого из французских авторов вы любите?
Пруста, конечно же, Пруста я регулярно перечитываю и неизменно нахожу у него что-то новое. Тогда я возвращаюсь назад, перелистываю страницы, читаю заново. Каждый раз мне открывается еще тот или иной аспект, которого я не замечала прежде, и я знаю, что всегда буду возвращаться к этому писателю.
Еще «Пармская обитель». Ах! Стендаль!.. А вот Флобера я недолюбливаю, уж слишком он «мачо». Прежде всего, я нахожу его женские образы односторонними. Он не желает улавливать нюансы и тонкости слабого пола. Его чересчур мужские описания раздражают меня донельзя. Решительно это не мой автор. Первым писателем, изобразившим умную женщину, был Стендаль. До него все женщины рассматривались как объекты желания или шлюхи. Он действительно одним из первых разрушил этот архетип. И слава богу!
Еще я люблю Мопассана, как все.
Ближе к нам – Кокто, я всю жизнь перечитываю его стихи.
Вернемся к Прусту. Что вы в нем любите: его мир, дистанцию между этим миром и тем, в котором живете вы, его стиль?
Я люблю всю ткань повествования, все, что он говорит о людях, о поведении людей, о человеческой психологии, люблю у него такое подробное, я бы сказала, дотошное развитие характеров. Люблю его за то, как настойчиво он до всего докапывается, все вылущивает в человеческом существе. В этой страсти мне видится что-то исключительно нежное.
Для вас Пруст – это больше люди или среда?
Люди, конечно. Среда – отнюдь не главное, главное – одиночество и усилия, которые предпринимают люди, чтобы сломать эту стену. У Пруста все в поиске: ищут кого-то, с кем можно было бы хоть немного разделить жизнь.
Для вас это вопрос?
Да. Как и для всех. Я не могла бы назвать многих людей, смирившихся с жизнью в одиночестве. Кроме, может быть, великих. Не знаю.
Есть ли какое-нибудь литературное течение, или школа, или среда, к которым вы, на ваш взгляд, близки, или вы решительно ставите себя вне всяких течений?
Нет, я не ощущаю принадлежности ни к какому течению, да и не думаю, что в наше время найдется много литературных течений. Писатели во Франции очень разобщены, каждый сам по себе.
Вы были знакомы с новым романом и в каком-то смысле пережили его. Какие у вас отношения с Роб-Грийе?
Я люблю некоторые его книги. Не все. Книги Маргерит Дюрас я тоже любила. Она прежде всего великая романистка.
Вы читали популярных романистов, мастеров романа с продолжением прошлого века?
Я читала Александра Дюма, Мишеля Зевако, его серию о Пардайяне, Эжена Сю.
Вы находите их талантливыми?
Да, очень. Это так забавно. Чувства юмора у них не отнять. Я представляю их себе школьниками, хохочущими над приключениями своих героев. Есть в их романах заразительное веселье, и в них чувствуется полное взаимопонимание с читателем.
Джойс много значит для вас?
Вовсе нет. Мне безумно трудно его читать. Я читала «Дублинцев» – книга замечательная, но герметичная.
Что вы думаете о внутреннем монологе у Джойса?
Монолог Блума – большое открытие. Я оценила этот новаторский прием, но книги Джойса, как правило, просто выпадают у меня из рук.
Кто вам нравится в современной французской литературе?
В последние годы я читала мало хороших французских книг. А между тем у нас есть очень одаренные авторы. Бернар Франк – настоящий писатель, может быть, лучший; Франсуа-Оливье Руссо, очень недооцененный, написал превосходные романы. И Жак Лоран: его «Стендаль» – чудо, и он написал лучшую повесть о безработице, какую я когда-либо читала. Она называется, кажется, «Мутант», вышла в безобразной кричащей обложке, но книга интереснейшая.
Ну, а Сартр – особая статья; он меня трогает, потрясает и восхищает как писатель и как человек. Писатели-романисты склонны замыкаться на себе, только о себе рассказывать, только собой интересоваться. Отнюдь не таков был Сартр. Знаете, писать – увлекательный и небезопасный путь. Он требует гордости, жизнеспособности, ума, силы. Писатель добровольно бросается в горнило, горит, а потом выходит измученный, выжатый, как лимон, еле живой. Так что надо много сил, чтобы еще интересоваться людьми. Я-то априори склонна считать, что люди интересны.
