Баба снова вошла в раж. Перемежая сетования с проклятиями в адрес своевольного покойника, она проковыляла в хлев и появилась оттуда с лопатой в корявых, чуть не дочерна огрубших руках. Видимо, мужа она собралась похоронить прямо здесь, на огороде.
– Церква-то уж сколько годов не работает, а в город к богунам тащить далеконько, – сама себе объясняла она, споро расчищая место для могилы.
Осознание безвозвратной потери, какого-никакого, а все-таки мужа, видимо, накатывало на нее волнами, приступы горя сменялись приступами раздражения и обиды на убиенного мужа. «Вот ирод, помер, даже не простившись! Да на кого же ты меня, паразита кусок, покинул?»
Сняв дерн с места будущего захоронения, баба еще раз взглянула на покойного, хозяйственно выдернула из глазницы вилку, отерла ее подолом и сунула в карман грязной розовой кофты. Потом, словно спохватившись, оперлась руками и впалой грудью на ручку лопаты и снова завыла в голос:
– Вот только вчерась черенок для лопаты приспособил да лопасть наточил, я разве тебе за это не налила? Скажи, не налила? Налила, ироду, а теперь вот этой самой лопаточкой тебе могилку копаю. Уж лучше бы мне с тобой убиенну быть, чем одной-одинешенькой сухой да горький вдовий век вековать…
Договорить она так и не успела. Лопата, на которую опиралась безутешная вдова, сама собой вывернулась у нее из рук, от чего женщина потеряла равновесие и неловко упала на четвереньки. Отточенная, блестящая по краю лопасть крутнулась, как пропеллер, мелькнула в воздухе и с чавканьем врубилась хозяйке в позвоночник. Выполнившая свою страшную работу обессилевшая лопата с жестяным дребезгом упала рядом с кучкой дерна. Тело женщины просело, полуотрубленная голова на миг задралась к небу, харкнула кровью, потом обвисла, руки и ноги подломились, и мертвая баба упала на грудь своего беспутного мужа. Все стихло в поселке. Только слышно было, как куры копаются в куче компоста, мерно постукивает пивной насос в магазине, да где-то безнадежно попискивает дешевый будильник.
Я повернулся и пошел прочь. Делать мне здесь было нечего. Неужели сейчас по всей России творится такое? Если так, то наш визит к всебогуну Агусию совершенно бессмыслен, потому что, пока мы доберемся, люди поубивают себя по злобе, по глупости и по неведению. А если бы ведали, разве что-то изменилось бы? Удержались бы от того, чтобы, пусть не всерьез, пусть краешком мысли, пожелать смерти ближнему своему? Вряд ли. Так вот оно какое, исполнение сокровенных желаний! Пусть не всех, но если бы даже и всех, что бы изменилось? Среди всевозможных человеческих чаяний всегда найдется желание беды и горя себе подобному, так уж человек устроен. Испокон века так было, а вот чтобы люди только хорошего друг другу желали, о таком ни сказок не сказывают, ни книжек не пишут.
Они все поджидали меня на опушке. Сидели на рюкзаках и молчали. Где-то в лесу звонко цвенькала какая-то птаха, занзивер, наверное. Однообразная, повторяющаяся через равные промежутки времени трель напоминала о будильнике, оставшемся в мертвой деревне. Я не стал ничего рассказывать, все было и так ясно. Просто взял протянутую Гонзой флягу и отхлебнул. Молча, поминая всех убитых сегодня мужиков в этой деревне и во всех других тоже! Эх, да всех-то поминать – моря не хватит.
– Что, герой, спекся? – сердито сказал Левон. – Рано спекся. Думаешь, народ сам себя побил, так что и спасать-то уже некого? Ошибаешься, герой. Спасать всегда есть кого, даже если кажется, что все закончилось.
– Кого? – безнадежно спросил я. – Что, думаешь, в других местах люди другие? Люди везде одинаковые, везде одно и то же.
– Не скули, ты чего сопли распустил? – грубо оборвал меня богун. – Вот возьму и начальству твоему нажалуюсь, что героя малохольного прислали, негодящего. Это если выберемся, конечно. А люди – они живучие, они ко всему приспособиться могут, так что не бойся, живые найдутся. Не бывало так, чтобы в России одни мертвые оставались, и не будет. Давай поднимайся, в путь-дорогу пора.
Я только замотал головой. Внутри у меня все словно запеклось, мне жутко хотелось пить, но не было ни желания доставать из рюкзака пластмассовую флягу с водой, ни сил. И так сойдет, чего уж сейчас копошиться. Рухни мне сейчас на голову паровоз, я бы даже и уклоняться не стал. Правильно Левон сказал – спекся.
Люта с Гизелой молчали. Какая-то в них появилась взаимная терпимость, даже не приязнь, а так, тень приязни. Во всяком случае, отторжение почти пропало, сменившись безразличием. Но безразличием с маленьким знаком плюс. Чужая беда сближает, особенно если она в любую минуту может стать и твоей тоже.
Авдей, похоже, что-то решил для себя, такой у него был взгляд – особенный. Я догадался, что он решил остаться здесь, что бы здесь ни случилось, и сейчас объявит нам, что собирается вернуться в город, но бард сдержался и не ушел. Все-таки он не безнадежный эгоист, подумал я, надо же! Мне ведь и в голову не пришло остаться здесь навсегда.
Даже старший сержант Голядкин – и тот смотрел на меня укоризненно. Испуганно и укоризненно одновременно. В то, что все в России погибли или погибнут в самое ближайшее время, он не верил. Только смаргивал нервно да дергал головой – ни дать ни взять воробей. Чижик-Пыжик.
– Не верю я, что Гинча да Димсон вот так запросто себя зарезать позволят, – встрял Гонзик. – Не такие они пацаны, чтобы из-за каких-то чумных железок конкретно сгинуть. Если люди делом заняты, им некогда друг друга калечить, я так думаю. А дел в городе сейчас навалом. Завалы разобрать, людям убежища какие-нибудь построить, накормить, опять же. Думаешь, не помогут убежища? А ты пробовал? Нет, так нечего и фуфло гнать! А вот нам поторапливаться точно надо. Так что пошли, братва. Нечего тут рассиживаться.
– Вставай, Константин, – рявкнул богун на весь лес и неожиданно коротко размахнулся и огрел меня своим посохом по плечу. Больно, между прочим, ударил, от души. И ведь помогло же!
Я поднялся и занял свое место, замкнув колонну.
И мы двинулись дальше по берегу, оставляя в стороне разрушенную церковь и навсегда затихший поселок.
Глава 5 Дети Подорожника
Мы шли целый день, не останавливаясь, осторожно обходя по кромке поднявшейся воды редкие деревни, увязая в подтопленных огородах – лишь бы не оказаться среди домов. Насмотрелись достаточно. Помочь мы ничем не могли, а вот сами погибнуть – запросто. И все-таки была весна, а весной не хочется думать о смерти.
В апреле земля преет, говорят в народе, и апрель принял нас в себя, в свои теплые, животворящие чертоги, открытые веселому весеннему небу, днем щедро расшитому бубенчиками певчих птах, а ночью – звезд. Сережки на прибрежных ивах, маленькие пушистые полузвери-полуцветы, уже покрылись желтой пыльцой, из почек вылупились тонкие, игрушечные листики, чистенькие, не тронутые еще пылью или жарой, горькие на вкус, как воспоминания о молодости. Для всего сущего наступало время юной, смеющейся нежными зелеными губами жизни, такой чудесной и такой неосторожной в своей детской щедрости. Время весны. Начинался разлив. В неторопливом движении воды было что-то исконно русское и незлое. Река текла на юго-запад, туда, где снег уже давно растаял, и вода подпирала снизу, течение почти замерло, покрытое водой пространство раздалась вширь, медленно подтапливая уже покрытые тонкой травой пологие берега. Проворные мыши с писком выбегали из своих зимних нор и со всех лапок драпали от начавшегося наводнения. На злое железо им было совершенно наплевать. В детстве мы с пацанами в пойме реки частенько ловили полевых мышей, спасающихся от разлива. Я делал из осокоревой или сосновой коры кораблики, сажал туда пойманную мышь и отправлял в путешествие под парусом из тетрадной страницы. Мне казалось, что мышу будет чертовски интересно попутешествовать, увидеть новые берега, и, как знать, может быть, этот храбрый мышь доберется до мышиной земли обетованной? Глупый я был в детстве, во все верил, совсем как старший сержант Голядкин.
Где твое детство, бард Авдей? Может быть, ничего этого не было, а? Старость начинается, когда человек перестает чувствовать весну как жизнь заново. У природы не бывает старости, для нее весна – это всегда новая жизнь. Как ты писал когда-то, вспомни!
Ты еще падаешь в весну, Авдей, летишь в ее звенящую щедрость вместе со всем миром? Не знаешь? А жаль…
Ты еще падаешь в весну, Авдей, летишь в ее звенящую щедрость вместе со всем миром? Не знаешь? А жаль…
И только для людей эта весна стала весной смерти, весной злого, неупокоенного железа, поднятого ими самими из гордыни и по глупости.
А к вечеру мы неожиданно встретили местного богуна.
Деревня стояла на высоком взвозе. На краю, как полагается, угнездилась маленькая беленая церковка с красно-коричневой луковкой купола, увенчанного чем-то вроде широкого листа, темного на фоне заката. Когда мы подошли поближе, выяснилось, что над церковью красуется самый настоящий зеленый лист, выкованный, наверное, из медного листа, позеленевшего от времени.
– Это церковь Ивана Подорожника, – пояснил Левон. – Пойду-ка я потолкую с местным богуном, если он, конечно, жив еще.
Местный богун, однако, сам спускался по глинистой тропинке с невысокой горушки, поросшей полупрозрачными, словно тюлевыми весенними березами, выглядел он вполне живым, бодрым и даже не искалеченным. Подойдя к нам, он степенно поклонился всем, потом подошел к Левону, и они обнялись, как старые приятели.
Богун Тихон, как он представился, был худым, жилистым, невысокого роста мужчиной лет тридцати, с острым, подвижным лицом, похожим на летящий боевой топор. Богун был одет в какой-то длиннополый коричневый кафтан и зеленые резиновые сапоги на желтой подошве. Аккуратно подвернутые полы кафтана были мокры и испачканы землей. На поясе на неизменной богунской веревке болтался пучок широких грязно-зеленых, словно стеганых листьев.
– Здорово, Левон, – сказал богун. – Вишь, что творится-то? Беда пришла, беда… Далеко ли направился? Ежели город свой бросил, значит, по важному делу, так куда, если не секрет?
– К Агусию, – степенно ответил Левон. – Железо-то вон как разгулялось, надо бы упокоить. А то в России скоро и вовсе никого не останется. А у тебя здесь что-то совсем тихо, жители-то где? Живые есть?
– Агусий говорил о тебе и твоих спутниках. – Богун Тихон внимательно оглядел нас, задержал взгляд на мне и покачал головой. – Предупреждал, что вы придете, просил принять. Ты, что ли, Авдей-дорожник будешь? Ну, здравствуй, Авдей! Какой-то ты дохлый, неужто справишься, сам-то как думаешь?
Я поздоровался. Рука у Тихона оказалась сухая и твердая, с четкими мозольками, сильная рука, мужская.
– Не знаю, – откровенно признался я. – С чем справляться-то?
