Джек поднес к носу платок. Кровотечение, похоже, остановилось. Вспомнив свой сон, он подумал: «Как мудро со стороны жен молиться в тягостные часы, что начинаются после полуночи».
Не желая разгадывать значение сна, в котором его бывшие друзья играли в карты, а на столе лежало его собственное тело, Джек заставил себя подумать о сыне, спавшем в эту ночь, подложив руку под тревожащее его ухо. Он улыбнулся; детская ручка отвела смерть в сторону. Джек вспомнил, как однажды зимним вечером, вернувшись с работы, застал сына вытирающимся после ванны. Он поцеловал влажную головку, задумчиво наблюдая за сыном, небрежно прикладывающим полотенце к своему маленькому, но крепкому тельцу. Внезапно мальчик повернулся к отцу; на лице ребенка появилась улыбка заговорщика.
— Папа, — сказал он, коснувшись пальцем кончика своего пениса, и горделиво, отчетливо добавил: — Это я.
В пятилетнем возрасте мы впитываем мудрость из воздуха, мыслители всех веков шепчут нам на ухо откровения.
Лежа без сна в темной комнате, заполненной призраками бывших товарищей по оружию, Джек коснулся себя.
— Это я, — с улыбкой прошептал он, повторяя вслед за сыном магическое мужское заклинание; Джек прогонял силы тьмы с помощью тайной церемонии, изобретенной его сыном, наивным и мудрым одновременно; он пытался избавиться от тягостных, мучительных видений, хлынувших из прошлого.
Но таинство не сработало. Он закрыл глаза, но сон не приходил; Джек уже был во власти воспоминаний, навеянных сном и беседой с Вероникой…
Наша армия тоже понесла кое-какие потери…
Ферма горела. Она была построена из камня, но в ней находилось на удивление много вещей, вспыхнувших после того, как в дом угодил снаряд. Джек спал на полу кухни; взрывной волной его выбросило из комнаты; нога у него была сломана. На голове тлело одеяло. Люди, находившиеся с ним на ферме, куда-то исчезли. Им повезло больше, чем ему. Они растворились в темноте. В сумятице они забыли о нем, а потом приблизиться к зданию было уже невозможно.
Пять часов ушло на то, чтобы доползти до окна. Он многократно терял сознание, ощущал запах собственных обожженных волос и кожи; нога вывернулась окончательно. Он задыхался в дыму. Одно он знал точно: умирать он не хотел. Цепляясь ногтями здоровой руки за доски пола, он добрался до окна; потянувшись, выглянул наружу. Пространство перед домом периодически обстреливали из пулемета, но кто-то заметил его голову, появившуюся в оконной раме, пришел за ним и забрал его. Дальше в памяти был провал: когда его вытаскивали из окна, он снова потерял сознание. Ему кололи морфий; следующие несколько недель он провалялся в полузабытьи, словно окутанный какой-то мутной пеленой; он не понимал, жив он или мертв. Он так и не узнал, кто его спас. Затем — два года в госпиталях, восемнадцать операций. «Эта рука функционировать не будет», — сказал молодой врач. Ему принесли огромный букет цветов, заказанный Карлоттой по телеграфу… Больше она ничего не сделала…
Свадьба была необычной. Наверно, подобные церемонии случались во всех частях света, но все же присутствующих не покидало ощущение, что было в ней нечто специфически голливудское, что только в Голливуде двести пятьдесят человек могут собраться для того, чтобы отпраздновать заключение союза между бывшими супругами, которые когда-то развелись, вступили в другие браки, затем расстались со своими новыми супругами и снова связали себя брачными узами. В любом ином месте виновники торжества, наверно, отправились бы в какой-нибудь тихий провинциальный городок и зарегистрировались бы (как оказалось, снова не навечно) в присутствии пары свидетелей. Но такой вариант не годился для Голливуда тридцать седьмого года. Среди двух с половиной сотен гостей, приглашенных на свадьбу, были фотографы, журналисты, руководители студий, а также члены съемочных групп двух картин, в которых снимались молодожены. Невеста появилась в роскошном белом платье, подаренном ей костюмерным отделом одной из кинокомпаний.
Свадьбу сыграли в доме Делани. В ту пору он был женат на женщине, которая впоследствии стреляла в него из охотничьего ружья. Красивая, легкомысленная, она оказалась, к счастью, плохим стрелком. Делани, не любивший торжеств, устраивал их, чтобы сохранять мир в семье. Морис провел почти весь вечер в баре за картами.
