— В чём дело? — закричал Пантелеймон Кондратьевич, — уходите, а то я передумаю.
— Господам, — сказал один из кунградцев. — За твою милость и беспокойство я хочу отблагодарить твоё превосходительство. Возьми пятьдесят баранов.
— Что-о?! Вы хотите мне дать взятку?! Убирайся, проваливай.
Пантелеймон Кондратьевич успокоился не раньше, чем старики скрылись за покрасневшими от лучей заходящего солнца домиками пограничной заставм.
С самым тягостным чувством Пантелеймон Кондратьевич смотрел на яркий закат, охвативший полнеба, на багровую, словно залитую свежей кровью саклю, на степь, за краем которой уже давно скрылись всадники Файзи и куда в облаках пыли медленно ползли отары кунградцев.
Он зашёл в мазанку к командиру, ведшему дознание. Тот сидел в одиночестве и перебеливал начисто протокол дознания.
— Ну, что?
— Чепуха. Ничего определенного,
— Где Иргаш?
— Я приказал каптенармусу накормить его.
Но Иргаша на кухне не оказалось. Он забрал жену, дочь и уехал так, что никто не заметил.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава семнадцатая. ВВЕРХ ПО РЕКЕ
Иссохли все древние источники
и не осталось влаги, кроме сиротских слёз.
Саади
Когда гнилое рвётся, прочное вытягивается.
Мансур
Они выползали из камышей и кустарников на четвереньках, влача ослабевшее тело на руках, падали в мокрый прибрежный песок, в колючую траву и выли: «Хлеба, Хлеба!». Тощие ноги-тростинки отказывались нести их, они не могли стоять, а только бились в прибрежной тине. Издали они походили на скелеты, выбравшиеся из могил. Они смотрели голодными глазами на каюк и слабым голосом кричали: «Хлеба, хлеба!»
Но добровольческий отряд сам не имел припасов.
Не осталось почти ни муки, ни риса, ни сухарей, а ехать по реке предстояло ещё не мало дней.
— Могильные призраки, — бормотал Файзи, — у них голод. Говорят, они едят падаль, едят даже мертвецов, вырывая их из могил, о аллах!
Он сам со своим исхудавшим, позеленевшим лицом сидел на носу каюка, похожий на приведение, и приступ малярии сотрясал в ознобе его тело. Солнце палило, но Файзи не становилось от этого теплее, он кутался в ватный халат, а перед глазами его ходили чёрные и багровые столбы. Он чувствовал себя всё хуже и хуже, а жёлтая гладь реки безжалостно сверкала и дышала холодным дыханием смерти.
— Хины, — бормотал доктор, — три порошка «Хини-ни муриатикум». Полжизни отдал бы за три порошка хины!
Но хинин в хурджуне Алаярбека Даниарбека кончился ещё в Кабадиане, а малярия выбирала среди бойцов отряда всё новые и новые жертвы. Тучи комаров поднимались из прибрежных камышей, и не было от них спасения. На каюке все болели малярией, но если «застарелые хроники», как называл Петр Иванович себя и Алаярбека Даниарбека, плюя на «собаку лихорадку», держались бодро, то большинство бойцов болело более или менее тяжело и поразительно аккуратно по очереди сваливалось в приступе. Впрочем, не болел Иргаш, сын Файзи. Его розовые щеки, налитые кровью губы и бодрый вид вызывали у всех животную зависть, хотя, конечно, Иргаш ни в чем перед товарищами по путешествию не провинился. Просто его несокрушимый организм не поддавался малярийным возбудителям, отличался иммунитетом, как говорил доктор.
— Надо спешить, — всё время напоминал Пётр Иванович, — в Курган-Тюбе мы найдем хинин, там есть хинин, целые горы. И он всех сразу же поставит на ноги. Терпите, малярия — чепуха, малярией болеет половина человечества.
Но он с большой тревогой поглядывал на Файзи и заставлял систематически принимать сердечные лекарства.
Доктора тревожило и другое. Запасы продовольствия на каюке уменьшались с катастрофической быстротой, причём только себя он мог винить в этом. Ишан кабадианский хорошо снабдил их на дорогу, но доктор в первые дни путешествия «отдал дань альтруизму», как он сам иронизировал. Значительная часть муки, масла и риса пошла умирающим от голода детям прибрежных селений, и сейчас отряд сидел на голодном пайке. Бойцы не протестовали открыто, но взгляды их, голодные и мрачные, говорили сами за себя. Алаярбек Даниарбек ехидно посмеивался:
— Чего же вам. Везёт вас кема — корабль. Лежите полёживаете. Лучше плохо ехать, да в арбе, чем бежать, да пешком. Утешайтесь! Зато воды, пейте сколько хотите! И какая вода! Из Вахта! А что такое Вахш? Начало Аму-Дарьи, а во всём мире издревле говорят: вода в Аму лучше, чем в Ниле!
