Дилька опять неуверенно пожала плечами. Я шагнул к ней, отпихнув активничающего пацана так, что он сел на копчик и маленько успокоился. Дилька сильнее вжалась в угол. И я замер. Понял: меня она боится.
Вернее, не меня, а того, кто может мной притворяться.
Такое ведь уже было. Да и когда она из директорского кабинета уходила, я вряд ли сильно смахивал на любимого брата. А это, считай, только что было.
Обидно стало, почти до слез. Рвешься тут на ленты, а тебя с тварью путают. С другой стороны — я что, повода не давал? И я вспомнил один повод, потом другой, потом третий. Вопли свои вспомнил, Ильдарика, Новокшенова с Гимаевым. Допустим, я долбанутый был, и Дилька этого не видела. Но пацана-то, которого я сейчас отпихнул небрежно, она видела. Он сам виноват, конечно. Но не бывает у первоклассника такой вины, за которую его швыряют на пол. Тем более старшие.
Просить прощения у пацана было глупо и вообще фальшак. Уверенно идти дальше к Дильке — тем более.
Дилька смотрела на меня, поблескивая очками. Еще две девочки косились. Луиза их больше не обнимала: она свела ладони на уровне груди и что-то шептала, не отрывая от меня глаз. Молится. Праведница убырнутая.
Я заулыбался, чтобы не заплакать. Это не очень помогло. Поэтому я присел на низкую первоклассную парту и уставился в плавающий потолок. Что делать, я не знал. С другой стороны, все вроде сделал: сам спасся, сестра в порядке, дальше сами.
— У тебя ямочка на щеке, — сказал вдруг Дилька.
Я машинально буркнул:
— В башке у тебя…
Но все-таки ощупал лицо. Слез все-таки не было, а ямочка была — на левой щеке. Здрасьте такой красоте.
— Всегда была, — коротко сказал я, добавив почти про себя: — Привет от däw äni.
Ужасно захотелось спать.
Дилька протопала между партами и ткнулась мне головой в бок. По больному предплечью проскочила молния, но я не охнул, я провел по пробору сестры пальцем здоровой руки. Относительно здоровой, в смысле.
— Наиль, däw äni приехала, что ли?
Любит она däw äni. Да кто же ее не любит, особенно в ограниченных количествах. Я кивнул.
— А она здесь, что ли?
Я кивнул.
— Так пошли к ней, что ты сидишь?
Я хотел объяснить, что просто сижу, и все, и буду сидеть сколько захочу. Имею право. И пусть все хоть издергаются, извопятся и измолятся. Но сил ничего говорить не было. Сил осталось на донышке — дышать потихоньку да взглядом ворочать. С потолка в пустой угол, оттуда на малость осмелевших девчонок, с них на Луизу, ее торжествующие глаза, шепчущие губы и руки, с которых внезапно исчез розовый блеск маникюра. Или не исчез — просто не виден. Она ладони от себя держит, а ногти к себе, вот я их и не вижу.
Так не молятся. Вернее, молятся, но не богу. Откуда-то я это знал.
А если молишься не богу, то черту или кому-то из его департамента — это и знать не надо.
А у меня ни помолиться сил не было, никому, ни голову повернуть.
Я тоскливо скосил глаза на Дильку и захрипел.
— Наиль, тебе плохо? — спросила она с беспокойством.
Глаза за очками выросли, скрылись за толстыми ресницами, раздулись на весь мир, и мир в них утонул, и я вместе с ним, напоследок небольно стукаясь о твердую границу то ли мира, то ли глаз поясницей, лопатками и затылком. Сверху захлопнулась крышка, отсекая все вещи, краски и звуки, кроме чьего-то загнанного дыхания — возможно, моего. И в такт этому дыханию ударил, как топором о рельс, звонкий голос:
— Audhu billahi mina şaitanir-racim! (Прошу у Господа защиты от сатаны (араб.))
