ШЕСТОЙ МОРЯК - Евгений Филенко 29 стр.


Я закусил губу.

«А тебя не было, — сказал Гомер нетерпеливо. — Продолжай, фракиец... или кто ты там...»

«...не было, — вздохнул я. — Потому что я отправился на другой конец острова, в гости к старику Гигему, вождю киклопов, который в честь моего прибытия устроил праздник с песнопениями и плясками вокруг жертвенной ямы с огнем. Выпито было много, в яму я, к веселью окружающих, так и не свалился, а потому проснулся в объятиях юной девы, которая во всех измерениях превосходила меня на полтора локтя, но, судя по хихиканью и подмигиваниям, проведенной ночкой осталась довольна...»

«Не уклоняйся от рассказа, — промолвил Гомер, сдерживая улыбку. — Какой вздор пробудил тебя в столь сладостный час?»


«Крики и шум, — ответил я. — Пока я развлекался, произошло уже известное тебе неприятное событие. Одиссей воспользовался беспомощным состоянием Полифема, который приполз от Гигема пьяный, как сатир, и выколол бедолаге единственный глаз раскаленным в очаге копьем. Поквитавшись таким зверским образом за мнимую обиду, растолкал команду, и те, забрав остатки сыра и вина, погрузились на корабль, намереваясь немедленно отчалить. Киклопы, движимые законным чувством справедливости, возжелали наказать преступников и, по неразборчивости и буколической простоте нравов, решили начать с меня. Не скажу, чтобы я был сильно напуган... во-первых, умереть-таки в жертвенной яме по ряду причин мне было никак не суждено, а во-вторых, юная дева гневно и громозвучно указала мстителям в одну сторону, а меня, оросив слезами сожаления, направила в другую... Мне же за то время, пока киклопы не разобрались и не кинулись к берегу, предстояло разрешить две заботы. Утешить Полифема и спасти Одиссея, а вернее команду, а еще вернее — нескольких человек, которых я мог назвать друзьями. Мою рослую подружку я послал за Галатеей, которая как раз в это время взращивала Полифему ветвистые рога в одном из гротов с пастухом Акидом...»

«Ты сыплешь именами и событиями, словно из рога Амалфеи, — заметил Гомер. — Того и гляди, я поверю, что ты свидетельствовал всему тобой поведанному! Чем же все увенчалось?»

«Когда я вбежал в пещеру Полифема, тот сидел в темном углу, прижавши к лицу ладони, из-под которых водопадом лились кровавые слезы. Только повторял сквозь рыдания: «Что я ему сделал? За что он меня?!» — «Он просто мазос-факос, — сказал я, сознавая всю слабость своих утешений. — И ему стократно отольются твои слезы, друг мой, уж я об этом позабочусь...» Этот верзила приник к моему плечу, как дитя к матери, а я бормотал какую-то сочувственную чушь, про себя же молил Создателя Всех Миров, чтобы киклопы не сообразили, где искать обидчиков... Но тут раздался голос, исполненный иронии пополам с неподдельным состраданием: «Моего малыша снова обидели?» И явилась Галатея, прекрасная, как Елена Троянская, гневная, как Афина-воительница, и нежная, как золотое руно. «Что у нас с глазиком? — проворковала она, убирая полифемовы лапы от изуродованного лица. — Выкололи нам глазик? Больно нам сделали? Сейчас полечу моего малыша, и все будет хорошо... все будет как раньше... даже лучше... ты ведь не станешь опять нести всякую чушь, будто тебе вовсе не нужно меня видеть, чтобы любить?» Я стоял, распахнувши от изумления рот, и смотрел, как эта, глупо отрицать, красивая, но холодная и, по моему рассуждению, бессердечная девка-распутница гладит довольно-таки безобразного великана по спутанным волосам, отирает лицо и... возвращает ему утраченные глаза! Оба — и тот, что выколот Одиссеем, и тот, что потерян на охоте! Поверь мне, рапсод, я многое умею такого, что не под силу никому из пройдох, именующих себя волшебниками, но эта смазливая курва поставила меня в тупик своим несомненным даром. «Один будет зелененький, — приговаривала она, лаская своего чудовищного воздыхателя, — а другой синенький... и оба любименькие...» Наконец до меня дошло, что я — лишнее звено в этом эротическом союзе красавицы и чудовища. Подобравши отвисшую челюсть и откашлявшись, я спросил: «Так я пойду?» Полифем поглядел на меня, как на выходца из Аида, обоими уже глазами (один зеленый, другой синий), шмыгнул носом и сказал: «Ты разве еще здесь? Кое-кто обещал мне разобраться с этим... как ты его назвал?, фазос-макосом. И в другой раз заглядывай сюда уже без него, ладно? А со стариком Гигемом я все улажу». Все же, он был добряк и, в сравнении с соплеменниками — да и не только! — редкостный умница. Недаром Галатея в конце концов возлюбила его всем сердцем, как это бывает у законченных шлюх, и родила ему троих отменных сорванцов... хотя и с Акидом продолжала крутить какое-то время».

