Тянем каюк вверх и вверх.
Добрый урус едет с нами.
Но что мы будем есть сами!
Они пели на один и тот же тоскливый, безжизненный, как окружающие степь и горы, мотив, но слова меняли в зависимости от новых впечатлений и обстоятельств.
Медленно плывет каюк. Скрипит канат о доску. Палит безжалостное солн-це. Застыли у бортов фигуры бойцов отряда. Прищуренные глаза с ленивой тоской скользят за унылым безжизненным берегом. Разговаривать не хочется. Лень, истома охватывают тело, душу, мозг. Но на носу кто-то монотонно бубнит:
— Он вверил ему судейство, вручил и имущество, и кровь мусульман, оказал ему доверие...
Это Иргаш. Он собрал вокруг себя человек шесть и с азартом рассказывает:
— Аллах всевышний приказал хану: «Я не потребую от тебя ответа за твои деяния, делай только добро рабам аллаха и в день восстания из могил удостою тебя вечного пребывания в раю».
Кто-то вздыхает и бормочет молитву. Совсем седой боец ворчливо замечает:
— Ничего, эмир из жизни рай себе сделал, а народу — ад.
— Зачем ты так говоришь? — недовольно возражает Иргаш.
— Знаю, — говорит седой, — каждый день мы варили для эмира и его че-ляди халву... Я работал халвоваром у Хамида ходжи, кондитера... Кому, как не мне, знать. Пять вот таких котлов сладостей варили: и конфеты, и халву, и всё что хочешь. Только для эмира три котла варили. С миндалем, с грецкими орехами, знаете «лябе» называются. А какой «пашмак» делали на нежнейшем курдючном сале, с сахарной пудрой, с ароматичными всякими специями, с душистым перчиком. Эдакий пашмак — рассыпается в волоконца пряжи, а в рот положишь — тает, буквально тает. И сладко, и чуть-чуть жжёт, и чуть-чуть вяжет... Такого пашмака мы каждый день по полтора пуда во дворец Ситаре-и-Мохасса эмиру отправляли...
— Ну и что? — вызывающе спросил Иргаш.
— Что, что? — рассердился седой, — вероятно, по милостивому повелению эмира, рабам божьим, заточенным в зиндане, по фунту в день пашмаку относили, да ещё в придачу конфеток из миндаля обсахаренного, «бодоми» называется, а?
Лицо Иргаша почернело.
— Нечего злословить насчёт установлений свыше. Аллах велик, у него всё предопределено отныне и в веках. Причем тут эмир? Вельможи обманывали его доверчивость и правосудность.
— А когда эмир Сеид Алимхан, чтоб ему подохнуть молодым, ездил смотреть, как строили канал в Вабкентском тюмене, он что же, смотрел не своими глазами? Что он, не видел голодающих, согнанных на работу дехкан, которые сидели в ряд на выкопанной земле и не могли уже руку поднять от голода, а? Что ж, по-твоему, эмир не разглядел со своего коня, что под копы-тами лежат непогребёнными мертвые рабочие, их жёны и их дети, умершие от голода, а?
— Что ты болтаешь? Какое дело эмиру до...
— Конечно, конечно. Эмиру надо было показать доброту и мудрость. Знал он, что всякий правитель, строящий каналы и дающий воду степи, ста-новится уважаемым, вот он тогда захотел достигнуть уважения. Приказал копать канал. А как копать, когда в пустой казне мыши в пятнашки играют, когда богатства, накопленные из крови народа, поизрасходованы на подарки да спасти кипарисо-статным потаскухам да розоволиким любовникам. Повелел тогда эмир от каждого двора выставить по одному кетменю, а в придачу и по одному человеку, чтобы кетменем работал. Кто же посмел бы пойти против нагаек да пуль, а? Пришлось работать. Рабочим, конечно, конфеты да халву выдавали, а? Как ты думаешь, Иргаш?