Отис Кэррингтон, жених с изысканными манерами и глубоким грудным голосом, сидел, улыбаясь, между двумя своими бывшими женами на ступенях широкой, колониального стиля лестницы. Он пил черный кофе из большой чашки, воздерживаясь от алкоголя. Ни разу не взглянув на женщину, на которой он женился днем, Кэррингтон говорил своим прежним супругам: «Мне не нужен психоаналитик. Я сам знаю, что со мной. До тридцати лет я был влюблен в свою сестру. Осознав это, я почувствовал, что могу спиться. Однажды утром, проснувшись в Неаполе, я понял, что мне необходимо полностью отказаться от спиртного. За две недели до этого я отправился на вечеринку в Чикаго. Поднявшись с кровати в Неаполе, я увидел, что нахожусь в шикарном гостиничном номере, заставленном цветами и пустыми бутылками из-под виски. Я не помнил, как пересек океан, как добрался до Дирборнского вокзала».
В трезвом состоянии он был любезен и остроумен. Джек не знал второго человека со столь безукоризненными манерами. Напившись, Отис крушил гостиные, срывал приемы, премьеры, губил браки и многолетнюю дружбу. В последние годы, чувствуя после нескольких месяцев воздержания, что кризис близок, он нанимал могучего санитара, который, сопровождая Кэррингтона повсюду, не позволял ему слишком расходиться. Порой случалось, что санитар не отходил от актера две недели кряду. Кэррингтон принадлежал к той старой, уже тогда вымиравшей породе актеров, которые в жизни вели себя как на сцене. Раскованные, броско одевающиеся, галантные, они отличались непредсказуемостью поведения, тягой к эффектному поступку. В апреле 1917 года, в первый день войны, Кэррингтон вышел из нью-йоркского театра, только что сыграв главную роль в спектакле; он воткнул цветок в петлицу своего дорогого костюма и, помахивая тросточкой, отправился в ближайший вербовочный пункт, где заявил о своем желании вступить в армию. Родившийся в другую эпоху, воспитанный в ином, менее романтическом духе, Джек безмерно восхищался Кэррингтоном, и когда началась его война (это произошло в середине съемок), Делани и агенту Джека пришлось проявить изрядное красноречие, чтобы удержать его от аналогичного поступка.
Однажды на съемочной площадке подошедший к Кэррингтону юный актер попросил его выразить одной фразой секрет их профессии. Кэррингтон изобразил на лице глубокую задумчивость, потер крупный нос и произнес: «Радуйтесь жизни, молодой человек, радуйтесь жизни».
В тот же вечер после свадьбы Кэррингтон рассказывал о том, как они с женой отмечали свое первое бракосочетание.
«Это было еще более грандиозное мероприятие, чем сегодняшнее, — говорил он своим бывшим супругам, отпивая кофе. — Проходя мимо дивана, на котором сидели моя жена и английский граф, с которым я познакомился в Лондоне, я услышал, как она заявляет своему собеседнику: „Конечно, мой дорогой, всем известно, что Кэррингтон — импотент“». — Он добродушно усмехнулся, вспоминая былые празднества.
Джек большую часть вечера провел в спорах. Так получалось, что, приехав в Голливуд двумя месяцами ранее, он почти каждый вечер с кем-то спорил. Темы были разные, но в то время чаще всего в гостиных Беверли-Хиллз говорили о достоинствах и недостатках кинофильмов и о гражданской войне в Испании. «Сделать здесь хороший фильм, — заявил переполненный новыми впечатлениями Джек, снимавшийся в одной из главных ролей, — можно лишь по чистой случайности. Слово правды в кино — редчайшее событие. Нельзя обидеть никого — ни бедных, ни богатых, ни трудяг, ни буржуа, ни евреев, ни аристократов, ни матерей, ни священников, ни политиков, ни бизнесменов, ни англичан, ни немцев, ни турков — ну абсолютно никого. Над воротами каждой студии светится девиз: „ТРУСОСТЬ“. Никто не произносит тут ни одного слова правды. Я еще не встретил здесь ни одного человека старше двадцати лет, который не развелся бы по меньшей мере дважды, однако каждый фильм — это поэма, прославляющая постоянство и верность. Все люди, живущие между побережьем Тихого океана и Лос-Анджелесом, тратят столько сил на добывание долларов, что дышать успевают только по субботам, однако если верить создателям фильмов, быть счастливым можно, лишь получая не более двенадцати долларов в неделю. Девяносто процентов людей настолько боятся Гитлера, что он снится им в кошмарах каждую ночь, однако в кинокартинах не найти и намека на опасность, исходящую от него. В баре Ласи о Франко говорят с большей ненавистью, чем в траншеях возле Мадрида, но стоит кому-нибудь заявить о своем намерении снять фильм об этой войне, как тотчас появляется письмо от одного из последователей отца Кофлина, и все планы рушатся. Господи, в этой комнате полно людей, всю жизнь нарушавших законы, лгавших, прелюбодействовавших с чужими женами; все они сейчас богаты, счастливы и пользуются уважением сограждан; они снимают фильмы, в которых преступник всегда наказан, а девушка, переспавшая со своим женихом до свадьбы, умирает или кончает жизнь в бесчестии. Впервые в истории любого из искусств столько средств, таланта, техники было собрано в одном месте ради того, чтобы множить ложь… создавать исключительно дорогую маску… большую счастливую американскую улыбку…»
