Взор был направлен на «ходящую ходуном» карету. Она не сводила с нее глаз, включаясь в бешеный ритм, происходящего в ней таинства. Особенно дразнили и возбуждали громкие Глашины крики. Сладострастные охи и вздохи молодой барыньки звучали столь привлекательно, что Таня отказалась от воображаемого партнера и отправила его назад в темную чащобу. В эти минуты ей захотелось самой стать мужчиной. И мужчиной не простым – писанным красавцем с огромным детородным отростком. С каким наслаждением она бы проникла этим внушительным орудием в Глашин чувственный алый рот, или бы до отказа заполнила им таинственную, темную дыру, упрятанную меж стройных ножек крикливой барыньки. Эта дыра казалась ей входом в глубокий и темный, бездонный колодец. Колодец, куда уходила вся страсть, вся сила, весь разум. Все летело к чертям, с жутким втягивающим свистом в этот бездонный ненасытный колодец.
Потом Таня перевернулась на живот и, подняв высоко узкий зад, принялась ласкать себя сзади, ловкие длинные пальцы проникали в узкое, скользкое нутро. В эти минуты ей снова захотелось стать женщиной – женщиной справной с упругими, крупными формами. Хотелось, чтобы в нее с силой вошел фаллос Владимира Ивановича и вытянулся в ней до отказа. Надо сказать, что неразборчивый и жадный до наслаждения фаллос барина уже побывал ранее в Танюше и не раз, но вовсе не так, как она этого хотела.
Таня стонала так же сильно и громко, как Глаша, стараясь перекричать ее и попасть в такт звукам ее голоса. Как непривычны были эти звуки для тихого утреннего леса. Казалось, даже птицы замерли в большом удивлении. Сладострастные стоны разносились гулким эхом и ударялись в верхушки сосен и елей. Девушке доставляло большое удовольствие не сдерживать голос, а подражая Глаше, упиваться радостью, которую доставляли эти громкие сладострастные крики. Наконец она кончила, выгнувшись с силой в белую дугу. Наслаждение было длительным… Словно горячая волна прокатилась по лону девушки, сведя тугой и сладкой судорогой живот. Она еще немного, едва-едва шевеля пальчиками по воспаленной горошинке, возвращала себя к этим волнам, которые уже на спаде, заставляли пульсировать и сжиматься ее влажную норку. После, она какое-то время лежала почти без сил, закрыв глаза. И едва успела опустить подол на белое тощее тельце, когда внезапно услышала стук открывающейся дверки кареты.
Танюша вскочила на ноги, затем испуганно пригнулась и решила схорониться от греха подальше за кустом дикой малины.
Когда Глафира Сергеевна бледная и без сил, с опухшими от слез глазами, подошла к Танюше, то увидела, что та смотрит на нее вовсе не с любопытством, а как-то устало и отрешенно. Обе девушки присели на траву и долго молчали.
Теплое солнышко стало нежно пробиваться лучами сквозь белые облака. Ласковый ветер дул несильно, осушая траву, мокрую от прошедших накануне, дождей. Над поляной с усердным гулом зашумели толстые, полосатые шмели. Тяжело взмывая вверх и расправляя мокрые крылышки, они несли свои жадные хоботки к сладкому нектару, хранимому в теплых, сонных головках полевых, отцветающих цветов. Порхали яркие бабочки и стрекозы, отдавая всю радость, всю силу и желание жизни этому летнему беспечному дню. Делали они это так искренне и страстно, будто знали в глубине своих крошечных душ, что это – их последние мгновения короткой, беззаботной жизни. Будто чувствовали, что скоро на смену скоротечным теплым денькам придут холодные, колючие ветра и дожди. Дни пролетят, как одно мгновение, и вся земля будет укрыта толстым, снежным, белым одеялом. Одеялом их смерти и забвения.
Первой тишину нарушила Глаша.
– Таня, а как ты думаешь, в этом лесу Леший водится?
– Чтой-то вы, Глафира Сергеевна, спросить удумали? – ответила Татьяна и перекрестилась. – Благо еще, что день на дворе ясный. А ежели бы вечерело, так я вам и не отвечала бы вовсе. Потому, как: зачем про Нечистого спрашивать в его-то владениях?