Без тени улыбки, мрачный, похожий на негра боец сказал:
— Не только халвы, хлеба не давали.... Я там сам работал два месяца. От солнца в костях мозг высыхал, а от голода желудок болел. Даже про воду надсмотрщики забывали и по целым дням воду не привозили. Змеи, точно взбесились, каждый день мусульмане от змеиных укусов да скорпионов помирали. А если кто-нибудь от слабости ложился на вскопанную землю, его плетьми поднимали. Если не поднимался, так и знали — помер. А ты говоришь халва, разве трудящийся ел халву тогда?..
У Иргаша налились кровью глаза. Казалось, он вот-вот бросится на собеседников, но спокойный голос Алаярбека Даниарбека сразу охладил его. Све-сившись с груды патронных ящиков, на которых он очень удобно устроился, Алаярбек Даниарбек потрепал Иргаша по плечу и, подмигнув, проговорил:
— Дорогой друг, наши друзья люди неопытные и неосведомленные. Откуда им все знать? А вот однажды попал я в тюрьму эмирскую. Сколько я страху натерпелся, и все напрасно. Разве дело только в халве и конфетах из кондитерской Хамида ходжи? О, какие ковры там, в зиндане, какие шелковистые подушки. Из фонтанов льётся шербет слаще меду. Утром, днем и вечером заключенным подносят на золотых блюдах плов. Крутобедрые красавицы открывают вам ежеминутно свои прелести. Тюремщики только и спрашивают: «Что прикажете? Что угодно?»
Он помолчал и лукаво поглядел на собеседников Иргаша.
— Ну, а что касается того, что у меня после тюрьмы не хватает шести зубов, да слегка содрана кожа со спины, да сломано пять рёбер и отбито лёгкое, да я остался хромым на всю жизнь, ну, конечно, я сам виноват. Я оказался неловким и, наслаждаясь в зиндане милостями эмира, неосторжно поступал: ел халву и в халве зубы застряли, запутался в мягком ворсе ковра и ножку поломал, возлежал с красавицей на шелковом одеяле и кожу на спине она мне коготками поцарапала, а плов такой оказался вкусный, что от обжорства я раздулся, как гора, и рёбра у меня лопнули. Хорошо, блаженно жилось в эмирском зиндане...
Он вдруг замолк и испуганно обернулся.
— Кто... там... говорит о зиндане? — простонал очнувшийся от забытья Файзи.
Все притихли. Даже Иргаш, весь кипевший и с бешенством порывавшийся уже перебить Алаярбека Даниарбека, сжался и ладонью вцепился в рот, чтобы не крикнуть.
Файзи приподнял голову и повторил вопрос.
— Зиндан? Кто говорит о зиндане?
Голова упала на подстилку, и Файзи снова затих. Много спустя губы его зашевелились, и он в бреду уже проговорил несколько раз:
— Рустам... Рустам!..
При имени брата лицо Иргаша страшно изменилось. Потемнело, осунулось. Глаза помрачнели.
На подмытый рекой глиняный мыс выползли, цепляясь за землю ослабев-шими руками, жители селения Минтепе — плетельщики циновок, тоже, оказывается, испытавшие мстительную длань зятя халифа. В кишлаке басмачи не оставили ни зерна пшеницы, ни горсти муки. Более того, плетельщикам циновок басмачи запретили под страхом ужасных пыток покидать селение. Во всей округе не осталось ни одного кишлака, нетронутого, неразграбленного, который мог бы помочь несчастным. Люди уже не ели две недели, и жизни их наступил предел. Горький комок подступил к горлу доктора, но что для целого кишлака мешок муки, который перебросили с борта на берег, когда каюк шел впритирку к обрыву. Плетельщики циновок с таким воем кинулись на муку, что доктор закрыл уши ладонями.
Тревожную весть услышали путешественники от голодающих. Неподалеку от Минтепе попал в стремнину и перевернулся большой каюк. Много людей утонуло. Спасшиеся ушли вверх по реке. Судя по тому, что они имели оружие, это могли быть бойцы из отряда Файзи.