Стоя посреди комнаты в новом смокинге, сшитом у портного по рекомендации Делани, окруженный красивыми, загорелыми, благоухающими, элегантно одетыми людьми, чьи имена не сходили с газетных полос, Джек радостно разглагольствовал; возбужденный выпитым шампанским, он самоуверенно критиковал законы, не боясь последствий. Он испытывал высокомерное чувство собственного превосходства над этими известными деятелями кино, которые слушали его; кто-то молча соглашался с ним, на чьих-то щеках вспыхивал румянец негодования. Джек сознавал, что они алчны и готовы на все, лишь бы нажить или сохранить состояние; у него же не было ни счета в банке, ни ценных бумаг, ни облигаций, ни недвижимости, ни акций нефтедобывающих компаний; обладая лишь молодостью и талантом, он с пренебрежением относился к богатству. С таким чувством абсолютно здоровый человек проходит по коридорам больницы, где лежат неизлечимо больные, с жадностью поглощающие яды, которые постепенно убивают их. Зная, что новый смокинг великолепно сидит на нем, он продолжал говорить и вдруг заметил среди гостей Карлотту Ли; она наблюдала за ним с еле заметной улыбкой на губах, говорившей о том, что актриса долго оценивала его и наконец сегодня пришла к заключению, которое должно обрадовать Джека. Днем он поцеловал ее — правда, случилось это на съемочной площадке, в присутствии сотни актеров, статистов, рабочих; за время съемок он обменялся с ней всего лишь несколькими фразами, не считая предусмотренных сценарием; однако сегодня он решил, что влюблен в нее, и тайная улыбка Карлотты, мелькнувшая в водовороте торжества, поведала ему о том, что его чувство не осталось безответным.
О таком вечере Джек мечтал давно, еще будучи неуверенным, сомневающимся в себе юношей, и теперь извлекал из него максимальное удовольствие. Здесь царила раскованность; все дискуссии были всего лишь словесными упражнениями; он знал, что скоро подобные приемы наскучат ему, но сегодня Джек наслаждался новой для него обстановкой.
— Послушайте, — сказал человек по фамилии Бернстейн, поставивший десятки фильмов; он слушал Джека, сердито поджав губы. — Вы ведь снимаетесь сейчас у Делани, верно?
— Да, — Джек кивнул в сторону подошедшего к ним Делани.
— Я полагаю, это исключительный случай, — с усмешкой произнес Бернстейн. — Вы-то, конечно, создаете Произведение Искусства.
— Вовсе нет. Это такая же мура, как и все остальное.
Все притихли, потом Делани рассмеялся; спустя мгновение рассмеялись и все остальные, за исключением Бернстейна. Делани похлопал Джека по плечу:
— Парень тут всего два месяца, поэтому его иногда заносит. Скоро он станет терпимее.
— Что вы здесь делаете при таком отношении к Голливуду? — воинственно спросил Бернстейн. — Почему бы вам вместе с прочими коммунистами не отправиться обратно на Бродвей?
— Я намерен разбогатеть здесь, мистер Бернстейн, — поддразнивая собеседника и получая удовольствие от его гнева, ответил Джек. — А потом, через год-другой, куплю ранчо, буду разводить коров и выращивать орхидеи вдали от людских глаз.
— Ранчо, — сказал мистер Бернстейн. — Это нечто новое. Я подожду, когда выйдет ваш фильм, молодой человек. Возможно, вам придется скрыться от людских глаз гораздо раньше, чем вы намереваетесь.
Мистер Бернстейн — оскорбленный, разгневанный патриот волшебной и прекрасной страны, создаваемой ежедневно на съемочных площадках его любимого царства, — медленно отошел в сторону.
— Сколько тебе лет, Джек? — спросил Делани.
— Двадцать два.
— Прекрасный возраст. Сейчас ты можешь так говорить. Но постарайся успеть выговориться. Когда тебе стукнет двадцать три, тебе не простят подобных речей.
Усмехнувшись, невысокий, сильный, мудрый Делани удалился, чтобы разобраться с инцидентом — ему сообщили, что один из гостей, английский поэт, перебрал мятного ликера и стал приставать к дворецкому.
Карлотта улыбнулась уже более открыто; в ее удлиненных зеленых глазах все явственнее читалась благосклонность к Джеку.
— По-моему, вечеринка близится к завершению, — сказала Карлотта. — Я собираюсь уходить. Ты меня не проводишь?
— С удовольствием, — ответил Джек.
У меня были своеобразные представления о чести. В те годы.
