Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962 - Чуковская Лидия Корнеевна 22 стр.


Поведала мне дурную новость: слухи о том, что однотомник Цветаевой, намеченный к изданию, отменен.

– Вот и не надо было печатать Маринины стихи в неосторожном альманахе с неосторожным предисловием, – ворчливо сказала она. – Знаю, помню, вы защищали стихи и предисловие! Поступок доблестный и вполне бесполезный. Мнение ваше, или мое, или Эренбурга – кому оно интересно? А не выскочи «Литературная Москва» преждевременно с двумя-тремя стихотворениями Марины – читатель получил бы целый том149.

Я с упреком Анны Андреевны не согласилась. Нет сейчас ни у одного самого проницательного человека никакого способа понять – что преждевременно, а что в самый раз. Не выскочи «Литературная Москва» со стихами Цветаевой – где гарантия, что мы получили бы целый том? А благодаря «Литературной Москве» голос Марины Ивановны, столько десятилетий беззвучный в России, все-таки прозвучал.

Анна Андреевна долго рылась в сумке; наконец, нашла и протянула мне какие-то листки.

– Читайте!

Читаю. Определение сущности поэзии Ахматовой – новое, неожиданное, написанное точно – как-то восхитительно, благоуханно; так написано, что мне захотелось сразу запомнить его наизусть и никогда не расставаться с ним… да где мне! С моей бедной, засоренной головой! Я не запомнила ни слова – одно лишь благоухание.

– Угадали? – спросила Анна Андреевна.

– Проза поэта? – спросила я в ответ.

– Да. Это Осип. Надя нашла, перебирая бумаги.

В прочитанном мною листке о поэзии Ахматовой говорится необычайно высоко.

– В печати, в 1923 году, Осип дважды меня обругал, – сказала Анна Андреевна. – «Столпник паркета» и еще как-то[219]. Подумайте: если бы эти листочки не нашлись, было бы известно об отношении Мандельштама к поэзии Ахматовой только то, напечатанное. Оно и вошло бы в учебники, только оно. Этот случай навел меня на грустные размышления об истории литературы вообще: какова же степень нашей осведомленности об отношении друг к другу литераторов XIX века? Выходит, все зависит от случая. Не найди Надя случайно эти листочки – и не только другие люди – я сама не узнала бы никогда, как относился к моей поэзии Осип[220].

У него четыре стихотворения, мне посвященные: «Федра», «Это ласточка и дочка» – непонятное, правда? а это мы просто топили печь… «Твое чудесное произношенье» и «Твоих, Кассандра, губ» (там еще четыре строфы, смотри газету «Воля народа»). И четыре эпиграммы:

Черты лица искажены Какой-то старческой улыбкой, Ужели и гитане гибкой Все муки Данта суждены?

– это я на вокзале говорила по телефону, а он смотрел. Еще:

Привыкают к пчеловоду пчелы, Такова пчелиная порода. Только я Ахматовой уколы Двадцать три уже считаю года.

И еще:

Вы хотите быть игрушечной, Но испорчен ваш завод, К вам никто на выстрел пушечный Без стихов не подойдет.

Анна Андреевна прочла еще одну, четвертую эпиграмму, но я ее забыла150.

Затем, я как-то – не помню даты – была у нее вечером; мы долго сидели вместе с Эммой Григорьевной и хозяевами, поджидая Анну Андреевну, за круглым столом в столовой. Она была занята; потом вышла к нам и сказала, что навестила (в тот день? или в другой, не помню) Бориса Леонидовича в больнице, ему лучше, только сильно болит колено; он подарил ей семь (или восемь?) стихотворений.

– Четыре великолепные, а остальные – полный смрад.

Прочитала вслух два, потом дала читать мне. Четыре стихотворения, действительно, великолепны: «В больнице», «Ненастье», «Летчик», «Когда разгуляется».

Про «Летчика» Анна Андреевна сказала:

– Чуть-чуть растянуто.

Про «Больницу»:

– Это стихотворение мне особенно дорого потому, что, когда я навещала Бориса в первый раз, он мне все это рассказал прозой, а вот теперь стихи151.

Я ушла, потрясенная «Больницей». Это один из шедевров Пастернака – хотя «Летчик» тоже очень хорош. Но «Больница»! В первой половине все движется, покоряясь магии первых строк каждого четверостишия:

а под конец – это рождение Бога из опросного листка, из анкеты, из больничного быта, из шума дождя – это чувство присутствия Бога и смерти… Нет, хоть и велик Мандельштам, а такого чудотворства я у него не припомню (разве что:

Мандельштам творил из благородного металла; Пастернак, подобно Ахматовой, созидает чудеса из сора[221]. Это мне ближе.