В 1979-м, за пять лет до публикации сборника эссе «В память о лучшем», в котором я рассказала о Жан-Поле Сартре, я написала ему письмо, напечатанное в «Матэн» и в «Эгоисте».
«Дорогой мсье Сартр,
Я обращаюсь к вам “дорогой мсье” с мыслью о толковании этого понятия в словаре, куда я заглянула еще в детстве: “Мсье – обращение к любому мужчине”. Я не обращусь к вам “дорогой Жан-Поль Сартр”, это слишком по-журналистски, ни “дорогой мэтр”, ведь вы терпеть не можете этого титула, ни “дорогой собрат по перу”, что было бы слишком самонадеянно.
Много лет я вынашивала это письмо, пожалуй, лет тридцать, с тех пор как начала вас читать. Но особенно последние десять-двенадцать лет, с тех пор как восхищаться стало смешно и восхищаются столь редко, что уже хочется стать посмешищем. А может быть, я настолько постарела или настолько помолодела, что готова пренебречь сегодня этой опасностью показаться смешной, тем более что вы всегда были выше этого.
Вот только я хотела, чтобы вы получили это письмо 21 июня, в счастливый для Франции день, когда родились, с разницей в несколько десятилетий, вы, я и, много позже, Платини [36] , три исключительные личности, которых и превозносили до небес, и безжалостно топтали – вас и меня, слава богу, только в переносном смысле, – в отместку за чрезмерные почести или скандальные провалы. Но лето – пора короткая, суматошная и быстро вянущая, так что, в конце концов, я отказалась от мысли приурочить эту оду ко дню рождения. И все же я должна была вам высказать то, что выскажу сейчас, в оправдание этого сентиментального обращения.
Итак, в 1950 году я начала читать все подряд, и с тех пор одному богу и литературе известно, скольких писателей я любила и сколькими восхищалась, в том числе из ныне живущих, во Франции и за ее пределами. За эти годы с одними я познакомилась лично, за творчеством других следила издалека, но, если еще многими я восхищаюсь как авторами произведений, то вы единственный, кем я продолжаю восхищаться как человеком. Все, что вы посулили мне в мои пятнадцать лет – в возрасте умном, взыскательном и целеустремленном, а стало быть, бескомпромиссном, – все эти обещания вы сдержали. Вы написали самые умные и самые честные книги вашего поколения, более того, вы написали самую, на мой взгляд, яркую и талантливую книгу французской литературы: “Слова”. В то же время вы постоянно очертя голову бросались на помощь слабым и униженным, вы верили в людей, в идеи, в общечеловеческие понятия; порой вы заблуждались (как и все), но вы (в отличие от всех) всегда признавали свои ошибки. Вы упорно отказывались от всех и всяческих лавров, как и от материальных благ, которые вам приносила слава; вы даже отказались принять Нобелевскую премию по литературе, которая считается почетной, хоть и нуждались в деньгах; на вашу жизнь дважды покушались в годы Алжирской войны, вы чуть было не стали жертвой бомбы прямо на улице, но и глазом не моргнули; вы навязывали директорам театров актрис, которые нравились вам, на роли, не всегда им подходящие, тем самым с блеском доказывая, что для вас любовь может быть “ярким трауром по славе”. Короче говоря, вы любили, писали, делились, давали все, что могли дать и что было важно, в то же время отказываясь от всего, что вам предлагали и что было тщетой. Вы были в равной мере писателем и человеком; вы никогда не утверждали, что писательский талант оправдывает человеческие слабости, что счастье творчества позволяет презирать кого бы то ни было, пренебрегать близкими и всеми другими людьми. Вы даже не утверждали, что талант и честность оправдывают ошибки. Фактически вы не укрывались за пресловутой хрупкой природой писателя, не пускали в ход обоюдоострого оружия – таланта, вы никогда не были Нарциссом, а между тем это одна из трех ролей, отведенных в наше время писателю (две другие – маленький господин и большой слуга). Напротив, талант, это якобы обоюдоострое оружие, вовсе не пронзило вас с болью и наслаждением, как это произошло со многими; в вашей руке оно было легким, действенным и маневренным, вы любили его и нашли ему применение, передав его в распоряжение жертв, истинных жертв в ваших глазах, тех, кто не умеет ни писать, ни объясняться, ни драться, ни даже жаловаться на жизнь.