Другой вечер. Они снимали в павильоне. Работа закончилась в двенадцатом часу, и Карлотта снова предложила Джеку отвезти ее домой, поскольку автомобиль актрисы после очередной аварии находился в мастерской — меняли облицовку радиатора. Она неплохо водила машину, но увлекалась скоростью и часто попадала в аварии.
Они молча ехали по извилистой дороге вдоль каньона в сторону дома Карлотты. Время от времени собака актрисы, громадная бельгийская овчарка, которую она брала с собой повсюду, тянулась с заднего сиденья к хозяйке, лизала ее шею; Карлотта отталкивала пса, произнося: «Черт возьми, Бастер, веди себя прилично». Тяжело, обиженно дыша, пес отодвигался назад; из его раскрытой пасти свисал длинный язык. Спустя некоторое время он снова тянулся к хозяйке.
Карлотта иногда посматривала на сидящего за рулем Джека; ее треугольное бледное лицо выражало насмешливый интерес. Он уже в который раз с вечера свадьбы замечал этот ее взгляд — волнующий, ироничный, дразнящий. Джек старался не оставаться с ней наедине и не смотреть на нее слишком часто, но неиссякаемая энергия Карлотты, чувственность ее лица, оттенок недоброго любопытства на нем действовали на его воображение, преследовали в сновидениях.
— Ты прекрасно владеешь собой, да? — сказала Карлотта. — Не то что ласковый, простодушный старина Бастер.
— Что ты имеешь в виду? — спросил Джек, прекрасно понявший смысл сказанного ею.
— Ничего, — смеясь, произнесла Карлотта. — Ничего. Ты, случайно, живя на востоке, не дал обет грубить киноактрисам?
— Если я был груб, — церемонно произнес Джек, — прошу меня извинить.
— Ты хамишь тут всем, за это тебя и любят. Это город мазохистов. Чем сильнее их бьешь, тем большее удовольствие они получают. Не меняйся. Это убило бы твой шарм.
Ее манера говорить отличалась своеобразием. Она выросла в Техасе, в семье бурового мастера, у которого было семеро детей; отец Карлотты постоянно переезжал со своими домочадцами, словно цыган, с места на место в пределах штата, но в ее речи не было даже следа техасского акцента. Она два года, не жалея сил, занималась с учителем дикции и теперь говорила, как выпускница лучшей английской школы; Карлотта сознательно не употребляла некоторые разговорные обороты, подхваченные уже здесь. У нее был низкий голос, который она умело использовала; многие мужчины, знавшие Карлотту, испытывали в ее присутствии смущение, неловкость, потому что она была способна в любой момент высмеять глупость или претенциозность. На съемочной площадке Карлотта была собранной, самолюбивой, жестко отстаивающей свои интересы, уверенной в собственном таланте, беспощадной к любой неискренности. Делани сразу сказал Джеку: «Я постараюсь защитить тебя от нее, но ты и сам не зевай. Если на мгновение расслабишься, она тотчас задавит тебя в кадре».
В ее теле, вызывавшем всеобщее восхищение, казавшемся нежным и девичьим, таилась сила атлета; Карлотта не жалела времени на занятия спортом, она следила за своим питанием, как чемпион по боксу в тяжелом весе, готовящийся к соревнованиям. Карлотте исполнилось двадцать шесть, но она могла выглядеть на восемнадцать, когда ей это было надо. Она много читала, правда, без всякой системы; наверно, стремилась возместить недостаток образования, которое получила дочь постоянно переезжающего с места на место буровика, и ее мозг был хранилищем всевозможных сведений и цитат из самых неожиданных источников. Всецело поглощенная своей карьерой, она не выходила замуж.
Все это Джек узнал о ней за последние несколько недель. Сначала он восхищался Карлоттой, потом желал ее и наконец влюбился. Но до сих пор не признавался ей в своих чувствах.
Забравшись по серпантину на вершину холма, Джек остановил машину возле большого белого дома. Собака заскулила, спеша выбраться наружу.
— О Господи, — сказала Карлотта.
— Что случилось?
Карлотта указала на «кадиллак», стоявший у входной двери:
— Ко мне пожаловал гость. Тебе нельзя заходить.
— Почему?
— Гость будет ревновать.
— Кто он?
Джек уставился на автомобиль. Он был новым, огромным, дорогим, но в Голливуде это ничего не значило. Его хозяин мог наскрести тысячу долларов на первый взнос, надеясь разбогатеть в будущем. Сам Джек ездил на подержанном «форде» с откидным верхом.
— Кто он? — повторила Карлотта. — Неужели ты не знаешь?
— Нет.
— Ты меня разыгрываешь?
— Я обязан знать?
Карлотта рассмеялась; потянувшись к Джеку, она поцеловала его в лоб, как ребенка: