— Это первый Дракон так решил. Ну... мало ли что там... интересного.
— Разве вы не знали, что инициатива наказуема?
— А кто накажет-то? — искренне удивился он.
— Я накажу.
— Ну так то вы... — сказал он заискивающе.
— Тебя что, в детстве не били, когда пытался стянуть чужое? Не помнишь, как обходятся с теми, кто тырит по карманам?
— Я ничего не помню, — заявил алтарник, уставясь в пол. — Мне незачем помнить прежнюю жизнь. Так и так она больше не вернется.
— Откуда такая уверенность? А вдруг хаос прекратится, человечество опомнится, возьмется за ум... жизнь войдет в привычную колею? Люди восстановят города, отстроят дома? Ведь такое уже случалось прежде после больших войн.
— Такого прежде не случалось, — сказал он тихо. — Это не война людей с людьми. Это вообще не война. Это дорога в один конец. И человечество прошло ее до конца.
— Такова Высшая Воля?
— Да. Такова Высшая Воля.
— Хорошо, — сказал я, придвигаясь к нему вплотную и ловя взгляд суетно бегающих глазенок. — Теперь ты меня увидел. Что дальше?
— Я не знаю, — сказал он шепотом.
— А я не с тобой разговариваю...
Дракон замолчал, о чем-то мучительно размышляя. Он производил впечатление существа недалекого, сильно напуганного, и этот угнездившийся глубоко внутри страх превращал его в безвольную куклу, которой легко можно управлять. И, кстати, управляли. Высшая Воля...
— Вы меня не убьете? — спросил он заискивающе.
— Обязательно убью, — сказал я. — Зачем ты мне нужен живой?
— Меня накажут. А ведь я ничего дурного не сделал.
— Может быть, не накажут, — утешил я его. — Задачу ты все же выполнил.
— И правда! — приободрился алтарник.
Выражение тихой радости с его лица не смогла стереть даже смерть.
Сам того не желая, я ему немного помог. Если кому-то и взбрела бы на ум фантазия возвращать алтарника Селафиила из мертвых, он измаялся бы собирать воедино кровавые лоскутья и наверняка оставил бы это пустое занятие.
А я собрал вещи, вскинул сумку на плечо, зная, что больше не вернусь в эту прозекторскую, и заглянул по соседству — потолковать с первым Драконом. И ничего, что он был мертв, как камень. Я тоже неплохо умел поднимать из могилы.
9
Допрашивать мертвеца — непростое занятие, требующее определенных навыков, точности формулировок и бездны терпения. Возможно, в будущем, когда — и если! — человечество овладеет непростым искусством отзыва с того света, появится особое профессиональное сословие, скажем, постмортем-интеррогаторов... Впрочем, нет. Уже не появится. У человечества нет будущего. Как бы я ни относился к словам и личности седьмого Дракона в ранге алтарника, в одном я с ним был полностью согласен: эта дорога пройдена до конца.
— Нет, я не хочу, — сообщил мне мертвец, едва только я вернул ему "способность говорить. — Не надо, отпусти же меня наконец, «разреши оковы неправды, развяжи узы ярма, и угнетенных отпусти на свободу, и расторгни всякое ярмо»[48]...
— Непременно отпущу, — с готовностью обещал я.
Мне действительно не было никакого резона затягивать это знакомство.
— Ну сколько можно, — продолжал он свое нытье. — Сделал я все, как повелел ты мне, так и сделал[49]... открыл вентиль, заложил заряд...
Похоже было, что он отчитывался за какие-то прежние заслуги, перемежая свои речи цитатами из Библии, а вот события недавнего прошлого улетучились из его памяти вместе с жизнью. И, если верить алтарнику, мой нынешний собеседник по меньшей мере однажды на собственной шкуре испытал наказание подъемом из могилы. Что явно пришлось ему не по вкусу.
— Имя? — привычно потребовал я.