– С напастью, конечно, – ответствовал богун тенорком, – с чем же еще? Не видишь, какая у нас тут напасть да беда? Вот с ней и справляться будешь. Справишься?
– Не знаю, – повторил я. – Попробую.
– Пробуй, – милостиво разрешил Тихон. – Может, что и получится, ежели бэк-вокал не подведет, обочницы твои, Агусий наставит, да народ поможет.
И качнул головой в сторону Люты с Гизелой, Гонзика и роющегося в милицейской сумке старшего сержанта Голядкина.
Интересная, однако, лексика у деревенского богуна! Бэк-вокал! И что это еще за «обочницы» такие?
Я было хотел спросить Тихона, что он имел в виду, когда назвал наших женщин «обочницами», звучало как-то двусмысленно, но старый зарайский богун мне помешал.
– Жители-то где? – снова спросил Левон. – А то кое-кто уж засомневался, стоит ли идти, спасать, говорит некого, так нечего и ноги зря бить, ляжем тут на бережке, да и помрем спокойно.
– Жители? – переспросил Тихон, внимательно рассматривая Константина. – Жители, как положено, на кладбище, я их всех по могилам распределил. Кого туда, кого сюда. А сам вот вышел еды какой по домам поискать, да вас с кручи увидел.
– Схоронил, значит, – глухо констатировал герой Костя. – Ну ладно, хоть схоронил по-людски. В других местах покойники так на улице и лежат.
– Почему это схоронил? – удивился Тихон. – Кое-кого, конечно, побило, а остальные живы-живехоньки. На деревенском кладбище обустраиваются, ждут, когда это безобразие закончится, тогда и по домам вернутся. Не дело это, человеку долго на кладбище жить, не упыри же мы какие, право слово! Вчера всебогун приходил, вот он и посоветовал. Спрячьтесь, говорит, под могильной землей, сквозь нее неупокоенное железо не видит, слепит она его и смиряет. Вот я и увел всех на кладбище, все по могилам сидят, спасаются. Хотя некоторые ушли в поле, тоже помогает. У нас ведь на Руси что ни поле, то кладбище, столько здесь кровушки пролито.
– Так, значит, Агусий вас вчера предупредил? А почему до Зарайска не дошел, не сказывал? – обиженно спросил Левон.
– Как же, сказывал, просил гонца в Зарайск послать. Сильно торопился Агусий. Ему к завтрему у Божьего Камня быть надо, работу доделывать. А в Зарайск я еще с утра весточку послал. Сотовая связь у нас не работает, да и обычная тоже через раз. Вот я и послал к вам парня на мотоцикле. А что, неужели не поспел?
– Может, и поспел, – угрюмо сказал Левон. – Только все одно поздно поспел. На нас сам Кистеперый осерчал, по нам первым и ударило. Весь город своим кистенем располосовал, а железо уж потом за нас взялось, когда мы ушли, так что самого страшного и не застали. А еще чего всебогун сказал?
– Сказал, что ждать вас будет на третью ночь у Божьего Камня, – повторил Тихон. – Так что вы поторапливайтесь, ребятки, времени у вас всего ничего, а до Камня еще идти да идти. Уж как успеете вы или нет – не знаю, но Агусий говорил, что с дорожником можете успеть.
– Прыток, однако, этот ваш Агусий, – неодобрительно поморщился Гонза. – То он здесь, а глянешь – уже там. Джип у него, что ли, заговоренный?
– Пешком он ходит, – сурово пояснил Левон. – Просто у него свои дороги. Для нас они закрыты, не сподобились, значит.
Старший сержант Голядкин между тем извлек из сумки потертую карту-двухверстку и старательно водил по ней грязным пальцем с обгрызенным ногтем.
– А скажи, дядя, как ваша деревня называется? – вежливо обратился он к местному богуну.
– Подорожники, – ответил тот. – Так и называется, Подорожники. И правит нами Иван Подорожник, хороший бог, человечный. А мы, стало быть, все как есть его дети.
