Интернационал дураков - Александр Мелихов 10 стр.


Моя лаборатория пряталась в многотрубном кафельном подземелье за корабельной дверью, на которой чернело строгое предостережение:

“Забор мочи во время обеда не производится!”. Мы с Женей снова переглянулись так, словно все это было устроено исключительно ради нашей забавы и к серьезной нашей жизни не имеет ни малейшего отношения.

– Руки будем фиксировать? – спросил палач. – А то некоторые за шприц начинают хвататься… Мужчины к головке полового члена почему-то относятся с повышенной сенситивностью, один полковник спецназа даже в обморок отключился.

Но мне было море по колено. Тем более что связанные руки слишком уж напомнили бы мне то роковое незавершенное оскопление. Я закинул руки за голову и мечтательно уставился в экранно белоснежный потолок, каменно закусив воображение. Боль – ломота – оказалась вполне терпимой, если забыть, откуда она истекает. На потолке проступила очень красиво пульсирующая алая сеть, по которой толчками пробивались аметистовые чернила.

– Все в порядке, хоть жениться, – с деланной бодростью вынес вердикт истязатель, когда все волосяные ответвления сделались аметистовыми.

А когда в вертикальном достоевском подъезде гоголевского дома я, по обыкновению, дотронулся до ее холодных губ прощальным касанием, она вдруг – не обняла, просто приблизила меня к себе и принялась неумело, но очень старательно сосать мои губы. И, к моему изумлению, мой изнемогший слуга тысячи трех цариц вдруг страстно откликнулся на этот наивный зов. И залязгавшие кусачки выше уровня моря – выше колен – дотянуться не могли. Лишь на деревянном горбу ночного

Сенного моста я осознал, что весь сегодняшний вечер мы общались на “ты”.


А наутро я вдруг понял, кто я на этот раз – большой умник и романтик, сохранивший в душе все повадки леспромхозовского гуляки – вальщика, пильщика, сплавщика… Сейчас приду, предупредил я ее по телефону и, не дослышав ответа: “Я еще не… Я в душ…”, прервал контакт.

Я дважды клюнул белую кнопку, и хрустальный колокольчик за ее дверью дважды сыграл нежное “Чи-жи2к, пы-жи2к”. “Это ты?..” – с жизнерадостной истошнинкой прозвучал ее голос, и меня окатило умилением. Стараясь ее передразнить, я так же жизнерадостно ответил:

“Не-ет!” Лязгнул затвор, затем другой, за ним последовала неудачная попытка подергать вращающуюся ручку и наконец лязг третий и окончательный.

Она встретила меня в каком-то узбекском халате темно-вишневого бархата, очень тонкого, как я немедленно обнаружил. А сама она под ним была еще немножко мокрая – видно, вытиралась наспех, чтобы убедиться в этом, достаточно было расстегнуть у нее на груди десятка полтора густо насаженных мелких пуговичек. Правда, дойдя до пояса, их гирлянда превращалась в чисто декоративную, не поддающуюся пальцам, и для такого хлюпика, как я, это была бы более чем достаточная причина плюнуть на все и уйти, хлопнув дверью. Но для того бесшабашного леспромхозовского парняги, в которого я обратился, все подобные мелочи – лишь повод проявить смекалку.

Я зашел снизу – узбекский бархат оказался не только очень тонким, но и завлекательно просторным. Слабенькие ее бедрышки тоже оказались довольно влажными, а негритянские завитки, словно губка, были прямо-таки насыщены влагой. Губки же ее испуганно замерли, не отвечая, но и не противясь моему хозяйскому засосу. Однако и без их помощи, и без поддержки аметистовых чернил мой посланник рвался уйти в нее с головой от стеснений и холода здешнего мира. И все же какой-то уголок моего естества, не до конца поглощенный леспромхозовским тесателем бревен и бросателем палок, спешил зафиксировать успех и, расстегнув ремень, после легкого сопротивления заставил ее взять нашего посредника в руку: если даже кусачки Командорского все же меня настигнут, этого свершившегося факта отрицать она уже не сможет.

Она и не подумала – на миг оторвавшись от моих алчных губ, она с зачарованным ужасом прошептала: “Какой огромный!..”, но руку все-таки упрятала за спину. В погоне за ее рукой вальщик приемом

“передний пояс” попытался завалить ее прямо здесь же, в прихожей, но она испуганно запричитала: “Не надо, не надо…” Интеллигентный шибздик во мне ослабил хватку, и так в ритме вальса мы довращались до дивана, оставив мои штаны под родительским столом. В падении вальщик оказался сверху. “Давай просто так полежим?..” – сделала она еще одну робкую попытку оттянуть момент истины, и я, снисходительно приговаривая: “Просто так, просто так”, сломил последнюю попытку сопротивления и, как выражались у нас в леспромхозе, засадил ей по самое некуда.