– Нельзя?
– А что вы, так на меня смотрите? Али дивитесь? Знамо, что водится в чащобах нечисть разная. Может и не туточки, а где подальше, где люду человечьего поменьше шастает. А только, как ей не быть? – важно отвечала Татьяна. – Во всяком месте свой хозяин имеется. В лесу – «Леший» за зверьем ходит; в воде – «Водяной» рыбьи стада пасет; в поле – «Полевой» за покосом следит; в доме кажном – «Домовой» за печкой сидит; а в бане – дед «Банник» сторожит. Да и в других местах всякий дух свой живет. А только у истинного христианина на всякую нечисть одна защита имеется – крест православный, да молитва, – сказав это, Татьяна вытащила из-за пазухи маленький серебряный крестик и, помахав им перед носом смущенной Глаши, истово поцеловала его и спрятала под ворот выцветшей рубашки.
Потом, глядя на Глашу, она вдруг рассмеялась и продолжила.
– Вы, барышня – как дите малое, несмышленое: всему удивляетесь. А оно и воистину: есть, чему и подивиться. Живет у нас в деревне одна бабка, Мелентьевной все величают. Она и знахарка и повитуха. Паче других ведает и о травах, и о зверье, и о духах разных. Сколь всего диковинного она нам рассказывала! Сказывала, что Леший, он для плохого человека страшен и лют, а доброму пособляет – заплутавшего из чащобы выводит, грибами, да ягодами одаривает. А коли видит, что злыдень в лес пожаловал – так он такой ветер поднимет, так его закружит и листьями засыплет. А может, на корягу острую бросить или зверю лесному на съедение отдать.
– Господи, Боже мой, какие страсти! Таня, а как он внешне выглядит?
– Как выглядит, спрашиваете… Да уж, кто видал его, тот никогда не забудет. Говорят, что огромен – до верхушек деревьев истуканом стоит. И волосом длинным, словно тиной, с головы до пят покрыт. Одёжа на нем имеется, а только вывернута вся наизнанку. Лицо у него – цвета болотного, без ресниц и бровей – очень уж страшное. Рот огромен, как яма. А вместо очей – уголья красные горят, – понижая голос, зловеще проговорила Таня.
– Ужас! – по Глашиному телу пробежали мурашки.
– То-то, что сущий ужас!
– Таня, скажи, а у Лешего жена бывает?
– Тьфу, и что это он вам дался?! Жена… Как не быть? Конечно, бывает. Жена его: кикимора лесная али болотная – старуха страшная, лохматая, да лихотная. Злющая, как Петровна наша, – ответила Татьяна и громко рассмеялась, – хотя, Мелентьевна нам сказывала, что Леший этот иногда девушек молодых крадет, насильно в жены забирает.
– Как, так насильно?
– А так и насильно. Рассказывали, что однажды девица по имени Параскевья пошла с подружками по грибы. Шла она, шла… Да, заблудилась ненароком. Отбилась, значит, от подружек и в чащобу дальнюю угодила. Уж, они искали ее, искали до самой ноченьки – не нашли. Набрели под утро. Глядят: а она лежит под древом вся растрепанная, платье изорвано в клочья, глаза безумные. Они пытались порасспросить ее о том, что с нею приключилось, а она молчит – словно воды в рот набрала. С тех пор, сама не своя стала – как будто умом тронулась. Стала только матушка ее замечать, что у Парашки вдруг живот стал на нос лезть. Понесла она. И через положенное время разрешилась от бремени младенчиком, – перейдя на шепот, и страшно округлив зеленые глазищи, Татьяна продолжала. – Только младенчик энтот порченный был, каженный… Голова – дюже большая и бледная, словно пузырь коровий. И главное: дитё все волосьями густыми, зелеными покрыто – с головы, до пяток!
– Страх Божий!