Звон прокатился по мне, как по тесной комнате, оглушая, но и освежая, и махом вытеснил напавшую дурь. Я заворочался на полу, разлепляя глаза. Луиза развела и поднесла руки ко рту. Дилька, повернувшись к ней, отчетливо продолжила:
— Bismillahir-raxmanir-raxim! (Во имя Аллаха, милостивого и милосердного (араб.))
Во дает, подумал я, но думать дальше было некогда — Луиза уже пришла в себя. Я выпрыгнул метра на три, как из рогатки, и занес над Луизой деревянное острие, прикидывая, как распихивать визжащих девчонок и как добраться до ее пятки — или сразу в темя бить, раз заслужила.
Мир раздернулся, Луизина распахнутая пасть заняла его почти целиком, а оставшееся место заполнил визг, надрывный, смертельно испуганный и абсолютно человеческий. И лишь теперь я понял, что должен был понять давно.
Луиза не убырлы.
4
Жила-была одна тетенька. Почти молодая, почти красивая, почти удачливая. С непыльной работой, какой-то зарплатой и собственной приемной — правда, кабинет за приемной был чужим. И так ее это «почти» заедало, что тетенька на все была готова, чтобы с ним покончить. И когда начальница сказала, что для этого надо не думать, а делать, что говорит начальница, которой виднее, тетенька решила слушаться. И покончила с этим, с сомнениями, да и с собой — почти. Чуть-чуть не успела.
Толку от Луизы не было, она не могла сказать больше пяти слов подряд, рыдала, просила прощения и валила все на Таисию Федоровну. Но суть я более-менее разобрал.
Жила-была одна директор школы. Нормально жила: на хорошем счету у начальства, приличная школа, толковые ученики с небедными родителями. Но решила директриса, что этого мало. Что можно школу сделать приличней, детей вышколенней, а родителей послушней и щедрей. А для этого нужна сила, которой будут подчиняться все-все, даже самые начальники и богачи. Тут как раз какая-то сила под руку подвернулась. Директор не стала разбирать, чистая это сила, или наоборот. И договорилась с ней. И сгинула.
Это не рыдающая Луиза рассказала, и не директриса, естественно, которая могла слабо дышать, а кроме этого не могла ничего. Это я сам понял — и, наверное, не ошибся. Я другого понять не мог, хоть с ошибкой, хоть с натяжкой. Как Таисия Федоровна умудрилась пообщаться с убыром, уцелеть и заключить некое соглашение… Нет, не так. Это фиг с ним, как — когда-нибудь узнаю. А вот точно не узнаю и не пойму, как неглупая взрослая женщина с огромным административным и педагогическим опытом умудрилась ввязаться в договоры с тварью, которая договариваться не умеет в принципе. Это же не книжка про Мефистофеля и не кино про сделку с дьяволом. Это жизнь. В жизни даже ребенок всего один раз обещанию чужака верит, ну или два, если тупой совсем. Да и чужие люди, как правило, ничего не обещают, а если обещают, то так, чисто чтобы отвязаться. А уж нелюди…
Ну, она просто не знала. Она просто думала, что умнее всех, авторитетней всех. Ее же двадцать лет все-все-все слушались. Как можно было подумать, что кто-то не послушается? И как можно было подумать, что все, что она умеет и может, — как в ринге навыки велосипедиста. Не надо с ними соваться в чужой мир. И не надо на них надеяться, если чужой мир сунулся к тебе. Глупая это поговорка, про «С волками жить». С волками жить нельзя. Можно убегать или убивать. А если по-волчьи выть, найдут по вою быстренько и горло откусят. За то, что не волк. И хоть ты всех вокруг восемь раз предай.
Директриса предала. И Луиза тоже. Всех. Своих, чужих, любимых, нелюбимых, отличников, балбесов, богатых и бедных. Сдали людей нелюдям. Сами, добровольно.
Ни один убырлы на такое не способен.
— Ну да, — сказала däw äni. — Только люди на такое способны. И на самое доброе, и на самое злобное. Причем иногда это один и тот же человек. А ты, Наилек, говоришь — убыры, убыры. Убыры — это, как сказать, повод.
Фигассе повод, подумал я, и чуть было не выступил на тему «Ты бы на сына и мужа своего посмотрела, поняла бы, какой это повод». Но не стал. Däw äni этого не заслужила, да и правота в ее словах была. Неприятная, но очевидная.
Мы так и сидели в кабинете директора, без директора — Димон с Михой и Фагим-абыем утащили ее в медпункт. Медсестра с работы давно срулила, но Фагим-абый оказался знатоком и в этой области. Он ловко наставил разных уколов директрисе и всем потерпевшим. Их целая куча набралась, потерпевших. Медпункт напоминал то ли фильм ужасов, то ли мрачную фантастику про заблудившийся космический корабль.
Фагим-абый наш охранник. Он когда прибежал на звон стекол в класс продленки, сперва меня немножко убить хотел, потом санитаров из дурдома вызвать — это уже доброй традицией стало. Причем на сей раз санитары предназначались и мне, и подоспевшему Сырычу. Ну и всем остальным, включая самого Фагим-абыя тоже. Затем он рассмотрел пробоины и дырки на спасенных телах и почти поверил. Окончательно его убедил Андрей Вячеславович, наш физрук. Димон с Михой его в каморке при спортзале нашли, где сами прятались после того, как из класса уползли. Прятались, прятались, чуть собирались выйти — всякие звуки возникали, и они опять прятались. А на третьем, что ли, часу пряток из-за матов восстал Чеславыч. Никакущий и активный. Напугал парней страшно, они вчесали — и налетели на нас с Фагимом.
Я Чеславыча не люблю, он мне трояк пару раз поставил ни за что, ну и в целом большой любитель докопаться до всех, и на девчонок смотрит так, что они ерзать и прикрываться начинают. Но шарахнуло его будь здоров, и Фагим-абый это увидел. Разубыривание тоже увидел. И поверил. Пробормотал очень длинную фразу, заметив мою сосредоточенную ухмылку, велел не запоминать, а то бошку оторвет — и пошел со мной и пацанами по школе, разубыривать остальных. Остальных-то почти и не осталось — Эдуардовна да Хана. Хана сидела в классе у Эдуардовны — вернее, полулежала — за первой партой и мутными глазами упиралась в доску, ни на что не отвлекаясь. Эдуардовна тоже не отвлекалась — так и расчерчивала доску. Костяшками пальцев. Мел кончился, на костяшках кожа стерлась, она и не заметила — знай выводила неровные багровые загогулины.
Я Чеславыча не люблю, он мне трояк пару раз поставил ни за что, ну и в целом большой любитель докопаться до всех, и на девчонок смотрит так, что они ерзать и прикрываться начинают. Но шарахнуло его будь здоров, и Фагим-абый это увидел. Разубыривание тоже увидел. И поверил. Пробормотал очень длинную фразу, заметив мою сосредоточенную ухмылку, велел не запоминать, а то бошку оторвет — и пошел со мной и пацанами по школе, разубыривать остальных. Остальных-то почти и не осталось — Эдуардовна да Хана. Хана сидела в классе у Эдуардовны — вернее, полулежала — за первой партой и мутными глазами упиралась в доску, ни на что не отвлекаясь. Эдуардовна тоже не отвлекалась — так и расчерчивала доску. Костяшками пальцев. Мел кончился, на костяшках кожа стерлась, она и не заметила — знай выводила неровные багровые загогулины.
Я, скорее всего, и один справился бы, а с пацанами и Фагимом, можно сказать, влегкую прошло. Хотя их трясло, как стиральные машины на неровном полу.
Далее Фагим принялся таскать и колоть. Пацаны помогали, я тоже — уж как мог. Кудряшову вон на себе полпути волок, пока с лестницы вниз башкой едва не сыграл. Тут меня Миха с Димоном и освободили. А директрису я тащить отказался.
Так ей и надо, пусть дохнет.
Миха с Димоном посмотрели на меня молча, покорячились и позвали Фагима. А когда они укряхтели прочь, däw äni, молча гладившая Дильку по голове и спине, сказала:
— Наилек, ты неправильно говоришь, мне кажется. Если директор умрет, получится, что человеком меньше стало. Это зло. А если не умрет без нашего лечения — тоже с этими останется, с дырявыми. Получается, что ты отдаешь этим самым, злу, людей, которые тебе не нравятся. От этого зло становится сильнее. И в следующий раз тебе придется отдать уже того, кто нравится.
— Да ни фига, — сказал я упрямо. — Своих я не отдам, а чужие пусть дохнут, тем более предатели.
— А это будет уже неважно, свой или чужой. Отдаешь кого-то — значит, предаешь.
— Предать предателя — ничего плохого, — заметил я с усмешкой.
— Предать, — повторила däw äni.
— Däw äni, ну что ты заладила — предать, предать. Она сама выбрала сторону, пусть там и будет до конца, и нечего тут… Кто не с нами, тот против нас, — вспомнил я услышанное где-то.
— Ой, да ну тебя. Ерунда это полная. Все наоборот: кто не против нас, тот с нами. А кто против нас, тот может быть с нами. А если ты его уже этим вот отдал, то он с нами и не будет, никогда.
— И как отличить, где свой, где чужой?
— Наверное, надо просто учиться этому. И верить.
— В бога, что ли? — мрачно уточнил я.
— В бога. В себя. В своих.
— Ладно, — сказал я.
Как папа говорил, с женщинами спорить — все равно что наперегонки с ними на каблуках бегать: победить даже стыднее.
Если зло притворяется добром, оно остается злом, как ни старается. Если добро притворяется злом, оно становится злом, хотя бы внешне. Грязь смывается, но кожа помнит, что такое грязь и каково быть грязной — и эту память не смыть. Я вот после сегодняшнего не смою. Это, может, и пригодится — говорят, что врага надо знать в лицо, а я еще и из лица, с обратной стороны, знаю. И не забуду, как бы ни хотелось. Иэх.
А вот еще сказка. Жил-был один пацан. Он думал, что умнее всех. А умнее всех быть невозможно. Кто-то обязательно умнее. Или хитрей. Или сильней. Особенно когда пацан, который считает себя умным, путает гадкое с опасным и приятное с нужным. Этот пацан решил, что живые девчонки фуфло, и полюбил неживую, которую сам вызвал вместо Пиковой дамы. Вернее, решил, что полюбил. Основательно так решил, в кучу действий, столбиком. И сам в столбик превратился. Чуть себя не сгубил и других живых.
Луиза так и не сказала, кто научил ее и директрису старым чарам с водой и чтением молитвы задом наперед и в повернутые руки. Däw äni объяснила, что это древний трюк, такой старый, что и я вспомнил — не я, вернее, а тот чувак из монитора, который просыпался во мне в суровый миг. Зато ерунду вроде той, что творилась вчера у нас в квартире, чувак не помнил. И däw äni не помнила. Когда я очень вкратце пересказал про тени в коридоре и двойников в компе, она пожала плечами и сообщила, что это же компьютер, там чего только не бывает. Мы с Дилькой переглянулись и серьезно закивали. Тогда däw äni сердито сказала:
— Да никто вам не скажет, раз не знает никто. И какая разница, в конце-то концов? Если людей не было, то можно сильно не бояться. Себя разве что — ты ведь тоже человек.
— Ну здрасьте, — сказал я и умолк.
Синюю девицу я и впрямь сам вызвал — себе на голову и на остальное. И примерно понимал, откуда. Рыжая в синем спортивном костюме была зверски похожа на чокнутую девчонку со свинофермы, которой на самом деле не было. Вот и этой тоже не было. А ночные страхи и бурления впрямь никто толково не разъяснит. Видимо, городские домовые впали в истерику, устав от соседства лесной нечисти — вот и все. Какие уж тут подробности.