Дальше рассказывать нечего – что интересного можно сказать об интимной жизни лесоруба, прямого и бесхитростного, как те баланы, которые он ошкуривает? Только когда я уже начал задыхаться, снисходительный пильщик – “баба сама должна заботиться” – вдруг уступил пугливому мозгляку. “Можно внутрь?” – осторожно шепнул я ей на ушко, однако она молчала, как подпольщица, изо всех зажмурив глаза за умными стеклышками, и… Я успел принять ее молчание за знак несогласия и ухитрился избежать последнего слияния, обратив его в возлияние.

Мы теснились рядом, и я изнемогал от благодарности и нежности к этому слабенькому тельцу, приютившемуся рядом со мной на черном могучем вздутии, напоминающем спину гиппопотама. В вишневом распахе узбекского халата грудь ее открывалась совсем юной, с нежными сосками, напоминающими перламутровую губу тропической раковины.

Заметив, что я ее разглядываю, она стянула свой переспелый бархат на груди и жалобно попросила:

– Не смотри хотя бы уж…

Бедный ребенок… Обесчещенная девочка-отличница.

Я перевел взгляд вниз. Ее ноги, начинающиеся от аккуратного каракулевого воротничка, были очень стройные, но по-брюсовски бледные и тонкие, как у кранаховских Ев. Следуя за моим взглядом, она одернула и подол, однако, уловив в моих глазах улыбку мудрого старшего друга, решилась робко похвастаться:

– Мне один врач сказал, что мои нижние конечности длиннее нормы.

“Как раз лягушку танцевать”, – хотел я поддразнить ее, но внезапно сказал совсем другое:

– Ты сейчас, с разметавшимися волосами, ужасно похожа на Венеру

Боттичелли. Если на нее надеть очки.

– Я когда-то ужасно стеснялась этих очков. Ничего не видела, а все равно не носила.

– Ну что ты, они тебя чрезвычайно красят, тебя без них и представить невозможно.

И я наконец-то принялся покрывать ее стеклышки поцелуями, а когда наконец поднял голову, первым, кого я увидел, был святой мученик

Барух Гольдштейн, погруженный в свою непроглядную бороду и скорбную думу. Он расплатился за свою химеру… Застрелили его или затоптали насмерть?..

Я с такой тревогой и жалостью скосился на Женю, как будто и ей угрожало нечто подобное, и обнаружил рядом свойскую девчонку, восторженно взирающую на хулиганистого пацана из ДК “Пилорама”, с его солеными шуточками и всегда готовым к бою штыком.

– Ты так долго тянул, – заговорщицки прошептала мне на ухо ежовская девчонка, – что я уже решила: наверняка у него какие-то проблемы!..

А ты вон, оказывается, какой…

Она с почтительной опаской махнула своей узенькой кистью в сторону моих голых ног в носках и шкодливо призналась:

– Хотя я это сразу заметила, когда ты тогда в трусах меня встретил.

Сидел, закинув ногу за ногу, и так это все выпячивалось…

– Вон ты, оказывается, куда смотрела. А на вид девочка-припевочка…

– Ты тоже на вид такой интеллигентный и недоступный, а как в трусах…

Сразу видно, что с такими ногами мог бы по пустыне за филистимлянами бегать. С копьем. И руки самые толстые из всех моих знакомых, и этот…

– Не знаю, никогда на Луку Мудищева не тянул.

– А кто такой Лука Мудищев?

– Эпический персонаж. Мудищев первый был Порфирий, еще при Грозном службу нес. И, подымая х…м гири, порой смешил царя до слез.

Озорной леспромхозовский парняга во мне произнес запретное слово без купюр, и по ее заговорщицкому смешку в нос (“гм”) я понял, что эта забубенность к лицу ее мечте.

– А на похабных частушках мы, наверно, на одних и тех же возрастали.

– Что ты, я никаких частушек не знала…

– Как?.. А “как у нашего колодца две п… стали бороться”? Бедное дитя… Ты прожила вне культуры. А “пошла я на речку, а за мной бандит. Я стала раздеваться, а он мне говорит”?

– Никогда не слышала. И дальше что?

– Какие у вас ляжки, какие буфера, нельзя ли вам засунуть рубля за полтора. Меня всегда восхищало, что бандит к ней обращался на “вы”.

– Гм-гм… А потом что?

– Ерунда, рутина. Вот концовка хороша: е…т, е…т, отскочит, об камень х… поточит, газетку почитает и снова начинает.