– И где этот самый Божий Камень? – продолжал свои расспросы бывший мент.
– Да вчера был в устье Мологши, там, где она в Волзу впадает.
Тихон ткнул в карту пальцем, и трудолюбивый Голядкин тут же отметил указанное место жирным косым крестиком.
– Только Божий Камень не каждому открывается, – заметил богун. – Так что зря ты бумагу мучаешь, так просто к нему не добраться.
– Да что я, не понимаю, что ли? – шмыгнул носом Голядкин, бережно укладывая карту в дерматиновую милицейскую планшетку. – Только с картой как-то надежнее. Никуда он не денется, этот камень, раз нас там ждут, значит, отыщем.
– Ну, если веришь, значит, так оно и будет, – ответил Тихон. – Вот что, господа хорошие, Агусий велел вас на ночь приютить, так что пойдем со мной, у меня все готово – и помыться, и поесть, и потолковать.
– На кладбище? – спросил герой. – Может быть не надо, хватит с нас на сегодня покойников.
– Ты, герой, никогда так не говори, – строго заметил Левон. – Жизнь и смерть – они всегда рядышком шагают, порой и не поймешь, где одна, а где другая. Как вон Лютка с Гизелкой. Думаешь, они врагини, ан нет – подруженьки сердечные, только сами этого не понимают, потому что бабы – они бабы и есть.
Люта с Гизелой обиженно фыркнули. Бабами они себя не считали ни при каком раскладе, даже таком паршивом, как сейчас. Они считали себя женщинами и видели существенную разницу между женщиной и бабой. Интересно какую?
– А кроме того, могила всех между собой мирит, – добавил второй богун. – А кое-кому примирение не помешает, а не то ваша компания попусту ноги собьет, да так и сгинет, и придется русскому народу всю жизнь по могилам сидеть. Разве это дело? Так что пошли, нечего ерепениться да пустую философию разводить. К Ивану Подорожнику пойдем на церковное кладбище. Тут недалеко, прямо за горочкой.
Насчет философии Тихон, наверное, имел в виду себя. Из наших как раз никто особенно и не философствовал. По крайней мере я этого не заметил. Побаивались, это да, это было. А вот насчет могилы, которая всех перемирит, это он правильно сказал, только примиряет, по-моему, все-таки смерть, а не просто могила, ну да им, богунам, виднее.
Небольшое прицерковное кладбище, выглядело, как ни странно, довольно уютно. На кладбище было людно, словно на деревенской улице. Жители Подорожников, или, как они сами называли, дети Подорожника, деловито ходили между могил, обустраивая немудрящий быт. Заросли высохшей крапивы и бурьяна, кусты шиповника и дикого терна были добросовестно выкорчеваны и свалены в кучу возле кладбищенской ограды. Почти у каждой могилы зияли норы, ведущие куда-то вглубь, некоторые были закрыты двойными деревянными щитами, меж досок которых был набит дерн, снятый, наверное, со старых могил. Круглые щиты-двери смахивали на гамбургеры. У других могил щиты были сдвинуты, словно канализационные люки, из подземелья доносились женские и детские голоса. Меж надгробными памятниками, выполненными в виде листьев подорожника или его немного похожих на зеленые кукурузные початки соцветий, были натянуты веревки, на которых сушилось разноцветное белье. Дети Подорожника производили впечатление самых обыкновенных русских людей, жителей глубинки, одетых в турецкие и китайские шмотки, купленные на ближайшем городском рынке задешево. Некоторые могилы выглядели совсем свежими, нор под ними не было. Видимо, злое железо успело полютовать и здесь, некоторые легли в могилы навсегда. Смеркалось, но весенние сумерки не делали кладбище страшным, наоборот, я даже приободрился, увидев, что среди старых могил идет обыденное человеческое копошение. Костя, и тот, по-моему, немного повеселел.