– Да уж, страх и есть. А только Парашка-то, никому не разрешила младенчика трогать. Стала титьку ему давать, да нянчить. А ночью задремала чуток, а как проснулась, глядь – в люльке вместо младенца полешко деревянное лежит, в пеленки обмотанное. А в избе кругом следы мокрые и листья зеленые валяются.
– И как это понять?
– А так и понимать: у дитя-то отцом был как раз Леший лесной. Вот он и забрал его той ночью к себе, в чащобу, ал и кулигу[48].
– А Парашка как же?
– Говорят, что и сама Парашка опосля куда-то сгинула. Поискали ее, поискали – да так и не сыскали. Да и право сказать, она ведь тоже каженницей[49] стала. Следить ее – зряшное дело, только лихо-злосчастье сытить. – А чего вы, Глафира Сергеевна, так про Лешего меня дотошно пытаете?
– Да так… пустое, – Глаша смущенно отвела глаза.
– Что же, за секрет?
– Да нет никакого секрета. Владимир Иванович мне сказал, что я на ведьму лесную похожа. Сказал, что за Лешего меня надо просватать.
– А что ему говорить-то вам, ежели, он – обманщик знает, что никогда на вас не женится. Тем паче, что не один с вами балУется, а как нехристь какой – вдвоем с Игнашкой вадит. Свальный грех на вашу душеньку повешал. Я это… Я, почему говорю-то так? В старые времена, как Мелентьевна нам сказывала, вот энтим-то самым грехом многие по деревням баловАлись. Не скажу, что в наших местах, нет. Но, кажись, тоже русского, православного духу народец-то был. Особенно в ночь на Ивана Купалу находила на всех дурнота, да морок – становились люди хуже зверей диких: раздевались донага и кидались лобызать и лапать друг дружку – девки, парни – сраму не имели. Мало раздевались… Они голышом и купались, и через кострища сигали, по лесу темному плутали, в травах колдовских валялись, кричали, как оглашенные. В эту ночь и нечисть разная силу большую имела: ведьмы по дворам шастали, лешие хороводы водили, приняв облик человечий. Тем и смущали православных, к греху плотскому понужали. А люди что? Не все конечно, а те, кто духом слабже, шел на поводу у нечисти. Кто падок до греха, того и увещевать не надобно. Он сам, как свинья грязь, грех везде сыщет. Кто с богом-то душе – тот, поди-ка, прилюдно-то не срамился, да не оголялся, по пожням и лузям не катался. С курвами не блядовал, бока на муравах не мял.
– Да так… пустое, – Глаша смущенно отвела глаза.
– Что же, за секрет?
– Да нет никакого секрета. Владимир Иванович мне сказал, что я на ведьму лесную похожа. Сказал, что за Лешего меня надо просватать.
– А что ему говорить-то вам, ежели, он – обманщик знает, что никогда на вас не женится. Тем паче, что не один с вами балУется, а как нехристь какой – вдвоем с Игнашкой вадит. Свальный грех на вашу душеньку повешал. Я это… Я, почему говорю-то так? В старые времена, как Мелентьевна нам сказывала, вот энтим-то самым грехом многие по деревням баловАлись. Не скажу, что в наших местах, нет. Но, кажись, тоже русского, православного духу народец-то был. Особенно в ночь на Ивана Купалу находила на всех дурнота, да морок – становились люди хуже зверей диких: раздевались донага и кидались лобызать и лапать друг дружку – девки, парни – сраму не имели. Мало раздевались… Они голышом и купались, и через кострища сигали, по лесу темному плутали, в травах колдовских валялись, кричали, как оглашенные. В эту ночь и нечисть разная силу большую имела: ведьмы по дворам шастали, лешие хороводы водили, приняв облик человечий. Тем и смущали православных, к греху плотскому понужали. А люди что? Не все конечно, а те, кто духом слабже, шел на поводу у нечисти. Кто падок до греха, того и увещевать не надобно. Он сам, как свинья грязь, грех везде сыщет. Кто с богом-то душе – тот, поди-ка, прилюдно-то не срамился, да не оголялся, по пожням и лузям не катался. С курвами не блядовал, бока на муравах не мял.
