– Впервые я увидела ее в 1941-м году. До тех пор мы с ней никогда не видались, она посылала мне стихи и подарки. В 41-м году я приехала сюда по Левиным делам. А Борис Леонидович навестил Марину после ее беды и спросил у нее, чего бы ей хотелось. Она ответила: увидеть Ахматову. Борис Леонидович оставил здесь у Нины телефон и просил, чтобы я непременно позвонила. Я позвонила. Она подошла.
– Говорит Ахматова.
– Я вас слушаю.
(Да, да, вот так: она меня слушает.)
– Мне передал Борис Леонидович, что вы желаете меня видеть. Где же нам лучше увидеться: у вас или у меня?
– Думаю, у вас.
– Тогда я сейчас позову кого-нибудь нормального, кто бы объяснил вам, как ко мне ехать.
– Пожалуйста. Только нужен такой нормальный, который умел бы объяснять ненормальным.
Тут я подумала: один безумный поэт – хорошо, два – плохо.
Она приехала и сидела семь часов. Ардовы тогда были богатые и прислали ко мне в комнату целую телячью ногу.
На следующий день звонок: опять хочу вас видеть. А я собиралась к Николаю Ивановичу, в Марьину рощу. Я дала ей тот телефон. Вечером она позвонила; говорит: не могу ехать на такси, на метро, на троллейбусе, на автобусе – только на трамвае. Тэдди Гриц ей все подробно объяснил и вышел ее встретить264. Мы пили вино вчетвером. Тэдди сказал, что у дома торчит человек. Я подумала: какая же у нее счастливая жизнь! А, может быть, это у меня? А может быть у нас обеих?[385]
11 декабря 60 Я ненадолго заходила к Анне Андреевне. Застала ее лежащей. Сердце? Боли есть, но, она Запись о «дне втором и последнем» – о втором дне встречи – сделал Н. И. Харджиев. См. публикацию Э. Бабаева – ВЛ, 1989, № 6, с. 227.
надеется, это не сердце, а спондилит. Рассказала мне, что накануне с помощью Эммы Григорьевны исправляла свое вступление к книге.
Показала мне томик стихов Георгия Иванова с предисловием Гуля. Утверждается, будто Георгий Иванов – князь во поэтах, из него выработался великий поэт и пр.
Анна Андреевна испытующе на меня взглянула, взяла с тумбочки какую-то книжку, важно надела очки – а мне велела читать про себя Иванова и потом высказаться.
Я принялась со страхом. Когда-то в Ленинграде, в «Доме Литераторов», я слушала стихи Иванова и Адамовича. Они там читали. Георгий Иванов – и сам он, и стихи его – мне ужасно не нравился. Из стихов же Адамовича – кое-что. Кто-то мне недавно сказал, что Адамович – там, в запредельном мире, сделался хорошим критиком. Дай-то Бог. Они у меня в памяти как-то смешались: Иванов и Адамович, хотя совсем не были похожи друг на друга.
Да, так вот, Иванов. Минуя Гуля, я принялась читать стихи Иванова.
Нет, не выработался. Нет, бледно. Нет, ритмы, интонации – чужие. Нет.
Я доложила Анне Андреевне свое впечатление. Она нашла меня слишком снисходительной.
– Не бледные и чужие, а пренеприятные и ничтожные, – сказала она. – Очень неприятные. Вот, например, это.
Она прочитала с издевкой одно любовное стихотворение.
– Это – Одоевцевой. Еще «пупочкой» ее назвал бы… Не только никакого величия – никакого вкуса. Гуль выводит Иванова из Анненского.
Я удивилась: Анненского и ноты нет.
– Да, да, не больше и не меньше, из Анненского. Это наспех сколоченная родословная, знаете, как раньше покупали на Апраксином рынке.
1961
3 января 61 За это время я видела Анну Андреевну дважды: один раз еще в старом году, а потом встречала у нее, с ней – Новый. (Вопреки своему обычаю: вообще не встречать.)
Анна Андреевна плохо себя чувствует и почти все время лежит. По-видимому, пока не выпустят книгу – ей не поправиться.