— Но ты же знаешь, — удивился он. — «Ты знаешь, видишь меня и испытываешь сердце мое, каково оно к Тебе[50]... двое из мужей оставались в стане, одному имя Елдад, а другому имя Модад...» [51]
— «И оставите имя ваше избранным Моим для проклятия; и убьет тебя Господь Бог» [52], — несколько напрягшись, невпопад молвил я. — Кто ты из этих двоих?
— И нарек имя сыну своему — Модад, — ответил он застенчиво. — Агониодиакон Модад...
— Иначе говоря, боевой диакон?
— «Если же делаешь зло, бойся, ибо он не напрасно носит меч: он Божий слуга, отмститель в наказание делающему злое...» [53]
— А где Елдад? — не удержался я.
Он не нашел ничего лучшего, как пробубнить банальное «разве я сторож брату моему» [54].
— Черный Чоппер, — сказал я. — Поезд до Силурска. Человек с сумкой.
— Ну хорошо, я сделаю это, — пробормотал он. — Только откройте путь, иначе мы не успеем. Почти два километра пешедралом...
— Кто должен открыть путь?.
— Вы, — объявил он с некоторым удивлением. — Больше ведь никто не способен! «Не в воле человека путь его, что не во власти идущего давать направление стопам своим. ..»[55] Или... или этот, с сумкой... он такой же, как вы?
— Нет, он другой, — сказал я наобум. — И, кстати, повтори поставленную задачу.
— Не хочу, — заупрямился мертвец. — Не могу. Не помню.
— Делай, что тебе говорят, — настаивал я. — Иначе я не позволю тебе умереть окончательно.
— Ну пожалуйста, — снова захныкал он. — Я устал, я не могу. «Человекам положено однажды умереть, а потом суд...» [56] Дайте мне спокойно дождаться суда, я заслужил...
— Заслужил, — сказал я, — конечно, заслужил. Кто же, как не ты! И я отпущу тебя. Если ты повторишь задачу.
— Но я не помню! — возразил он со всей искренностью, на какую могла быть способна половина туловища. — Найти... увидеть... И все! Больше ничего не помню! «Ныне прости вину раба Твоего...» [57] Разве было что-то еще?
— А потом? Что потом?
— Вернуться с докладом... как обычно.
— Куда вернуться?
— К Алтарю, разумеется. До Храма слишком далеко, а счет на минуты...
— Хорошо, к Алтарю. А где Алтарь?
— Там же, где обычно. На север от юга.
— А если его там нет?
— Как это нет?! Алтарь всегда есть. Нельзя, чтобы его не было! «Все пространство его вокруг — Святое Святых...» [58]
— Ну, а все же...
На протяжении всей нашей довольно-таки бестолковой беседы, густо перемежаемой отсылками к сакральным текстам, агониодиакон Модад сохранял отсутствующее выражение на неживом сером лице, глаза были закрыты, и на этой окостенелой маске шевелились одни
только губы. И вдруг он открыл глаза. Это было неожиданно даже для меня. И я не успел хоть как-то отреагировать на такой поворот событий.
— Ты не Митрополит! — почти выкрикнул он, насколько это вообще возможно для мертвеца. — Ты обманул меня!
— Ну да, обманул, — досадливо сказал я. — Но ведь ты хотел меня найти и увидеть. Твое Веление... задача выполнена.
— Нет, — сказал Модад с отчаянием. — Нет...
— Кто такой Митрополит? — спросил я. — Где находится Алтарь? И где Храм?
Он уже не слушал меня, а лишь повторял свое «нет», как заведенный, словно пытался отгородиться этим словом от невыразимого ужаса перед наказанием за свою посмертную болтливость. Допытываться подробностей от перепуганного мертвеца — пустая трата времени... И я заставил его замолчать. Все тем же способом, исключавшим всякую возможность реанимации.