А у иных и без Ивана Купалы меж ног зудится… Они же и блудствовали друг дружку, да по очереди. Каждый – каждую имел. Вот, срамотища-то была! Но то – старое время. Все быльем уж поросло. И косточки тех греховодников языческих давно в аду сгорели. Можа, у них церквей тогда мало было, кто знает?
Некуда было молиться ходить? Теперь-то – не те времена. И церквей полно, и попов, а вот на тебе… Находятся греховодники. А наш-то барин, к тому же – учен и благороден, а туда же… к свальникам примкнул! Охальник[50] бескаружный[51]!
После слов Татьяны, Глаша опустила русую голову и сильно пригорюнилась. До нее постепенно стал доходить истинный смысл всего сказанного её новой подружкой.
– Вот Таня, ты и поняла, зачем Игнат меня затащил в экипаж барина? – спросила она усталым и бесцветным голосом.
– Как не понять, барышня. Не дурочка, же я. Все разумею, тока сказать поперед не смею, – со вздохом отвечала Татьяна.
– Таня, мне ужасно стыдно и мучительно. Поверь, это – не вина моя, а беда. Я не могла. Я не хотела. Я… Словом, я вынуждена была подчиниться. Погубил он мою душу. Навеки погубил. Нет мне спасения, и прощения не будет. Так и тону в этом омуте, а сделать ничего не властна. Рада бы из сердца и памяти все убрать, да видать – не получится. Не хозяйка я себе, а раба его, как другие стала.
– Как, мне не знать, Глафира Сергеевна. Все знают про нашего барина, что он у себя в имении вытворяет. Креста на нем нет! Бог накажет его за страшный блуд! Хотя, кажись, все бабы по нем, страсть, как сохнут… Вот и вы, несмотря ни на что, любите видать, его. А как не полюбить такого? Чистый Сатана, а не мужчина. И дружок ему подстать. Курощуп известный. В прошлом годе крепостная Олюшка Круглова даже утопиться из-за барина хотела. Как безумная его любила. А он и ее не пожалел. Все пересмешничал над тем, что ходила за ним, словно собака на привязи.
– Так, что ее спасли? – испуганно спросила Глаша.
– Спасли, слава тебе, господи. Насилу откачали. Владимир Иванович, опосля этого случая, услал ее в соседнюю губернию, от греха подальше. Говорят, что продал в наложницы своему другу, бывшему поручику драгунского полка. Некрасивый, говорят, поручик был: корявый, оспинами, что просом, все чело обсыпано. Пахло от него дурно. Но бабы сказывали, что добрый оказался. Пожалел Олюшку, приголубил. Задарил ее платьями и конфектами сладкими.
У себя жить оставил в горничных. Она и байстрюка ему народила. А он мать с дитем не обижал – мальчика, как законнорожденного признал.
– А Олюшка эта красивая была? – не без ревности, спросила Глаша.
– Да, ничего. Гладенькая вся такая, смуглая, словно цыганочка. Ручки маленькие. Волосики черные, как воронье крыло. Глаза, как у коровы нашей – Зорьки. И пела так хорошо! Чисто и звонко. Долго ее барин к себе таскал и баловАлся с ней, наряжал как куклу, а потом охладел и прогонял всюду. А уж она-то как горевала… Одни мы, дворовые только и знали. А мать его хоть и догадывалась, а виду не подавала. Наипаче, старалась сделать Оле больнее, да горше. В воровстве ее обвинила. Хотела десять ударов розгами дать. Уже и платье прилюдно заставила сымать. И Петровна ей подсобляла, ажно сдирала с нее одёжу руками. Как только Оленька осталась в одной рубашонке: растрепанная, глаза горят, так тут вовремя Владимир Иванович подоспел и отменил наказание. А вскоре и отправил ее прочь из имения, чтобы на глазах «немым укором» не стояла. Да мало ли, у него тут полюбовниц-то было – не сосчитать. Каждая девка сперва его была, а потом уж замуж ее отдавали. Вот такие порядки он у себя, ирод, завел. Не по Христу, не по вере живет.