14 сентября 57 Приехала Анна Андреевна, позвонила, я у нее была. Целая россыпь стихов, прозы, критики. Даже одна эпиграмма.

Посвежевшая, загорелая – лето на воздухе пошло ей впрок.

Сначала Анна Андреевна прочитала мне несколько стихотворений, явно обращенных к тому, приезжавшему[222].

Потом еще одно, которое я запомнила сразу, от первой строки до последней:

И, наконец, эпиграмму:

(В самом деле, как?)[223]

Прочитала она мне и главу из воспоминаний о Мандельштаме[224].

– Времени у меня осталось так мало, – сказала она, – что теперь мне следует писать только то, чего, кроме меня, никто не напишет.

Затем полились блистательные устные речи.

С возмущением и брезгливостью говорила Анна Андреевна о статьях Серебровской и Коваленкова.

– В этой симметрии что-то кроется153.

Потом она сказала:

– На днях вбегает ко мне Аничка. «Акума, мы проходим враждебные группировки, там ты и Гумилев!» – Помолчав, Анна Андреевна продолжала величественно. – Позорный столб, я нахожу, без меня как-то не имеет вида, – вы замечаете, Лидия Корнеевна?

Но, сказать по правде, я сразу представила себе позорный столб как нечто праздничное, прекрасное.

– Звонил мне один болгарин, хотели меня навестить чехи. Но у нас в коридоре отстали от стены и начали жить самостоятельной жизнью обои. Никого нельзя принять. Впрочем, я все равно никого не приняла бы…

– Передают два крылатых изречения Зинаиды Николаевны. Одно: «Брошенной женой Пастернака я не буду. Я буду только его вдовой». Другое: «Бориса Леонидовича больше нет. Существует одна только Ольга Всеволодовна». Боюсь, тут Зина права. Эта баба его слопала. Проглотила живьем.

Анна Андреевна произнесла последние слова не столько зло, сколь задумчиво. Как будто раздумывая – в самом ли деле утонул Борис Леонидович или еще есть надежда, что он когда-нибудь выплывет.

Воспользовавшись наступившей паузой, я рассказала ей (с таким большим опозданием!) о Митиной реабилитации и о своих непристойных слезах в Прокуратуре.

– Не мучайте себя, – сказала мне Анна Андреевна участливым голосом. – Я помню вас тогда. Тогда вы не плакали. Ни один человек не знает, в какую минуту его настигнут слезы.

Словно грех отпустила мне.

– И тогда я много плакала, – сказала я. – Но не перед ними.

Тут раздался стук в дверь. Ардов пришел звать нас чай пить.

В столовой я имела сомнительное удовольствие познакомиться со Львом Никулиным. Он рассказывал о Париже, о Юрии Анненкове, о Льве Любимове (который, по его словам, при немцах издавал гестаповскую газету). Анна Андреевна весьма светски поддерживала беседу, но вдруг, посреди неоконченной фразы, поднялась и, не дав мне даже допить чашку, повелительно увела обратно к себе: «Идемте договаривать!»

О чем бы это? Оказывается, о Заболоцком, о котором мы и не начинали. Обсудить его сборник154.

– Прочли? Ну, говорите, что вы думаете об этой книге.

Я перечислила стихи, которые мне полюбились: «Уступи мне, скворец, уголок», «Журавли», «Чертополох», «Некрасивая девочка», «Лебедь в зоопарке», «Старая актриса», «В кино», «У моря», «На рейде», «Гроза», – в общем, многое.

– Ваш список, насколько я могу припомнить, верен, – сказала Анна Андреевна с некоторой небрежностью, – кроме «Старой актрисы» и «Некрасивой девочки». Но я спрашиваю вас не о стихах, а о книге.

О книге я сказала, что в ней слышится то Ломоносов, то Державин, то Олейников, то Пастернак, то Некрасов… И кое-что холодно.

О чем бы это? Оказывается, о Заболоцком, о котором мы и не начинали. Обсудить его сборник154.

– Прочли? Ну, говорите, что вы думаете об этой книге.

Я перечислила стихи, которые мне полюбились: «Уступи мне, скворец, уголок», «Журавли», «Чертополох», «Некрасивая девочка», «Лебедь в зоопарке», «Старая актриса», «В кино», «У моря», «На рейде», «Гроза», – в общем, многое.