Он и сам злился и на небо и на землю. Терпеть не мог все способы передвижения, кроме путешествия верхом, да и то обязательно на спине своего незаменимого Белка, а где теперь он — милый сердцу Белок, такой красивый, беленький, с такой замечательной, мягкой, успокаивающей душу ходой?
Не нравилось Алаярбеку Даниарбеку все это путешествие. Очень сиротливо, неуютно чувствуешь себя на открытой всем ветрам и взглядам палубе каюка, когда с черепашьей скоростью ползёшь мимо густых камышей. Он проклинал и Петра Ивановича, и самого себя за то, что сел на эту гнусную лодку. «Страх присущ осторожному, — твердил он себе, — какой из меня вояка! Не всё, что кругло — грецкий орех! Довольно. У тебя семья, дети, Алаярбек Даниарбек. Ты бросаешь камни не по своим силам!»
В промежутки между малярийными пароксизмами Файзи как начальник отряда с упорством маньяка твердил:
— Эх, доктор, разве можно! Добрый ты человек, но что станет с нашим делом? Понимаешь?
И Пётр Иванович понимал. Чувство вины перед товарищами побудило его совершить поступок, вовлекший его в приключения поистине опасные, но это случилось несколько позднее.
А сейчас тяжёлый каюк со скрипом и стоном полз, именно полз, по шоколадному, дышащему льдом и снегам Вахшу.
Здесь, в низовьях, эта бурная река, вырвавшись из гор, текла важно и срав-нительно спокойно среди степей и холмов. Местные вахшские речники обижались, что их неуклюжие ладьи Юнус называл каюками. Свои суда, в которых испокон веков плавали по Вахшу, они именовали кема, то есть корабль. Действительно, громоздкие лодки, грубо сшитые из тёмных, почти чёрных, досок, могущие вместить сразу по два десятка лошадей и множество народу и груза, больше походили на корабли. Сходство усиливалось, когда на таком кема поднимался огромный квадратный парус.
По берегам тянулась ярко-зеленая полоса камыша, серебристые шапки лоха, а дальше жёлтая степь поднималась плоскими ступенями к фиолетово-красным горам. Оттуда тянуло раскалённым воздухом, временами перемежавшимся холодными струями, освежавшими лица и вызывавшими приступы озноба у маляриков.
Вдали, в жёлтом мареве, маячили фигурки рабочих-бурлаков. Шагая по береговой тропинке, они тянули каюк. Канат шлепал по мутной воде. Бурлаки пели что-то однообразное и унылое, вроде: «Тянем, тянем... Тянем, тянем!». Солнце всходило, поднималось к зениту, грело всё сильнее и сильнее. Дула винтовок накалялись так, что к ним нельзя было прикоснуться. Наступал вечер, а люди всё шли и шли по берегу сквозь камыши, шагая по коричневой воде болот, по колючке, через высокие мысы. Тучами слетались комары. Местами, когда попадали на мелководье, все здоровые хватали шесты и, упираясь в галечное дно, толкали каюк. На мачте всё время сидел боец и смотрел на степь, горы, тугаи: не скачут ли воины ислама.
С наступлением темноты каюк подтаскивали к берегу, зажигали дымные костры, больных укладывали поближе к огню, чтоб им не повредила ночная сырость и не докучал особенно гнус. На свет из зарослей выбегали большие рыжие фаланги. Чавкали и сопели в камышах кабаны. Пётр Иванович не раз порывался пойти подстрелить секача, но каждый раз его останавливала мысль: «На выстрелы ещё кто-нибудь наскочит!» Он сидел у костра, смотрел на огонь. Сосало в пустом желудке, и оставалось только жалеть, сколько «отбивных котлет» гуляет по камышам, в то время как приходится подтягивать солдатский ремень на животе.
Почему-то на доктора напала бессонница. По-видимому, от последних событий, сдали железные докторские нервы. Опасность ходила рядом, повсюду. Каюк плыл по реке медленно, но что было там, за узенькой полоской берега, никто как следует не знал. Голодающие, выползавшие к реке, говорили о басмачах, о разорении, о голоде, но ничего больше сказать не могли или не умели. Вооружённые люди разъезжали по степи и горам, нападали на селения, угоняли скот, забирали хлеб. Кто-то передал слух, что в Курган-Тюбе — басмачи. Файзи и доктор долго советовались, что делать, и решили плыть дальше. Возвращаться было всё равно, что лезть в пасть тигру.
Ворочаясь на камышовом ложе сбоку на бок, злобно отбиваясь от комаров, Пётр Иванович всё думал. Мысли его вихрем проносились в мозгу и нет-нет возвращались к ишану кабадианскому.