Немного помолчав, она продолжала:
– А вы, заметили, Глафира Сергеевна, как он в церкви-то на службе стоит? Стоит, а сам, знай: мается… С ноги, на ногу переминается. Сразу видать – тошно ему, родимому в храме-то Божьем бывать. Стоит, потому что положено, а сам так и мнит убежать побыстрее. Видать, грехи тянут его из церквы прочь. Он и крестится-то украдкой, и мелко как-то, второпях. Бабы говорили, что когда он мальчонкой барчуком был, так и вовсе во время службы чувств лишалси. Насилу водой отливали. Так-то! А про суть оной пагубы мне бабка Мелентьева тайну открыла, – зашептала Таня над самым ухом Глафиры Сергеевны, – что все это, он творит потому, что Нечистый на него такую болезнь нагнал, что-то вроде «бешенства прелюбодейского». За грехи их семейства кару он такую несет. Не может он никак свою тычину детородную насытить. Сколько не тыкает ей в каждую бабенку, а тычина, все равно – сытости не знает. Знай все стоит, что – оглобля! Муки ему доставляет. И так кажись, всех крепостных переёб, – Таня запнулась и густо покраснела, – а толку нет. Нет, видать, ему покоя – дурная немочь, да скуда одна. Мне, порой, даже жалко его бывает.
– А что мать его? Разве она, не догадывается об его поступках?
– Ой, Глашенька, да барыня наша злющая, словно волчица. И Петровна у нее на побегушках сплетничает, да неветничает ей про всех. Обе они лютые, только что не секут нас часто. А Владимира свого готовы на «божничку» посадить. Он у них – завсегда хорош. Самодурствует от разгула похоти-то своей. Вот и вас, Глафира Сергеевна, он помучает, помытарит, все жилы белые вытянет, да и бросит, как других на пагубу смертную, али поругание людское. Жалко мне вас – хорошая вы, добрая. И хоть, не ровня нам, а никогда гордости своей не показываете пред простыми людями.
Глаша молчала, задумчиво теребя платок, а Таня продолжала:
– Вот, на что меня, бог красотой обделил и телом пышным, как у других баб. Так, и то меня даже к себе таскал, ирод энтот.
– Как, так?! – удивленно воскликнула Глаша и тут же покраснела. – Да нет, я не то хотела сказать. Таня, ты по-своему красива, зря на себя наговариваешь… Я просто хотела спросить о том, как это все произошло?
– Да, чего уж там, красива, как же… Так я вам и поверила, а то сама про себя не знаю: какая, я. А если хотите, то расскажу.
– Расскажи, мне Танюша, только подробно, пожалуйста.
– Ну, хорошо, слушайте, ежели соромские[52] сказки знать охота.
Рассказ крепостной Татьяны Плотниковой-.
Было это три года назад. Жили мы с родителями в имении князя Крылова Льва Алексеевича. У меня еще два брата и две сестры. Хороший наш барин был, не злой. На праздники нам сластей, меду, колбас углических, окороков покупал; стряпухи барские блины пекли, курники, калачи; а мужикам сбитень медовый, пиво мартовское, да и «вина горячего» ведрами ставил. И сам любил погулять, повеселится. Цыган в свое имение на тройках с бубенцами привозил. Любил слушать, как они поют. Танцам их вольным дивился.
Жилось нам неплохо. Слава богу, не голодовали. Не битые ходили, от работы не гнулись. Только видать, неугодно богу стало, что мы так хорошо живем. Решил он нас испытать немного.
Барин-то наш, хороший во многом, один недостаток имел большой – любил в карты поиграть. Проигрывался, бывало, до портков. А карты, как ведомо, душе та еще пагуба. Много люду православного страсть эта до кандалов и цугундера довела.
Вот, в один злополучный день, проиграл он вчистую две деревни свои со всемя душами: нашу Прохоровку и соседнюю Луднево. У него их всего пять было. Земля-то за ним осталась, а души в расход пошли. Другому хозяину нас спровадил.
Худые вести не лежат на месте. Собрал он нас, крепостных своих, на совет и велел собирать пожитки и ехать в поместье Махневых. Проиграл-то он нас – Владимиру Ивановичу.