«А ты что же?»

«А я со всех ног поспешил на берег, и опередил киклопов как раз настолько, чтобы пущенные вослед кораблю камни не долетели до цели...»

Гомер разлил вино по чашкам.

«Фантасия из Мемфиса изложила эту историю несколько иначе», — промолвил он.

«А ты иначе спел царю Панеду, — добавил я. — Фантасия была удивительной женщиной, мудрее многих мудрецов».

«Ты и с нею был знаком?» — недоверчиво спросил Гомер.

«Ты не веришь, но слушаешь, — ухмыльнулся я. — Что мешает мне продолжать?.. Она была прекрасно вооружена вековыми познаниями строителей пирамид и победителей пустыни, но у нее было одно слабое место...»

«Догадываюсь, какое, — сказал Гомер. — А таилось оно там, где калазирис[62] расходился при ходьбе...»

«И ты угадал. Она была очарована Одиссеем, как и женщины попроще, как и все женщины, с которыми он проводил в беседах дольше получаса».

«Заметь, фракиец, — сказал Гомер. — Я не спрашиваю, кто ты на самом деле — полубог или проходимец... большой разницы нет. Я ценю твой вымысел, и хотя он косноязычен и нескладен, ты заслуживаешь того, чтобы пить со мной этим гнусным эвбейским вечером паршивое эвбейское вино... — Тут он вдруг оживился и закричал вслед заглянувшему было в трактир эолийцу в богатом пурпурном плаще: — Эй, Гесиод! Знаешь, кто ты таков на самом деле? Мазос-факос»

Мы спросили рыбы и лепешек, выпили еще один кувшин вина, я рассказал ему про Скиллу с Харибдой, а он мне — про Аполлона и Марсия... Так и не приняв моей трактовки событий, Гомер согласился все же изменить Одиссею эпическое прозвище «многоумный» на «хитрожопый». Однако годы и годы спустя, прочтя свежеиспеченные переводы его поэм, я обнаружил, что один из двоих таки пошел на компромисс — не то рапсод, не то переводчик, и с тех пор никто Одиссея не звал иначе, как «хитроумным»...


Мост выглядел так, словно в него угодила баллистическая ракета. Между центральными быками, точнее — между тем, что от них осталось, — было пусто, как вырезано, а по краям все было прогнуто внутрь, смято и раскрошено. Над руинами струился чахлый уже дымок, прихотливо смешиваясь с гулявшим по-над речной гладью туманом. Зрелище было настолько апокалиптическим, что больше смахивало на компьютерную игрушку — так, что рука сама собой тянулась к клавиатуре, дабы исполнить сакраментальную процедуру «load saved». Состав встал на вечный прикол в двух сотнях метров от этой беды, все пассажиры выползли из вагонов и теперь стояли понурясь, в мизансцене полной безысходности. К слову, их набралось не меньше полутора десятков, с огромными клетчатыми сумками и чемоданами на колесиках, лица с утреннего недосыпу серые и помятые, а впереди всех стоял машинист Хрен Иванович, комкая в лапах фуражку и с ласкающей душу периодичностью роняя с заледенелых от ненависти и бессилия перед лицом внезапного форс-мажора губ одну и ту же мантру: «Хрен-на с-себе...»