Разговор в тот раз был об Ольге. Опять об Ольге! Взрывы «неистовых речей»: Оттены взяли ее под свою защиту. Оттен – это Коля Поташинский, мой соученик по Тенишевскому училищу, которого я, 20 лет не видевши, внезапно встретила в Москве на остановке такси возле моего дома[386]. Литератор он никакой, человек – добрый, ничем не примечательный, разве что склонностью к вранью, за что и прозван был школьниками бароном Мюнхгаузеном. В толк не возьму, какое дело Анне Андреевне до Колиных мнений, и кто доводит их до ее сведения. (Пахнет чем-то ташкентским…) Что же касается Ольги, то ведь тут, как говорится, «все ясно», «проклятой неизвестности» нет. А бесплодные гневы истощают сердечную мышцу.
Новый год, в отсутствие хозяев, встречали мы в таком составе: Анна Андреевна, Ника, Наталия Иосифовна, я. Анна Андреевна накинула на халат шаль и вышла к столу; она была рассеянна, грустна, но при этом любезна и остроумна; я просто грустная, я не умею; Ника, со свойственной ей серьезностью, неторопливостью, деликатностью и умом – хозяйничала; Наталия Иосифовна много курила и много рассказывала смешного.
Между прочим, моя грустность дала повод для одного признания Анны Андреевны. Это было не на встрече Нового года, а в прошлый раз. Я сказала, не пускаясь в подробности, что самое для меня мучительное не боль, испытываемая мною, но непонятность совершившегося.
Анна Андреевна, мгновенно поняв, о чем речь, ответила:
– Да, у меня тоже так было в 44-м году. («Значит, Гаршин», – подумала я.) Мне тоже сделалось трудно жить, потому что я дни и ночи напролет старалась догадаться, что же произошло. Могу вам сказать, как это окончилось. Однажды я проснулась утром и вдруг почувствовала, что мне это больше неинтересно. Нет, я не проснулась веселой или счастливой. Но – освобожденной.
января 61 Я напустила Оксмана на Козьмина. Юлиан Григорьевич звонил мне, что Сурков переделывает послесловие. Анне Андреевне я не говорю ничего. Поглядим. А сверки все нет.
Она лежит. Один вечер я посидела возле. Она прочитала мне три свои стихотворения, посвященные Пастернаку: «И снова осень валит Тамерланом» (1947)[387]; «Умолк вчера неповторимый голос»[388] и «Словно дочка слепого Эдипа» (1960)[389]. Очень сконфузила меня торжественной благодарностью: «я обязана вам устранением «несущий» и «носящий»». Но это ведь каждый заметил бы, сказала я; и сама она непременно тоже.
– Я заметила бы, но позднее, – ответила она. – Сначала, когда слышишь все только изнутри, – не слышишь снаружи.
Потом заговорила о «пути» в «дочке слепого Эдипа».
– Дорога, – это на одной его фотографии, которую он мне подарил. Там за окном видна дорога. Он написал по-французски: «Все дело в том, чтобы идти по ней выше и выше». Я поставила фотографию вот здесь, на тумбочке, у зеркала, и ее украли.
– Какие же к вам, однако, гости ходят!
– Точно такие же, как к вам! Ну можно ли держать открытой, неокантованной, неостекленной, не на стенке – фотографию великого поэта!? Ясно – украдут.
Почему-то мы заговорили о конце Гумилева.
– Его ведь тогда в Петербурге мало знали, то есть знали очень хорошо, но только в самом узком кругу. Вожди, конечно, и имени его не слыхивали, об этом нечего и говорить. А читатели – только интеллигенция, узкий петербургский круг. Не спорьте, я вооружена: ни одна книга его не была переиздана. Николай Степанович был человек очень деловитый; если бы он мог – он добился бы переиздания. Но не мог. О нем не появилось ни одной статьи. Правда, на юге существовала его школа; но до Петербурга еще не дошла. Слава ждала его через несколько дней.
Помолчали. Анна Андреевна заговорила о «поклонниках таланта» и об одном из тех, который недавно посетил ее.
– Какой-то театральный служащий, который всю жизнь мне поклонялся. Вот, видите, это всё – стихи мне. (На столе лежит толстая красная тяжелая тетрадь – роскошная, нечто вроде альбома.) Ниночкин знакомый. Наконец пришел. Я промучилась два часа. Он так робел, что разговорить его было невозможно. Я никогда ничего похожего не видывала, хотя у меня пятидесятилетний опыт.
13 января 61 С дачи, 11-го, я позвонила Анне Андреевне – узнать о здоровье. Она сказала: «Больна, но еду в Ленинград, заболел Лева». Оказывается, ей позвонила Ира Лунина с дурным известием: Леву отправили в больницу.
– А что с ним?
– Ирочка не знает.
Не знает! Как это можно сообщать Анне Андреевне страшные и притом неопределенные известия! «Волнуйтесь, подробности письмом». Сегодня, вернувшись в город, я сразу поехала на Ордынку. Билет уже взят, но Анна Андреевна колеблется, ехать ли, потому что ее смотрел Вотчал, остался очень недоволен сердцем и приказал лежать. Я ее уговорила расстаться с билетом и обещала, что позвоню в Ленинград Геше и попрошу его навести справки в больнице.
Анна Андреевна протянула мне увесистую, роскошную итальянскую хрестоматию, ту самую, где напечатаны ее стихи по-итальянски и по-русски. Предисловие Рипеллино снова и снова приводит ее в бешенство. Там говорится, между прочим, будто к тридцати двум годам она разочаровалась в своей интимной лирике и перестала писать.
– Я не писать перестала, а в 24 или 25 году было постановление ЦК: не арестовывать, но и не печатать. Я этого не заметила, я тогда не знала даже, что такое ЦК. Разочаровываться же мне не в чем было, потому что именно в этом году я с «Русским Современником» ездила в Москву, читала в Политехническом с огромным успехом: конная милиция и все прочее. Да и кто же разочаровывается в своей поэзии в 32 года! Годы цветения! Укажите мне такого поэта! Выдумал Рипеллино, и теперь все на Западе повторяют265.
– Я не писать перестала, а в 24 или 25 году было постановление ЦК: не арестовывать, но и не печатать. Я этого не заметила, я тогда не знала даже, что такое ЦК. Разочаровываться же мне не в чем было, потому что именно в этом году я с «Русским Современником» ездила в Москву, читала в Политехническом с огромным успехом: конная милиция и все прочее. Да и кто же разочаровывается в своей поэзии в 32 года! Годы цветения! Укажите мне такого поэта! Выдумал Рипеллино, и теперь все на Западе повторяют265.
Затем, немного остыв, прочла новое: скорбящей – щемящий, гудок паровоза, шарманка. «Это я просто так, никчемно, вы не беспокойтесь», – лукаво и кокетливо повторяла она, а потом – ну как же не беспокоиться! схватила «Поэму» и указала мне, куда эту строфу собирается вставить[390].
– Ко мне приходили три художника, молодые, левые, просили принять их товарища, поэта. Меня тронуло, что они так любят его… Пришел. Лет тридцати. Где-то в деревне учит детей немецкому. Пишет стихи. Кудрявый. Похож на молодого Мандельштама. От смущения закрыл руками лицо. Руки – белые лилии. Читал стихи. У всех у них сейчас хорошие стихи. Я спросила о «Поэме». Он ответил: «Для меня ваша «Поэма» где-то возле «Двенадцати» Блока». Я всегда так и сама думала, но боялась сказать… Потом о драгуне: «Он был лучше их, потому они его убили»266.
Показала пышную новогоднюю открытку от Суркова. Довольна. А не в этой ли комнате кричала она мне, что из-за его послесловия к ней вызывали неотложку!
Вернувшись домой, я позвонила в Ленинград Геше и дала ему поручение насчет Левы.
15 января 61 Звонил из Ленинграда Геша: он все исполнил. У Левы функциональный гемипарез; на днях его переводят к Бехтереву. (Докторша спросила: «это сын того Гумилева, который написал «Луну справа”?»[391])
Я позвонила Анне Андреевне сообщить ей диагноз; она выслушала меня вяло, потому что получила уже подробное письмо от Левы.
Вопрос докторши напомнил мне еще два происшествия в том же роде. Одна студентка, услыхав фамилию «Ахматова», спросила: «Это та Ахматова, из-за которой застрелился Блок?» А потом рассказ Сергея Александровича Бондарина, как начальник лагеря, принимая новоприбывших, увидел в анкете Дмитрия Стонова: «писатель» и поднял неистовый крик. «Ну и мерзавец! – кричал он. – Что это ты такое аховое написал? Зощенку и Ахматкину – и тех к нам не прислали, а тебя… Хорош!»267
21 января 61 Вечером была у Анны Андреевны. Она немного живее. О Леве молчит. Снова показала дивное, хоть и малограмотное письмо, на этот раз из Днепропетровска: «Уважаемая Анна Ахматова». Человек прочитал ее стихи в газете и «откликнулся». А до сих пор знал о ней только то, что преподнесли ему в 9 классе, то есть постановление 46 года, которое он вежливо называет «обзор», и три строчки стихов – из того же обзора. Перевирая, он их цитирует так:
«Очей» вместо «ночей»… Теперь он радуется, что снова встретил стихи полюбившегося ему поэта.
Так, даже сквозь «обзор», даже сквозь искалеченные, скудные строчки – Ахматова победила: и «несет по цветущему вереску, / По пустыням свое торжество»268.
Затем Анна Андреевна сказала мне, что не станет писать книгу о гибели Пушкина, потому что из опубликованных ныне писем Карамзиных все уже ясно и так.
Пошли в столовую чай пить. Ардов вспомнил и рассказал, как, много лет назад, к Анне Андреевне пришел однажды Пастернак, и они часа два беседовали между собой о чем-то непонятном. Нина послушала, послушала и говорит Ардову: «Борис Леонидович будто на каком-то чужом языке изъясняется». – Но Анна Андреевна понимает? – «Да, во всяком случае свободно отвечает ему». Когда Борис Леонидович ушел, Нина – к Анне Андреевне: «О чем вы толковали с Пастернаком?» – «Да он просил меня заменить слово «лягушка» в моем стихотворении».
– Чтоб не спугнуть лягушки чуткий сон? – вспомнила я.
– Да.
– И вы сделали «пространства»?.. Далековато!
– Это совершенно все равно, – ответила Анна Андреевна[392].
Скоро пришла Эмма, а мне было пора.
28 января 61 Целый вечер у нее. Она на ногах, разговорчива, но какая-то мрачная, темная. По-видимому, ее гложет книга (сверки до сих пор нет), отношения с Левой (о нем она молчит, а на вопросы отвечает односложно), терзают мысли о ее биографии, искажаемой на Западе. Снова – гнев по поводу предисловия к стихам в итальянской антологии.
Показала мне свою особую запись об источниках всех кривд. Примерно так: «Каждый, уезжая из России, увозил с собою свой последний день. Вячеслав Иванов уехал из Петербурга в 1912 году, когда кое-кто считал меня ученицей Кузмина, а через несколько лет за границу. Он привез эту мысль на Запад, она и распространилась на Западе»[393].
Я посоветовала ей, назло Рипеллино и другим, утверждающим, будто она долго молчала, упомянуть в своем предисловии, что в 30-е годы она писала особенно много. Ведь включить успеется, сверка еще предстоит.
Разговор о Твардовском (в связи со статьей, которую пишет о нем Маршак)269. Анна Андреевна, по своему обыкновению, отзывается о Твардовском с неприятной мне презрительностью.
– Теркин? Ну да, во время войны всегда нужны легкие солдатские стишки.
Я сказала, что прочно люблю отрывки из «Страны Муравии» – например, свадьбу, пляску на свадьбе – люблю «Теркина» и «Дом у дороги». Мне кажется, Анна Андреевна «Дом» просто не прочла.