Но перед этим все же, превозмогая отвращение, мысленно зажимая нос и гадливо жмурясь, погрузился в бессвязную мешанину его разлагающихся воспоминаний.
Мне хватило выдержки на пару минут, не более.
И все же я успел увидеть лицо человека, которого он называл Митрополитом (где-то я примечал эту сытую харю, возможно — на телеэкране, и определенно не в религиозном контексте... что-то связанное с подъемом нравственности и воспитанием патриотического духа в подрастающем поколении... и державный значок на лацкане), уяснить себе значение эвфемизма «Алтарь» (всего лишь интранет - портал, замаскированный под убогонькое интернет-кафе) и узнать, где находится Храм (примерно там, где я и ожидал, да и раньше подозревал, что под столь благообразной вывеской непременно занимаются гнусностями).
Но тот, кто продиктовал Веление семерке Драконов, или задачу, если пользоваться их терминологией, и проторил путь, гнездился слишком глубоко. А может быть, его и не было в памяти мертвеца.
За окнами вагона занимался грязно-серый рассвет — других давно уже не бывало. Поезд устало ввинчивался в густую утреннюю мглу, но я уже знал: скоро он снова остановится, и никакие чудеса больше не заставят его стронуться с места.
* * *
* * *
...Мне сказали, что я смогу найти этого человека в таверне на берегу, и он действительно был там. Перед ним лежала копченая рыба, стоял кувшин вина, а надкусанную лепешку он держал в руке, словно забыв о ней, целиком уйдя в свои мысли. Он был не так стар, как я себе представлял, и вовсе не слеп, как о нем говорили. Он просто умел не видеть то свинство, что происходит вокруг, в пользу великих картин, что рисовало его воображение. С воображением, как я уже имел возможность заметить, у него был полный порядок.
«Гомер?» — уточнил я.
«Кто спрашивает?» — откликнулся он после чересчур длительного молчания.
Я назвался.
«Знавал я одного Криптоса, — сказал он, разглядывая лепешку так, словно впервые увидел. — Вор был и мошенник, и получил свое прозвище за то, что не вылезал из темницы. Был еще Криптос из Сциона, который торговал собачатиной. Все они плохо кончили. Надеюсь, у тебя нет дурных наклонностей, связанных с именем. А кто твои родители?»
«Если я скажу, что не помню, ты поверишь?»
«Разумеется, поверю. Я и сам не знаю тех, кому должен быть благодарен за приход в этот мир. Что ты хочешь, Криптос? Вина или рыбы? И того и другого у меня не так много, чтобы ты ушел счастливым».
«Я уже пил сегодня, а рыбу предпочитаю свежей».
«Сегодня не тот день в моей жизни, за который стоит пить, — сказал он. — Но ты не выглядишь попрошайкой или наглецом, а речь выдает в тебе человека образованного, хотя и определенно не ионийца, и даже не ахейца».
«Считай меня фракийцем», — предложил я.
«Почему бы и нет? — хмыкнул он. — Хозяин, чистый фиал моему другу!»
Трактирщик, усмехаясь, принес немудрящую глиняную чашку с отколотой ручкой. Гомер плеснул из кувшина мне и себе. Мы выпили терпкой эвбейской кислятины, не заслуживавшей называться вином.
«Я только что уступил этому дураку Гесиоду право считаться лучшим певцом, — сказал он, меланхолично жуя. — Царя Панеда не впечатлили мои повествования о великих сражениях прошлого. Ему подавай песни о мирно пасущихся козах и обильных виноградниках. Не удивлюсь, если по вечерам в своих тайных покоях он наряжается в пеплос и берет в руки прялку».
«Панед неправ, — сказал я. — Цари не боги, они могут заблуждаться. Ты был и остаешься лучшим. Кстати, о заблуждениях... — Рапсод неодобрительно вскинул брови, но промолчал. — Я был на твоем состязании с Гесиодом. В самом деле, оказаться на одном острове с двумя великими певцами и не посетить их состязания?! Вся... гм... Фракия потешалась бы надо мной!»