Много людей встречал и видел на своем веку доктор, но Сеида Музаффара не понимал. В первые две встречи на Чёрной речке и в Павлиньем караван-сарае он показался ему обыкновенным дервишем, странствующим монахом, каких много. Теперь же, после всего случившегося два дня назад, доктор просто недоумевал.
Когда отряд Файзи после тяжелых боев с энверовцами, наконец, оказался в Кабадиане отрезанным от частей Красной Армии, Сеид Музаффар не проявил к добровольцам никакой враждебности. Но никто не мог сказать, что он чем-нибудь им помог. Ишан кабадианский не выходил из своего подворья и запретил своим людям даже разговаривать с добровольцами.
На второй или третий день ишан Музаффар прислал за доктором человека.
Войдя в михманхану, Петр Иванович сразу же тогда признал в ишане кабадианском «своего дервиша», как он мысленно выразился. Сеид Музаффар и виду не показал, что он знает доктора. Он жаловался на боли в ногах и попросил лекарства.
Когда доктор осматривал его, Сеид Музаффар вдруг вполголоса заметил:
— Аллах соединяет людей и разъединяет.
— Да, — заметил Пётр Иванович, — кто бы знал, что вы подниметесь на вершины благополучия.
— Благополучие земное — труха! — ответил ишан, — но ты хороший табиб и светлый ум. Сегодня придет к тебе некто Мурад. Требуй с него всё, что нужно для твоих людей.
— Это не мои люди. Наш начальник Файзи.
— Я не знаю Файзи. Я знаю тебя, доктор.
Мурад оказался очень расторопным и дельным человеком. Он обеспечил отряд всем необходимым. Он точно из-под земли раздобывал баранов, муку, овощи.
Каюк медленно плыл по реке, а на дне каюка лежал увесистый груз — винтовки и патроны. Судно трещало от четырёхсот пудов, борта его погрузились почти вровень с коричневой, холодной стремниной реки. На палубе день и ночь сидели бойцы отряда и всматривались воспаленными глазами в низкие скучные берега, как бы не выскочили откуда-нибудь головорезы-басмачи и не попытались бы отбить драгоценный груз, извлечённый из погребов ишанского подворья.
Три дня назад каюк отчалил от берега.
Три дня назад ишан кабадианский после ужина снова позвал к себе доктора, но на этот раз не одного. Он попросил прийти к нему начальника отряда Файзи. Пошли Файзи, Юнус, доктор. Принял их ишан Музаффар без свидетелей. Держался он высокомерно. Тонкие хрящеватые ноздри его шевелились, а пергаментная, просушенная солнцем кожа на лбу и в уголках глаз больше чем всегда морщинилась в мельчайшие складки. По обыкновению, ишан смотрел мимо лица собеседника, саркастически сжав губы:
— Наступил час, — проговорил он по своему обыкновению желчно, — вам надо уехать.
— Уехать? — удивился Файзи, — но я и мои люди должны оставаться здесь, в Кабадиане, чтобы не пустить сюда энверовцев.
Чёрная, точно дублёная, кожа на скулах ишана задвигалась, а губы стали ещё тоньше.
— Я бы сказал вам: «Милость господня на госте три дня».
— Мы здесь не для того, чтобы гостить, а чтобы воевать! — воскликнул Файзи. Глаза его потемнели. Он встал.
Подняв чуть свою сухую голову, ишан следил за тем, как Файзи, прихрамывая, направляется к двери. Затем он тихо проговорил:
— Я бы сказал, что завтра будет поздно спасать ваши жизни, но я хочу сказать другое.
— Я не знаю другого, я знаю, что ты, ишан ломаешь гостеприимство. Горе тому, кто нарушает древние обычаи.
— Я скажу другое, — упрямо кривя губы, продолжал Сеид Музаффар, — я скажу: ты человек и я человек. Я кое-что знаю, а ты, увы, не знаешь.
— Мы не маленькие дети, мы воины. Хочешь сказать, говори! — Файзи весь дрожал от гневного возбуждения.
— Вот что, доктор, — обратился ишан к Петру Ивановичу, — я не могу разговаривать с ним. Гнев ослепляет его. Лучше я скажу тебе...
— Он начальник отряда, — живо возразил доктор, — пусть он сядет, дело, видно, серьёзное. Садись, Файзи!
— Садиться не надо...
Ишан встал, прошел в угол комнаты, сунул ноги в кауши и взял посох с выточенной на рукоятке рыбой-женщиной. — Идите за мной и не спрашивайте.
Прохладной тьмой, запахами цветов пахнула ночь им в лицо, как только они переступили порог. Служка вскочил с возвышения и, держа предупредительно фонарь на вытянутой руке, шагнул во двор. Но ишан забрал фонарь и приказав: «Спи!» — пошёл вперёд.