Когда я уже уходила, Анна Андреевна просила меня раздобыть для нее у Корнея Ивановича роман Набокова «Пнин»: она хочет взглянуть, что там написано про нее.
4 февраля 61 Случилось, как бывало уже десятки раз: только что я набрала номер ее телефона – занято; кладу трубку – звонит она сама.
Не телефон, а телепатия.
Вечером я пошла.
Она уезжает 6-го, хотя Леве лучше, а сверки все еще нет. Приехала Ира Пунина и везет ее в Ленинград.
Гневная тема нынешнего вечера – «Пнин» (я забросила ей книгу в промежутке). Книга ей вообще не понравилась, а по отношению к себе она нашла ее пасквилянтской. Книга мне тоже не нравится, или, точнее, не по душе мне та душа, которая создает набоковские книги, но пасквиль ли на Ахматову? или пародия на ее подражательниц? сказать трудно. Анна Андреевна усматривает безусловный пасквиль[394].
Я принесла ей номер «Юманите» со статьей о деле Ивинской. Анна Андреевна от слова до слова перевела мне статью с французского. Приятно, конечно, что Сурков, один из ярых гонителей Пастернака, в разговоре с западным корреспондентом вынужден был назвать его великим поэтом, но жаль, что соседствуют имена: воровки Ивинской и великого поэта Пастернака. Впрочем, в этом уж неповинен никто, кроме самого Бориса Леонидовича.
– Завтра ко мне придет Надя, – сказала Анна Андреевна, – и я с ней буду ссориться. Вообразите: она защищает Ольгу!
Интересно, каким же это образом? Тут ведь возможны только два варианта защиты: первый – я оболгала Ольгу, на самом деле она никаких денег не присваивала и добросовестно посылала в лагерь посылки. Второй: я опять же оболгала Ольгу, никаких денег я ей вообще не давала, ни денег, ни вещей, ни лекарств, ни сгущенного молока, ни топленого масла, ни книг, так что ей, бедняге, нечего и присваивать было. Третьего нет. Однако ведь я жива, и потерпевшая – тоже, она жива и на свободе, и свидетели – например, Фрида, живы тоже. Свидетели подтвердят, что деньги я давала, сами они давали частенько продукты и книги, а потерпевшая скажет, что за два с половиной года она не получила ни одной посылки. Какая же возможна защита? Какие же доводы приведет Надежда Яковлевна? Любопытно[395].
В это время у Ардовых в гостях пребывал Никулин. Анна Андреевна вышла в столовую показать французскую газету. Потом вернулась и с возмущением сказала:
– Подумайте, Виктор Ефимович при Никулине спросил: «Это Лида принесла?»
21 июня 61 Вчера вернулась из Ленинграда Анна Андреевна. Она позвонила мне и попросила придти, а я не могла: мое дежурство на даче, возле Деда.
– Значит, сегодня мы не увидимся? – грустно сказала Анна Андреевна. – Ну, ничего, я привыкла довольствоваться малым. Хорошо, что хоть голос ваш услыхала.
(В последние годы она со мною как-то необыкновенно ласкова. Пойму ли я когда-нибудь, что случилось в Ташкенте? И – забуду ли? И что я, собственно, помню? Нет, зла я не помню, то есть зла к ней не питаю, напротив. Но испытанную боль, сознательно причиненную мне ни с того ни с сего, – помню, и это мне мешает радоваться ее доброте.)
Да, а сегодня Анна Андреевна приехала на машине Наталии Иосифовны к нам в Переделкино. Сначала мы сидели на лавочке у дедовой березы, где скворечник. Она подарила Корнею Ивановичу белый экземпляр книжки, Наташе – черный, а мне пока никакого. Зато когда мы все вместе по тропочке пришли в мои «Пиво-Воды», она вынула из сумки, прочитала и подарила мне «Мелхолу». «Распространяйте»… Корней Иванович сказал: «Первая половина могла быть и у Алексея Толстого: там элемент оперы, но вторая по смелости, подлинности и силе – только Ахматова»[396].