«Ты тянешь козла за бороду, — сказал Гомер. — Я же слышу насмешку в твоем голосе. Говори скорее, а уж я решу, как с тобой обойтись — либо и дальше поить вином за счет царя Панеда, либо начистить тебе драхму».
«Это не насмешка, рапсод, — возразил я. — Это недоумение. В своих песнях ты был неоправданно добр к Одиссею».
«Царь Одиссей был величайший герой», — возразил он.
«Это Одиссей-то герой? Разве герои убивают женщин и детей?»
«То были женщины и дети врага».
«Это что-то меняет?»
«Ты действительно так наивен, как пытаешься выглядеть? Дети — это всходы, а женщины — кузницы новых врагов. Истреби посевы, разрушь кузницы — и обеспечишь себе спокойную жизнь».
«Возможно, я и наивен. Я все еще продолжаю надеяться, что однажды наступит время, когда строитель, скульптор и певец будут почитаться выше, чем воин-головорез».
«Мне нравится твоя идея, — хмыкнул он. — Насчет певцов. Я бы не возражал... Что же, и детей убивать не станут?»
«Надеюсь, что нет».
«Ты сам-то в это веришь?»
«Да... Пока — да».
«Тогда почему ты пьешь не с Гесиодом?»
«На то есть по меньшей мере три причины».
«Надеюсь, все они равно уважительны».
«Суди сам. Во-первых, ты лучший, и я это уже говорил. — Гомер со значительным видом кивал в такт моим словам. — Во-вторых, не Гесиод сделал Одиссея своим героем, а у меня есть что поведать об этом человеке. Наконец, у меня полно времени, и я еще успею выпить с Гесиодом».
«Гм... дался тебе этот Одиссей... Все же признай, что его проделка с конем удачно решила исход долгой и жестокой войны».
«Добавь еще: бессмысленной, — усмехнулся я. — Неужели по прошествии лет всякий мерзавец обретет в глазах потомков пристойный вид?.. Все можно было решить миром, если бы не этот мазос-факос. И тем самым избежать многих жертв. Ахиллес умер бы в своей постели, окруженный детьми и внуками, — не все же ему было делить ложе с сопляком Патроклом, когда умница Ифигения строила ему глазки! Вообрази, рапсод: на той лавке, что сейчас пустует, могли бы сидеть потомки Ахиллеса и пить эту бурду с потомками Большого Эанта!»
Мы оба посмотрели на лавку в дальнем углу трактира, и туда тотчас же плюхнулся потный и лысый толстяк с ухватками торговца козьим сыром.
Гомер брезгливо сплюнул.
«Кто такой мазос-факос!» — спросил он.
«Нехороший человек, на троянском языке. Засранец».
«Ты знаешь троянский? Разве они говорили не пофригийски?»
«Ну вот еще... И писали не по-лувийски, как ты, наверное, полагаешь».
«Для моряка-фракийца ты чересчур образован... и осведомлен».
«И с готовностью укажу, коли позволишь, на твои заблуждения».
«Ты действительно фракиец? Я встречал фракийцев — неотесанные дикари, поросшие свалявшейся затхлой волосней цвета переспелой пшеницы. А твое лицо и голова гладкие, словно колено девственницы... даже бровей, как я погляжу, нет...»
«Между прочим, у Елены были роскошные волосы, что поразительно — цвета переспелой пшеницы. Если бы не Арахнион... не Одиссей, она воротилась бы с Менелаем в Спарту и родила бы добрую эномотию[59] светловолосых менелайчиков».
«Хочешь сказать, что, не случись Троянской войны, эта служанка, лицом напоминающая гарпию, а волосами — горгону, могла бы оказаться светловосой красоткой с правильным, как наконечник стрелы, носом?» — фыркнул он.
«Я лишь хочу сказать, что Одиссей не слишком-то спешил к родному очагу...»