До воспаленного мозга Файзи дошел смысл разговора, он приподнялся на локте и пробормотал:
— Какое несчастье!
Принесший из Минтепе печальную весть на борт каюка Иргаш вдруг усмехнулся.
— Потонул каюк потому, что такова воля аллаха, погибло столько людей, сколько хотел аллах.
— Что ты, сын, говоришь! — возмутился Файзи. — Погибли люди, а вдруг это наши бойцы?!
От волнения он задохнулся.
— Стоит беспокоиться. В Бухаре народ несчитанный. Немного больше, немного меньше. Такова воля всевышнего.
Файзи поднял руку, и все подумали: вот он сейчас ударит сына, но он не ударил, а только сказал:
— Уйди!
— Вот и уйду! — Иргаш вскочил на борт каюка, оттолкнулся и, сделав огромный прыжок, кинулся на берег.
Мгновение — и камыши сомкнулись за спиной джигита, только треск и шелест показывали, что он пробивается через заросли в степь. Бойцы вскочили и схватились за винтовки. Но каюк уже отнесло на середину протока.
Откинувшись на спину, Файзи лежал и смотрел на небо. Губы его медленно шевелились.
Беда не приходит одна. В разгар очень неприятных объяснений между Файзи и доктором по поводу риса и муки, отданных голодающим, вдруг обнаружилось, что бесследно исчез Алаярбек Даниарбек.
Поднялась тревога. Начали вспоминать, когда его видели в последный раз. Высказали предположение, что он остался в Минтепе. Уже решили вернуться, но вдруг один из бойцов выступил вперёд и заговорил:
— Он ушёл.
— Ушёл? — в один голос воскликнули доктор и Файзи.
— Он сказал: «Время уходить!» Взял хурджун и камчу и ушёл.
— Он сказал: «Время уходить!» Взял хурджун и камчу и ушёл.
Всё перевернулось у доктора внутри. Он никак не ждал такого малодушия от Алаярбека Даниарбека. Их отношения никогда не походили на отношения хозяина и слуги. Памир, Кызыл-Кумы, Аму-Дарья,Тянь-Шань, Бухара, Искандеркуль, эпидемия чумы на Алае, басмаческий плен, белогвардейцы, жара и мороз, голодовки, тысячеверстные скитания, — где только они не побывали, чего только не терпели, — и всегда вместе. Они всегда относились друг к другу как товарищи. Никогда доктор не позволил грубого слова в адрес Алаярбека Даниарбека, окрика, приказа. Обычно грубил Алаярбек Даниарбек, говорил резкости, язвил.
Уход Алаярбека Даниарбека больно задел Петра Ивановича, и ему даже изменила обычная жизнерадостность.
«Нет пределов человеческой неблагодарности!» — думал он.
Неприятные размышления неожиданно и незаметно перешли в бред. К концу дня доктор ощутил головную боль, головокружение, тело горело, ноги, руки ломило. Доктор слёг.
Сквозь кошмары и бред он громко твердил:
— Это не малярия... Это не тиф... Признаки другие... Отвезите меня в госпиталь...
Наутро температура не упала, но сознание прояснилось. С величайшим трудом Пётр Иванович сел и осмотрел себя — грудную клетку, живот.
— Ага, — сказал он, — я прав... у меня «паппатачи»... африканская лихорадка... Прекрасно... вызывается укусом москитов... да-с... что вы, коллега, сказали?..
И хоть никто его не слушал, доктор продолжал читать в бреду целую лекцию об африканской лихорадке, мало известной в медицине, но широко распространенной в Южной Азии.
Один только Пётр Иванович мог воскликнуть: «Прекрасно!», обнаружив у себя «паппатачи». Болезнь эта обычно продолжается не больше трех дней, но протекает бурно. У доктора держалась высокая температура. Сознание его помутилось, он не узнавал окружающих. Временами он вздрагивал и тихо спрашивал:
— А Файзи? Как чувствует себя Файзи?