– Ваш список, насколько я могу припомнить, верен, – сказала Анна Андреевна с некоторой небрежностью, – кроме «Старой актрисы» и «Некрасивой девочки». Но я спрашиваю вас не о стихах, а о книге.

О книге я сказала, что в ней слышится то Ломоносов, то Державин, то Олейников, то Пастернак, то Некрасов… И кое-что холодно.

– Да ведь это страшная книга! – бурно заговорила Анна Андреевна. – Просто страшная. В ней встречаются хорошие стихи, это правда, но нет лица поэта, нет лирического героя, нет эпохи, нет времени… Грузия вся насквозь переводная… Правильно говорит Маршак, что поэзия Заболоцкого выросла на обломках русской классики… И, как хотите, Лидия Корнеевна, а строка «Животное, полное грез» – это, в своем роде, «мое фамилие»[225].

Покончив с Заболоцким, Анна Андреевна показала мне толстенную книгу какой-то болгарской поэтессы: Ахматовой предстоит очередная переводческая деятельность.

– Багряна подражает Ахматовой, а теперь Ахматова будет переводить Багряну… – сказала она. – В этом есть нечто ужасное, противоестественное: туда и обратно, так и этак перекраивается живая ткань. «Остров доктора Моро», вы читали?155

Потом очень возмущалась каким-то очередным очерком Льва Успенского в «Звезде» о старом Петербурге. Вот уж я не ожидала услышать это имя из ее уст!

– Пишет, будто в старом Петербурге на лестницах пахло кофе. Что за вздор. На черных лестницах пахло кошками, а на парадных – духами дам и сигарами мужчин… Если бы там пахло кофе, хозяева уволили бы швейцара… Затем он сообщает, что по вечерам лица женщин, под черными или зелеными вуалями, казались исполненными тайны… По вечерам под вуалями выходили одни проститутки[226].

Не вполне учтиво прервав ее речь, я рассказала ей, кто таков есть Лев Успенский. Рассказала о другом его произведении, куда более интересном, чем мемуары157.

И опять, рассказывая, я почувствовала в горле неуместные слезы. «Что было, то прошло и быльем поросло». Нет, не поросло. Нет, кровавые слова, они хуже кровавых рубцов на живом теле: они не зарастают.

– Это Маршака, вас и Тамару Григорьевну он считал людьми невысокого культурного уровня? – перебила меня Анна Андреевна.

Я кивнула.

– А я вам о каких-то его мемуарах докладываю! – сказала Анна Андреевна, когда я окончила свой рассказ. – И кто-то, и он сам, воображает, что он писатель! Русский писатель… мудрено. И мудренее всего для меня вы, Лидия Корнеевна: как это вы нашли в себе силы перечесть эту папку? Я бы замуровала ее от самой себя навеки… Помню, в Ленинграде, когда мы только познакомились с вами, вы пытались мне что-то рассказывать о судьбе вашей редакции, но все было такое ужасное, что я не могла слушать…

Как это я нашла в себе силы перечесть?

Я ответила ей ее же стихами:

– Спасибо, что предупредили, – сказала Анна Андреевна. – А то мне хотели представить Успенского. Прекрасно! Вы мне его уже представили. Гораздо лучше познакомить его с Ольгой Всеволодовной.

Затем она порывисто поднялась и снова повела меня в столовую – допивать чай. Там было уже пусто. Не помню, в какой связи вспомнила Анна Андреевна день взятия Зимнего:

– Впервые в жизни я видела тогда разведенный мост – днем. Грузовики, трамваи, люди – все повисло над внезапно разверзшейся бездной. Я туда заглянула. Под мостом шли миноноски. В толпе говорили: «балтийцы идут на помощь большевикам». А потом снова мост сомкнулся. Валил первый мокрый снег[227].

Провожая меня в переднюю, она опять заговорила об Успенском:

– Берегите эти статьи. Современники и потомки должны знать твердо who is who. В 37 году был людям великий экзамен. Помните, что писал ваш Герцен: не только не нашли слова защиты, «но даже не нашли молчания» при кровавых расправах. Слово защиты было невозможно, а промолчать-то ведь можно было!158


22 сентября 51 Тревожные вести о Борисе Леонидовиче.

Я была третьего дня у Анны Андреевны. Она сказала мне, что те итальянские коммунисты, которым Пастернак передал свой роман, вышли из коммунистической партии (носят их сюда черти!). И теперь наше начальство требует от него, чуть ли не под угрозой исключения из Союза, чтобы он взял свой роман обратно. Он испуган и растерян. В Италию написал.