– Гм-гм-гм… Смешно. “Газетку почитает…”

Я попытался снова проникнуть под ее бархатные покровы, но она задержала мою руку в своей. Я снова поднял на нее глаза – и обомлел: янтарно-бирюзовый ореол сиял возобновленной неприступной чистотой.

– Гм-гм… А потом что?

– Ерунда, рутина. Вот концовка хороша: е…т, е…т, отскочит, об камень х… поточит, газетку почитает и снова начинает.

– Гм-гм-гм… Смешно. “Газетку почитает…”

Я попытался снова проникнуть под ее бархатные покровы, но она задержала мою руку в своей. Я снова поднял на нее глаза – и обомлел: янтарно-бирюзовый ореол сиял возобновленной неприступной чистотой.

Мы перешучивались с ежовской девчонкой телепатически – я не успел осквернить слух этой дщери иерусалимской своими идиотскими прибаутками!

Ореол внезапно погас, и я очнулся. Она по-прежнему держала мою руку в своей, бережно и сосредоточенно не то исследуя, не то лаская своими пальчиками мою ладонь, – и вдруг я понял, что держу в руке чудо: ведь это же было невероятно, что эти пальчики то замирали, то снова оживали, то схватывали, то распускались… Я поднес ее ладошку к губам и прямо-таки с благоговением приложился к ней, а потом, не выдержав боли тщетно искавшей исхода нежности, принялся в каком-то одурении целовать, целовать, целовать эти никем еще не виданные чудеса природы.

– Этого даже Лизонька не делала… – прошептала она сдавленным предслезным шепотом. – Она одна мной восхищалась, начинала причитать: ни у кого на свете больше нет таких пальчиков… Только из-за нее я и поверила, что во мне тоже есть что-то хорошее, родители же меня все время за что-то воспитывали…

– Бедненькая… – вздохнул старший мудрый друг.

– Да, я такая бедняжка…

– Зато такого мужика отхватила, – пробудился лесоруб.

– Это да, – откликнулась девчонка с “Пилорамы”. – Во-первых, ты шикарно пахнешь. Во-вторых, у тебя есть одно большоедостоинство.

– А душа только на третье?

– Ты же сам в душу не веришь? Но изливать наружу все равно запрещено. Я же вся в твоей… – она завершила еле слышно с радостным ужасом: – Сперме . Надо вымыться побыстрее, чтобы демонов не кормить. Ой, ужас, мы же Библию не завесили!..

– Ничего, она за эти тысячи лет и не такое повидала.

– Умоляю, не кощунствуй! Я и без того ужасно согрешила…

Вишневая хламида исчезла в дверях, и я проводил ее растроганным взглядом: дитя… И поскорее извлек штаны из-под стола, дабы не осквернять ее миражи. Правда, надевать не стал, только перебрался в соседнюю спальню, где меня поджидало еще более глубокое ретро – железная кровать с никелированными шишечками. Странно было видеть ее постель. Такую трогательную в своей обыкновенности.

Что на ней затем происходило, связно изложить не берусь, ибо я довольно долго путался в трех Женях: дщери иерусалимской, робкой мечтательной пятерочницы и свойской ежовской девчонки. Со второй и третьей ипостасью я отлично поладил, но вот первую, кажется, снова пришлось слегка изнасиловать.


Зато на ее кухне среди более скромного провинциального ретро семидесятых мы пили чай и болтали с поистине эдемской беспечностью.

И в прощальных моих поцелуях не было вроде бы ничего, кроме братской нежности, – однако наш посредник рассудил иначе: уработавшийся, с ломотой в пояснице, он снова устремился в глубину, – но Женя, с ужасом округлив свои арбузные глазки, вытянувшись по стойке смирно, жалобно отрапортовала:

– Я ходить не смогу.

Согнув голую ногу под своим вишневым покровом, она молниеносным движением, словно это были очки, поправила меховую оторочку на тапке и снова застыла, преданно воззрившись на меня сквозь чистенькие стеклышки. Этой испуганной скромной девочке я, конечно же, не мог отказать.


Когда я выбрался из дома Зверкова, пасмурный рабочий день был в разгаре, мокрый ветер, по петербургскому обычаю, дул из всех переулков и каналов разом, но я, не опасаясь жабы в горле, шагал по раскисшему снегу вдоль по Канаве в расстегнутой куртке. Я направлял стопы свои к Миролюбову.

В эпоху первоначального низвержения Миролюбов был почти неразличим в блеске тогдашних громовержцев: он обладал удивительным даром не обличать, но опускать . Застрелили вас в подъезде или вы намылились позагорать в Хургаде, – одутловатый, губошлепистый Миролюбов, бекая, мекая, с усилием выговаривая по слову в минуту и не выговаривая половины согласных, повествовал с экрана об этом так, что и в качестве застреленного, и в качестве загорающего вы навеки представали крайне сомнительным типчиком: политики жертвовали

Миролюбову целые состояния, чтобы только он упомянул их соперников в разговоре о музеях или канализации.