Силурск и прочие сомнительные очаги цивилизации — все это лежало по ту сторону реки, пространной ленты свинцового цвета, нечистой, прихваченной грязевыми потеками и на вид совершенно бездонной. Как называлась река, я не знал, потому что в прежней, исполненной комфорта жизни если когда и пересекал этот мост, то ни разу — при свете дня. Сказать по правде, я и сейчас не испытывал любопытства. Волга, Кама... да хоть Амазонка или, там, Голубой Нил, который отродясь голубым не был. Этот берег покато нисходил к воде, выглядел довольно дико, и лишь в значительном отдалении можно было заметить какие-то запущенные, наполовину сгоревшие хозяйственные постройки. Другой же берег утопал в буйных кустарниках, из которых сразу и почти отвесно обрывался книзу. Добраться до него вовсе не означало решить задачу перемещения из пункта А в пункт Б хотя бы в первом приближении. Сколько таких рек, лесов, болот и прочих ландшафтных изысков ожидало на пути в Силурск, одному Создателю Всех Миров было известно. Возвращаться обратно тоже не имело смысла. Поэтому я очень хорошо понимал состояние своих невольных попутчиков, которые понемногу осознавали, какая безрадостная участь их подстерегла задолго еще до конца света.

Да что там, я и сам пребывал в растерянности.

Никто не бывает абсолютно всемогущ. Даже Создатель Всех Миров вынужден действовать в рамках неких ограничений, неизвестно кем на него налагаемых. Возможно, что и им самим. Всегда мечтал задать ему этот вопрос, хотя никогда не рассчитывал получить ответ... Чего уж тут ожидать от каких-то там «терминальных эффекторов» вроде меня! (Сей наукообразный термин изобрел Мефодий во время одной давней посиделки, растолковать как следует не смог, но всячески на нем настаивал, и после второй бутылки водки, когда всем стало все равно, мы приняли его за основу. Повода вернуться к мало актуальной по нынешним временам теме исследования меня как единственного экземпляра вида «Самоорганизующиеся мыслящие процессы (Processus autotemperaris sapiens)» и единственного представителя редкой профессии «терминальный эффектор» ожидать не приходилось.) Не скрою, своими способностями иногда я и впрямь производил оглушающее впечатление на незрелые умы. О пределах же своего могущества, увы — без приставки «все-», я и сам зачастую мог только догадываться... пока внезапно не натыкался на них со всей дури.

Это означало, в частности, что я не мог в единый миг перенестись к конечной цели своего путешествия. Ни тогда, с опустелого вокзала в Нахратове, ни сейчас, от нелепых бетонных руин — чтобы прямиком в Силурск, к Мефодию на кухню.

А открыть мне путь... не было на то никакой Высшей Воли. Так что оставалось полагаться исключительно на себя самого.

— Эй, подождите меня!

— Ну вот еще.

— Я не могу идти так быстро!

— Вам незачем меня преследовать. Я не нуждаюсь в компании.

— Вы что, хотите меня бросить?

— Точно.

— После того, как спасли от этих... этих..?

— Вот именно.

— Сумки очень тяжелые. Но я не могу их оставить.

— Мне все равно. Я не собираюсь вам помогать.

— Куда вы идете?

— Не знаю. Куда-нибудь. Не торчать же на месте до самого конца, в рассуждении, что мост сам собой вдруг срастется...

— В Силурск?

— Допустим.

— Я тоже в Силурск.

— Мои поздравления.

— Нам все равно по пути.

— Не уверен.

— Ну подождите же...

— Ни за что.

— Ну почему?..

— Потому что хочу успеть.

— Но я тоже...

— Хотите честно?

— Хочу... нет, не хочу... хочу!

— Вы все равно не успеете.

— А вы что же, успеете? .

— Я — да. По крайней мере, у меня есть шанс, и я не намерен его упускать из-за вас.

— Это жестоко!

— Мир вообще несправедлив...

— Вы ведете себя, как... как...

— Подонок?

— ...мой бывший.

— Наверное, это еще более оскорбительно.

— Еще бы!