И снова впадал в забытье.
На исходе третьего дня Пётр Иванович заснул. Он спал так крепко, что его не разбудили ни выстрелы, ни глухие взрывы. С величайшим трудом восстанавливал он впоследствии в памяти какой-то грохот. Мелькали обрывки смутных картин, бегущие по огню чёрные фигуры, всадники, силуэт большой лодки на фоне блестящей дорожки, протянувшейся от луны по воде.
Проснувшись утром, он долго лежал с закрытыми глазами. Ноздри вдыхали приятный запах дыма и жареного мяса. Спина и руки болели. С трудом он пошевельнулся и спросил, всё ещё думая, что приступ лихорадки продолжается:
— А Файзи? Как здоровье Файзи?
— Какой Файзи? — прозвучал медоточиво ласковый голос.
Доктор открыл слипшиеся глаза. Он лежал на камышовом снопе около почти потухшего костра.
Первое, что он увидел, — бородатые лица, оружие, коней. Напротив, по ту сторону костра, сидел Ибрагимбек. Доктор сразу же узнал его по описаниям.
Глава восемнадцатая. БЕГСТВО АЛАЯРБЕКА ДАНИАРБЕКА
Спрятался от дождя под водопад.
Народная пословица
Не раз уже и притом давно Пётр Иванович советовал Алаярбеку Даниарбеку снять чалму и избрать головной убор более удобный для путешествий и более подходящий его общественному положению и состоянию. Советы при-ходилось давать очень осторожно. И доктор обычно начинал издалека. Он знал болезненную обидчивость своего верного спутника по путешествиям и предпочитал плохой мир доброй ссоре. Петру Ивановичу не хотелось прямо говорить, как неудобно ему, советскому работнику, ездить по кишлакам в сопровождении человека, одевающегося по образу и подобию духовного лица.
— Знаешь, друг, белая кисея быстро загрязняется от пыли и грязи в пути, некому постирать вашу великолепную чалму. А насколько обыкновенная войлочная шляпа удобнее.
Но Алаярбек Даниарбек, уловив завуалированную иронию, сразу же безапелляционно обрывал разговор.
— Поистине чалма благословенна. Днём она на моей голове — и мне прохладно, ночью она под головой и мне мягко, а настанет час — и чалма послужит мне саваном в могиле.
Он многозначительно поджимал губы и устрашающе шевелил отвислыми усами, понукая чмоканьем губ своего юркого Белка, чтобы отъехать подальше от доктора, не слушать полных соблазна разговоров.
Маленькая круглая чалма умещалась на самой маковке большой круглой головы Алаярбека Даниарбека и придавала ему гордый и залихватский, но в то же время солидный и глубокомысленный вид. Возможно поэтому, когда он без стука и оклика появился в хижине пастуха Сулеймана — Баранья Нога, все сидевшие у дымного очага почтительно поднялись и уставились на него из-за огня и дыма. Они смотрели на него с недоумением и даже с испугом. Баранья Нога позже рассказывал, что за всю его долгую жизнь никогда ни один мулла не переступал его порога, а из-за белой чалмы он принял Алаярбека Даниарбека за самого бека гиссарского или кушбеги бухарского.
В глубине души Алаярбек Даниарбек чувствовал себя совсем не так уверенно, как могло показаться по его нахмуренному лбу и заносчиво поджатым губам. Но, цедя надменно «салом», он прошёл через дым и искры в почётный угол, сел на лохматую козью шкуру, предназначенную исключительно для высокопоставленных гостей, таких, как Шакир Арбуз — приказчик господи-на арбоба, владетеля стад — или зякетчи Фатхулла — налогосборщик ещё времён всемогущего эмира. Полагалось на козьей шкуре сажать и дядюшку Бараньей Ноги, владевшего дюжиной ишаков, но слывшего среди своих односельчан неслыханным богачом и всесильным человекам. Погрев с минуту руки над пламенем костра, Алайрбек Даниарбек поднял глаза и, обведя напряженно застывшие фигуры пастухов, буркнул снисходительно: «Мир и благоденствие дому. Сядьте!» Он удовлетворенно отметил трусливое и почтительное поведение обитателей хижины, и к нему вернулась его самоуверенность.