Всё подворье уже погрузилось в сон. Они нигде не встретили ни души.
Стараясь не отстать от желтого круга света, в котором прыгали и ломались тени, ишан, Файзи, доктор и Юнус прошли через первый гостевой двор, через двор пиров и угощений, через двор жилой и невольно остановились перед новыми воротами, ведшими в четвёртый двор. Они стояли на пороге святая святых дома каждого правоверного мусульманина — за воротами начиналось ичкари или эндерун. Здесь жили жены ишана. Войти в ичкари — значит нанести смертельную обиду хозяину. Все трое остановились и смотрели, как в глубине по стенам узкого прохода прыгали блики от фонаря. Издалека прозвучал тихий голос ишана: «Следуйте за мной!»
Они шли мимо цветущих клумб, и робкий свет фонаря вырывал из бархата ночи ослепительно красивые, точно восковые, розы с блестящими росинками на нежно изогнутых пахучих лепестках. На большом айване зашевели-лось белое покрывало. Кто-то приподнялся, и на какое-то мгновение в ореоле света мелькнуло чудесное женское лицо. Но снова хлопнула калитка, и они оказались в пустом дворе, а может быть, в саду, потому что им пришлось наклоняться, чтобы защитить глаза от веток деревьев. Свет фонаря таинственно прыгал среди стволов и ветвей. Снова они вышли во двор, очевидно, скотный, судя по густому, острому запаху навоза и мочи. Сопели и вздыхали во сие верблюды и волы, темными тушами замершие под огромными колёсами арб. Повсюду валялись верблюжьи сёдла.
Свет фонаря перестал двигаться. Прозвучал голос ишана:
— Почтенный Файзи!
— Я здесь.
— Прикажите вашим людям идти за нами. Только теперь стало видно, что в левом углу двора шевелится масса людей, хлопочущих около лошадей.
— Шарип, Сафар, вы? — окликнул вполголоса Файзи. Послышались шаги, и из темноты вынырнули два бойца в больших меховых шапках:
— Мы здесь.
— А наши люди?
— Тоже здесь.
— Что вы здесь делаете? Почему не спите?
— Прибежал ишанский человек, сказал, что вы приказали седлать коней, держать оружие наготове.
— Надо слушать не ишанских людей, а своих командиров, — рассердил-ся Файзи.
— Идём! — перебил ишан.
Он сделал шаг и скрылся в проломе. Он повёл отряд Файзи по лабиринту дувалов и низеньких глинобитных построек.
— Зажгите фонари!
Затеплилось сразу несколько огоньков. Фонари осветили большую конюшню с низкой крышей, опирающейся на широкие столбы, грубо выделанные из стволов карагача.
Показав на пол, ишан сказал:
— Возьмите кетмени и копайте.
Всю ночь трудились бойцы, всю ночь скрипели колёса арб, бренчали колокольцы, подвешанные на лохматых шеях верблюдов, всю ночь не спал ишан кабадианский.
Он ушёл из конюшни только тогда, когда огромные, опустевшие ямы засыпали, заравняли, утрамбовали, а сверху набросали навоза.
Ишан Сеид Музаффар проводил Файзи и доктора до выезда из города. Здесь, на краю дороги, белел в темноте купол мазара кабадианского, за приоткрытой дверкой теплился огонёк свечи.
— Поезжайте с миром, — глухо прозвучал голос ишана, — спешите к переправе. Один у вас остался путь — по реке. Мне сказали, что каюки уже нагружены. Спешите. Враг близко.
Но доктору хотелось узнать, что заставило ишана совершить такой поступок.
— Почему вы отдали оружие?
Но ишан не дал ему кончить.
— Время ехать... Псы почуяли запах костей и мчатся к Кабадиану... Помните, что, если в их зубы попадутся ценности, которые вы везёте, это вызовет во мне сожаление. Поезжайте. — Пробормотав: «Бисмилля!» ишан кабадианский, наклонившись, вошёл в низенькую дверку мазара...
Доктор и Файзи поскакали по степи, но, как они ни спешили, солнце уже сияло высоко над холмами, когда они добрались до Вахша. Они умирали от желания спать. Вахш, ворча, катил свои тяжёлые, напитанные илом воды на юг среди диких безлюдных берегов. Только у мостков, с пришвартованным каюком толпились люди с красными от бессонной ночи глазами. Погрузка оказалась законченной.
Навстречу всадникам поспешил Юнус. Его одежда ничуть не утратила за ночь своего щеголеватого вида: на шелковом халате и бельбаге никто не смог бы найти ни пятнышка, хотя работал он не меньше других.
Стоял он в пыли на разбитой дороге, но на лак его сапог не села ни одна пылинка.