Я энергично шагал вдоль берега реки в направлении полусгоревших строений, а она тащилась за мной в некотором отдалении, со своими нелепыми сумками, по одной в каждой руке, и с каждым мгновением отставала все сильнее. С чего она взяла, что я буду обязан заботиться о ней и после того, как поезд окончательно остановился? Хуже было только то, что за ней — а значит, и за мной, — увязалось еще несколько пассажиров, а замыкал растянувшуюся на полверсты процессию лично машинист Хрен Иванович, которому участь капитана, последним покидающего тонущее судно, пришлась не по душе. Остальные, вероятно, предпочли торчать возле моста и лелеять пустые надежды. Я чувствовал себя чрезвычайно глупым Моисеем, который никак не мог оторваться от хвоста. Интересно, кто внушил им порочную идею, будто я знаю, куда идти, и непременно всех выведу к желанной цели?! Сказать по правде, я не знал даже, на что мне сдались эти горелые стены и что я рассчитывал там найти. Так, голая интуиция, да еще чуточку здравого смысла — коли есть следы человеческой жизнедеятельности, то могут остаться и какие-нибудь транспортные средства... вроде катера с полным баком или лодки с целыми веслами. А включать всевидение ради таких пустяков — только силы тратить попусту.

Это действительно была лодочная станция в самом жалком состоянии. Какие-то нелепые бытовки с намертво приколоченными спасательными кругами, обшитый досками сарай, исполнявший здесь функцию пакгауза, будка охранника с выбитыми стеклами, провалившийся причал — все разграблено, выжжено и только что наизнанку не вывернуто. Между фонарями, как забытое застиранное тряпье, мотались рекламные растяжки, где среди пропалин читались посулы автозвука, тюнинга, систем охраны, мойки-чистки катеров и прочих Даров Нептуна. В довершение удручающей картины прямо над водой торчала искосившаяся доска почета с почерневшей надписью «База отдыха завода «Коммунар» ордена Трудового Красного Знамени города Мухоморска» и скукожившимися от жара портретами ударников труда. И над всем этим безобразием на высокой металлической мачте с идиотской фанаберией реял синий флаг.

Да, на катер здесь рассчитывать не стоило.

Я поднялся по жалобно заскрипевшим сходням к сараю, надеясь прояснить судьбу хотя бы лодок, и сразу же наткнулся на свою нежеланную спутницу. Она сидела на скамейке у ворот сарая, а сумки стояли рядком и чуть в сторонке.

— Меня зовут... — начала она.

— Мне это неинтересно.

— ...Анна. А у вас есть имя, господин Первородное Зло?

— Есть, — солгал я и распахнул ворота.

Лодки были, и даже две. Вот только у первой имела место непоправимая пробоина в борту, а у другой напрочь отсутствовала хвостовая часть, словно ее кто-то откусил. То есть повреждения, несовместимые с плавучестью.

Я выругался сквозь зубы.

— Хреново, да? — спросил машинист Хрен Иванович.

Он и еще трое, кажется, из числа преферансистов, обнаружились у меня за спиной, и у всех на небритых физиономиях укоренилось одинаковое выражение глубокой озабоченности общей бедой. Очень знакомое выражение, скрытый смысл которого можно было проартикулировать следующим образом: ты, мол, давай действуй, а уж мы всегда готовы тебя поддержать... искренним сочувственным словом.

— А если заделать как-нибудь? — спросил один из преферансистрв, неопределенного возраста, с прежних еще времен сытой физиономией кирпичного цвета, массивным пористым носом и лохматыми бровями. Такого Шерлок Холмс квалифицировал бы как «отставного флотского сержанта», я же отнес бы к числу полковников, никогда ни одним полком не командовавших — таких здесь хватало, — и мысленно нарек Колонелем.

— Неплохая мысль, — сказал я. — Приступайте.

И двинулся прочь с этого кладбища плавсредств, без особых церемоний раздвинув плечом честную компанию. На миг меня с головой покрыло густым пиво-водочным выхлопом. «А чего так невежливо?» — прилетело мне в спину.

— Может быть, я чем-нибудь... — в растерянности проронила женщина по имени Анна.

— Не поможете, — оборвал я злобно.

Настроение и впрямь было не из лучших. Я уже сожалел, что вообще затеял эту авантюру с поездкой в Силурск.