Анна Андреевна прочитала мне свои переводы из Переца Маркиша. Два стихотворения истинно великолепны. И такого поэта убили![228]

Потом она достала из сумочки письмо читателя. Страдальческое и понимающее. С уверенностью не скажешь, но, кажется, это письмо от ссыльного.

– Писем я писать не умею. Пошлю ему телеграмму: «Отрадно слышать голос друга».

(Чудесное слово: отрада. И почему-то оно исчезает из языка. А в ее стихах и в ее устной речи оно живет полной и естественной жизнью:

По дороге домой я размышляла о том, в самом ли деле она не умеет писать письма? (Я не получила ни одного, судить не берусь. У меня хранится только записочка из больницы и телеграмма.)

Думаю, у нее просто и потребности нет писать письма. Свои мысли и чувства, обращенные к людям, она преображает в высшую форму общения: в искусство. Зачем, испытав радость или боль, писать письмо? (Как делаю обыкновенно я – и всегда раскаиваюсь.) Если можешь превращать лично пережитое в нечто обязательное для всех – в стихи? Да еще в точнейшие, лаконические? Кроме того, Анна Андреевна находит точные, равные по лаконизму стихам, словесные формулы и в устной речи: «Отрадно слышать голос друга».

Фраза, по краткости вполне телеграфная, но не искалеченная сокращением, а полновесная, пушкински лаконическая.

Два искусства: лаконической стихотворной речи и лаконической устной. В третьем – в создании эпистолярной прозы – она, по-видимому, просто не нуждается.

(Не уверена я, что эти мои рассуждения имеют резон.)


30 сентября 57 За последние дни уже в третий раз мне советуют отдать мою статью «в другое место».

Из Ленинграда позвонила Шура[232]: сборник, составлявшийся неким благожелательным Варшавским, куда я послала свою статью, перешел в другие руки, неведомые мне; там всё вверх дном, и благожелательный Варшавский советует мне передать мой опус «в другое место».

Я позвонила Беку, попросила его прочесть мою статью, лежащую у них в «Литературной Москве» уже недельки две. Бек сказал, что еще не решено, будет ли у них на этот раз отдел критики. «Я прочту, но советую вам отдать вашу статью в другое место».

Для разведки я позвонила Алигер. Как там, мол, у них дела в общем? и каковы, по ее мнению, шансы моей статьи в частности? Она сказала, что к публицистическому отделу теперь отношения не имеет, что «выгораживает время для работы над собственной поэмой», что и свой отдел (то есть поэзии) налаживает заново и с трудом. «Пока меня не было (не знаю, она, кажется, уезжала куда-то), тут многое вынули». – «Что же именно?» – «Да вот стихи Ахматовой, хотя бы». – «А почему?» – «Видите ли, она ведь не москвичка»…

Весьма уместный довод в те дни, когда с такой помпой создается в Москве Союз Писателей Российской Федерации, специально для работы с «провинциалами», т. е. не с москвичами… Да и Ахматова – какой же она московский или ленинградский автор? Господи, как надоедает дребедень!

– «Вы посоветуйте Анне Андреевне отдать свои стихи в другое место», – сказала мне на прощание Алигер.

Закрывают их, что ли?[233]


И где же это таинственное «другое место»? Где оно, как называется?

Всюду одно и то же место: подонки пытаются взять реванш.


2 октября 57 Конец вечера я провела у Анны Андреевны. Она хворает и звала настойчиво. Сильные боли в правом плече. Доктор думает, отложение солей; она – сердце. Однако, она на ногах.

Сначала мы сидели в столовой – одни.

Растет, растет ее обида на Бориса Леонидовича. Зачем у нее не бывает? Зачем не зовет к себе? Зачем написал отвратительную, постыдную «Вакханалию»? Дала мне прочитать ее, и, пока я молча вчитывалась в стихи, не спускала возмущенных, требовательных глаз с моего лица… Ничего отвратительного, постыдного в этих стихах, разумеется, нет, – «все вздор один» – и куски великолепны, но и я, как она, не ощущаю сейчас поэзии ужина, бала, пышности, пьянства. Однако было время, когда и она ощущала эту поэзию. («Новогодний праздник длится пышно».) Теперь же, по-видимому, она чувствует всякую пышность, сытость, воспетую в стихах, как звук фальшивый и оскорбительный. Быть может, она и права; жаль только, что осуждение стихов идет у нее рядом с личной обидой.

Назад Дальше