«Разве не Посейдон, в наказание за ослепление своего сына Полифема, приневолил его двадцать горьких и опасных лет скитаться по волнам Эллады?»
«Чтобы добраться от Трои до Итаки, — сказал я пренебрежительно, — достаточно крепкой рыбацкой лодки и запаса анекдотов на три месяца пути. Ну, если заходить в попутные гавани за вином и мясом, да чтобы потискать местных девок и подраться с пастухами — еще пару месяцев. Это я знаю точно, потому что... неважно, почему. Одиссей же не обошел ни единого ухаба на своей тропе. Уйдя из-под агамемнонова присмотра, он встрял во все передряги, огулял всех островных цариц, оскорбил всех царей и разозлил всех богов. Но и это не задержало бы его дольше, чем на пару-тройку лет, кабы не два обстоятельства».
«Какое же второе?» — спросил Гомер, откровенно веселясь.
«Киркэ, — ответил я коротко. — Царица с острова Эйя. Не волшебница, как ты привык петь перед царями, а несусветная стерва, каких поискать. Обладать столь ужасным характером — тоже своего рода волшебство... Они стоили друг дружки и спелись в единый миг, позабыв обо всем. Киркэ махнула рукой на хозяйство, Одиссей отрекся от итакийского престола... какой уж тут престол, какая Пенелопа, когда они неделями не поднимались с ложа?! А как они вздорили! Что там морская буря, что там ураган! Зевс со своими молниями стыдливо дрочил в сторонке... Это в объятиях Киркэ на Эйе Одиссей провел семь блаженных лет, а не у Калипсо на Огигии, как ты ошибочно утверждаешь...»
«Чем докажешь, фракиец?» — спросил он ревниво.
«Будет время — поищи его потомков от Киркэ, — пожал я плечами, — Эта эриния родила ему четверых сыновей. Посмотри, откуда и где они поселились, когда вошли в пору возмужания. А на Огигии он был от силы полдня, и вовсе не встречал он мою Калипсо...»
Я замолк и припал к чашке с вийом, надеясь, что Гомер не услышит оговорки. Но тот все же услышал. И пока он дожевывал кусок лепешки, чтобы задать вопрос вопросов, я продолжил свою речь. С ужасом сознавая, что меня давно и сильно занесло, и остановиться можно, лишь оборвав самого себя на полуслове и уйдя не прощаясь.
«Что же до Полифема... — откровенничал я дальше, — никакой то не был великан — здоровенный малый семи локтей росту и десяти примерно талантов[60] весу... кто ж его взвешивал! Ну и что? Среди сицилийских киклопов никогда не попадалось задохликов. И глаз у него от рождения было два — пока в детстве не выхлестнули правый на охоте, из пращи случайным камнем. Не скажу, чтобы он звезды с неба хватал, однако же порассуждать на возвышенные темы был горазд, и очень это дело любил. Частенько мы с ним... гм... А еще он пел — не так, как вы с Гесиодом, но вполне прилично, Галатее нравилось... и свирель в его руках без дела не скучала. Когда Одиссей и его команда, голодные, как морской зверь-тибурон[61], измотанные штормом, высадились на берег, Полифем по обычаю гостеприимства предложил им кров и стол. Ты бы видел, рапсод, как они жрали! Что там тибурон!.. Вырывали один у другого куски баранины едва ли не сырыми, ломтями запихивали в себя сыр и заливали потоками вина! Полифем много над ними трунил, но овец не жалел и закрома распахнул настежь. Между тем Одиссей всегда любил только собственные шутки, а шутить так, чтобы всем было весело, он отродясь не умел. Хитрить, ловчить и подличать — это да, сколько угодно... И пока Полифем посмеивался и безуспешно пытался поговорить о высоком или на худой край выведать новости, этот мазос-факос копил на него обиду. Когда же все наконец нажрались и уснули вповалку, а меня...»