Я зверски хотел расспросить däw äni про синюю — совсем она ненастоящая была, или все-таки это такой сон, который за явь зацеплен. Причем прекрасно понимал, что сон, глупый и стыдный, но нормальный для пацана моих лет. Но пацан моих лет обычно умывается и забывает его. А я, наоборот, не забыл и вляпался. Поверил, что уязвим — и уязвился. Дебил. А теперь хотел еще доказательств, что хоть что-то случилось по правде и во плоти. Невскрытость, защищающая от убыра, — штука полезная, но все равно обидно было снова в сопляки откатываться. Я привык уже взрослым себя считать, как это, в физическом смысле. Ну да не уйдет это от меня, наверное.
Не стал я никого расспрашивать. Дильки застеснялся — рано ей про такое слушать. Да и странно такие вещи обсуждать, тем более с däw äni. Хотя она смотрела на меня, как будто что-то понимала. Ни фига не понимала, конечно.
И тут я засомневался.
Я к советам däw äni, честно говоря, привык иронически относиться. Что она, что däw äti хорошие, очень, но довольно устаревшие. Что могут подсказать про жизнь, почти целиком проходящую онлайн, люди, для которых телефон — звонилка, которые вместо эсэмэсок отправляют хитрые шифровки, а компьютера откровенно боятся.
С другой стороны, отца моего они как-то вырастили же — не худшего человека, между прочим. А я ничего подобного пока не сделал и сделаю ли — фиг знает. Так что, может, däw äni и что ценное посоветовать умеет, когда телик не смотрит и по телефону не трындит. И потом, она же примчалась всех спасать, несмотря на сердечные болезни, лишний вес и боязнь любых поездок.
Я в который раз вспомнил оставленный в квартире нож, которому неуютно ведь было среди ламината, флизелиновых обоев, жидкокристаллических экранов и негаснущих индикаторов. Вспомнил как-то связанную с ножом лесную бабушку-ласточку, которая, наверное, телефон с компьютером приняла бы за неудобную мебель, а от обычного трамвая бежала бы с кенийской прытью — при этом всё знала и кое-что могла посоветовать. И не вспомнил, а вытащил откуда-то из взятой напрокат памяти, что специально учить профессии, да и правилам жизни, с древних времен надо было только мальчиков.
Женщинам, чтобы знать, не нужен нож. Им вообще со стороны ничего рассказывать не надо. Они и так все знают. Просто помнят не всегда. У них в организме полный курс истории человечества и планеты Земля записан. Еще до рождения — и до смерти.
Я задумался, зачем тут два раза «до», тряхнул головой и неожиданно спросил:
— Дильк, а ты где молиться-то научилась?
Däw äni удивленно посмотрела на Дильку. Дилька зыркнула на меня с неудовольствием, двинула плечом и сказала:
— Бабушка.
Däw äni засияла и стала сюсюкать, что вот ведь, помнит ведь, а такая малявочка была ведь. Я не стал разубеждать. Может, у Дильки и впрямь молитвы с младенчества в памяти сидели, а бабушка-ласточка лишь подтянула эту полочку поближе. Чтобы не тянуться, когда время придет. Дилька успела — а я и спасибо не сказал.
И не скажу пока. Я ей лучше сказку придумаю. Она же любит сказки.
Жил-был пацан, который решил убить всех врагов. Он убил всех врагов, убил недругов, успевших стать врагами, убил каких-то левых чуваков, которым не понравилось, что он всех убивает направо и налево, убил всех остальных, которых тоже нельзя было назвать друзьями. И остался один. И понял, что человек, оставивший его одного одинешенького, другом считаться не может. И товось.
Не, плохая сказка. Лучше такую расскажу.
Жил-был пацан, который никого не хотел убивать, а просто хотел спасти семью. Он ее спас и надежно укрыл. А те, от кого надо спасать, остались снаружи. Семья пацана была в безопасности, а семьи остальных пацанов и девчонок — нет. Они не спаслись. То ли не смогли, то ли не успели, то ли наш пацан такой уникальный был. Его семья так и не вышла наружу. Никто не знает, что с ней случилось. Да и знать об этом некому.
Нет. Так себе сказка. Давай лучше такую.