Все сели. Баранья Нога подбросил валежнику в очаг не столько из уважения к неожиданному гостю, сколько ради того, чтобы получше разглядеть его и сообразить, как вести себя дальше.
В желудке Алаярбек Даниарбек ощущал полную пустоту, ноги от долгой ходьбы горели, спина ныла. Не привык Алаярбек Даниарбек много ходить. За последние годы он всё больше передвигался на своём несравненном иноходчике Белке. Ушел Алаярбек Даниарбек с каюка совсем не потому, что струсил. Сердце у него ныло. Ни на секунду не мог он забыть, что сам плывет по реке, разлегся на паласе, точно падишах, ест, пьет, а... отрада его очей — тонгоногий красавец, белоснежный, точно облачко на небосводе, — где-то плетётся по пыльной степи, непоенный, некормленный, и какой-то мужлан камчой лупит его по нежным бокам. Нет, Алаярбек Даниарбек не смог выдержать. Как-то, когда каюк на несколько минут причалил к берегу, он ушёл. Ушёл через камыши, колючие заросли, комариные болота искать коноводов, уведших его Белка. Ему казалось, что они где-то близко. Крепко досталось ему, когда много вёрст шагал он своими избалованными ногами-коротышка-ми, не очень-то приученными к ходьбе по кочковатой жёсткой степи, да ещё когда палит солнце, а горячий ветер бросает в лицо пыль и песок. К тому же, коноводы куда-то запропастились, и сколько Алаярбек Даниарбек ни вглядывался из-под руки в желто-мутную марь, никаких всадников он не мог обнаружить. Точно в бездну провалились.
Но Алаярбек Даниарбек был не так прост, чтобы позволить степи и пустыне одержать над собой верх. Нет, он видывал виды. Он отлично разбирался в степных приметах. На большом расстоянии мог сказать, кто едет или идет навстречу и что сулит вон та крохотная хижина, над которой вьётся уютный дымок. Нет, он лучше обойдет хижину сторонкой, потерпит еще жажду и голод, потому что в тени у стенки стоят две засёдланные лошади, ничуть не похожие на тех, которых повели коноводы.
Так и шёл Алаярбек Даниарбек всю ночь и весь день на север и напряжён-но вглядывался, не забелеет ли вдалеке среди жёлто-бурых просторов его суетливый конёк...
Только отчаявшись догнать лошадей, окончательно вымотавшийся Алаярбек Даниарбек решил искать гостеприимства у пастухов.
Он сидел перед костром и смотрел на языки огня, с треском пожиравшие сухие ветки, а хозяева стойбища испуганно взирали на ночного гостя, с почтительным любопытством ожидая первого его слова. Они смотрели на его кисейную белую чалму, на его белый суконный халат, на видневшийся из-под халата татарский камзол с тяжёлой серебряной цепочкой, спокойно лежавшей на уже обозначившемся брюшке, на его поражающие воображения мягкие, самаркандской тонкой кожи ичиги, едва ли подходящие к горным и степным дорогам. Да и в таких кожаных калошах с зелёными задниками много не попутешествуешь. Куда в них идти в дождь по раскисшей глине?! «Значит, — думали пастухи, — это большой человек, он не привык ходить пешком. И к тому же, на нём не видно оружия. Значит, он уважаемый человек и нечего его бояться. Даже, наверно, ибрагимовские волки боятся и уважают его. Иначе как бы он мог спокойно идти один-одинешенек по степным дорогам?..