Верно подмечено: горький опыт никогда и ничему не учил. Если припомнить, последний раз я попадал в мрачную безнадегу не так давно. Арктическая пустыня Таймыра, оглохшая и ослепшая от постоянных минус пятидесяти с ветром. Расплющенная о вечную мерзлоту жестяная коробка, что еще недавно была судовым вертолетом Ка-32С. Три мертвых летчика в кабине экипажа, пять пассажиров в салоне — тоже, разумеется, мертвых. И один живой, практически невредимый, если пренебречь рассеченным о какое-то металлическое ребро лбом (кровь, кстати, сразу же замерзла). Ну, и холод... беспощадный космический холод... холод без компромиссов, холод без тайм-аутов и перерывов на обед и сон... холод, от которого негде скрыться, нельзя договориться или объявить перемирие. Холод у себя дома, в своем собственном, отдельном мире, полновластный хозяин и самодур. Если бы я не двинулся справлять нужду на высоте трех тысяч метров, а остался в салоне и держал всех в поле зрения, живых было бы намного больше. (Надолго ли? Так я хотя бы оказался избавлен от тягостных сцен чужого умирания...) Если бы я совладал с любознательностью — а любознательность еще не так давно оставалась моим главным и, пожалуй, последним неизжитым пороком! — и не пустился бы в эту несуразную и абсолютно никчемную экскурсию на полюс холода, вообще ничего бы не произошло. То есть, конечно, вертолет все равно бы потерял управление и разбился, но уж как-нибудь без меня... Оптимизма и веры в скорое избавление хватило ровно на сутки, пока догорало вытекшее из баков топливо. Потом погасло все, что могло гореть и давать тепло. Потом подогрев в комбинезонах, которые я использовал все, по очереди и одновременно, изнемог и скис. Потом начался ад. Ни одно из моих умений не годилось для спасения. Мое бытовое всемогущество разбилось о безразличие стихии. А когда слезы начали замерзать на ресницах, я забыл о том, что у меня вообще есть какие-то умения... Я давно ненавидел жару. Теперь возненавидел и холод. Кажется, в этом мире не осталось ничего, к чему я не питал бы искренней ненависти... Верно подмечено: к холоду нельзя привыкнуть. Пример чукчей, эскимосов и прочих арктических монголоидов не убеждает: их слишком мало, чтобы повлиять на статистическую картину. Вот и я был не готов к холоду, в особенности к холоду тотальному и безупречному. Очень скоро умерли все эмоции, и сохранились единственно лишь какие-то простые, короткие мысли, не мысли даже, а желания, на уровне конкретных образов. Тепло. Хотя бы немного тепла. За любую цену. Согреться и умереть в тепле. Но главная беда заключалась в том, что я даже умереть как следует не мог, потому что не позволяло Веление. За тонкой металлической стенкой уныло и неумолчно, на одной и той же ноте фа-диез выл ветер. Так мог бы завывать ветер на Луне, будь там атмосфера и перепады давления. Снаружи и впрямь был вполне себе внеземной пейзаж — из тяжелого, тысячелетнего снега там и тут торчали кривые каменные клыки. Ветер я тоже возненавидел с той поры. И снег. И Луну... Идти было некуда — «назад пятьсот, пятьсот вперед»[63] да и сколько шагов я проделал бы, пока мышцы не начали бы ломаться, словно стекло?! Я забился в угол салона, под ворох промороженного тряпья, и тихонько подвывал от боли и тоски. Я превратился в запуганное животное. Нет, еще гаже: в большую амебу, которую заморозили в криогенной установке... а она не умерла. Я даже не был сам себе отвратителен, как случалось в минуты бессилия — отвращение как высшая эмоция не свойственно амебам... А потом меня спасли. Вернее, эвакуировали вместе с остальными телами. Никому и в голову не могло прийти, что в этой скрюченной ледышке теплится жизнь. И только в морге на станции Голиково, когда в коре головного мозга возобновились сколько-нибудь связные мыслительные процессы, а конечности оттаяли достаточно, чтобы сокращаться, мне удалось жестами довести до патологоанатомов, что я еще не готов к вскрытию...

Назад Дальше