Проницательные умы считали Миролюбова хитроумнейшей бестией, однако на меня он и при личном знакомстве произвел впечатление полной дураковатости. В своем агентстве независимых журналистских расследований “Микроскоп” сам Миролюбов, пристроившийся за операционным столом, более смахивал не на хирурга, а на сторожа при прозекторской, мимо которого сновали, роняя ему на стол иссеченные опухоли и язвы, несравненно более шустрые юноши и девушки. “Вы потрясающе умеете работать с людьми!.. – как бы не сдержал я как бы восхищения, и тут меня как бы осенило: – Вам нужно идти в политику.

А то в Думе сидит черт знает кто…” Нет ведь такой наигрубейшей лести, в которой дурак не усмотрел бы половины правды… А сказать по совести – кто из нас не дурак?

Да, мне, это, гововили, мнм, фто я, да, умею убевдать, плямкал губами Миролюбов, блуждая мыслью по какому-то неясному закулисью: политические воротилы-де опасались видеть рядом с собой более хавизматического конкурента, ему требовалась собственная партия. И я воскликнул: “Есть такая партия!” Почему нет? Секрет политического успеха прост – растравить и возглавить. Если состряпать интернационал олигофренов, то в качестве его главы можно просить у власти хороших отступных. Что-то отдавая и униженным. А Миволюбов плямкал: нефтенавивная компания, Жова Мочевавиани… Он уже соображал, на кого переложить расходы. И я ушел от него в звании полпреда дураков всея Руси.


На улицах уже царила прожигаемая бесчисленными огнями ночная тьма, а слякоть на асфальте схватилась как бы весенним ледком, чье похрустывание я различал, только ног под собою не чуял по-прежнему.

Я ощущал лишь приятный холодок в интимных частях тела – незримый привет от моей возлюбленной, покуда не вспомнил, что у этих моих штанов временами сама собой разъезжается молния.

Никакие ступени не круты для преданного слуги, вернувшегося победителем. Чи-жи2к, пы-жи2к, отозвался хрустальный звон за волшебной дверью, и я уже готовился передразнивать единственный в мире голосок с жизнерадостной истошнинкой: “Это ты?..” – “Нет, не я!..” Однако затворы начали лязгать без предварительных вопросов: первый, второй, попытка подергать ручку и только затем уже третий.

Узнаю мою глупышку. Но…Но что это?.. В дверях возникла Надменная

Дама с прошитыми сединой гладко зачесанными висками; по сторонам ее подбородка наметились едва заметные аристократические мешочки. Если бы перед мною предстала Юдифь, я бы протянул ей голову Миролюбова, но перед этой викторианской леди я мог лишь цепенеть.

– Проходи, – кажется, она проглотила “те”, но в голосе ее звучала не надменность, а скорбь, и у меня немножко отлегло от сердца. Ибо для надменности я никто, а для скорби – похоже, сам Создатель.

Я опустился перед нею на колено, чтобы развязать шнурок.

– То, что сегодня произошло, это ужасно, – раскатывались морозом по спине серые свинцовые слова. – Мы больше не должны видеться.

Мой папа когда-то обронил мимоходом: если ты не готов к смерти, ты ни к чему не готов. И, оцепеневший от ужаса, я понял, что пришел миг погибнуть с честью.

– Надо же… – я наконец-то распрямился и сошел с ботинок-котурнов. -

А мне показалось, тебе понравилось. Ты и встретила меня, и проводила крепким дружеским рукопожатием. Даже целой серией.

– Это и ужасно. Я такая грешница, что не могу справиться с соблазном. Значит, мы не должны больше видеться. По крайней мере, наедине.

– Хорошо, перейдем в комнату. Там за нами будет приглядывать Барух

Гольдштейн.

– Ты опять кощунствуешь!..

Подлинность веры – это подлинность боли, – я стиснул ее в объятиях и принялся ловить губами катившиеся из-под невыносимо родных стеклышек слезинки.

– Прости, прости, я же идиот, меня только что назначили полпредом дураков!

Она невольно фыркнула, а потом мы сидели, развернувшись друг к другу на вздувшемся ложе нашей первой любви, и я утирал ладонями остатки слез с ее горяченького личика (лето, эмалированный тазик, я умываю мордашку нашего сына…). Стараясь освободиться от таинственной власти еврейского мстителя, я невольно искал на том же стеллаже чего-нибудь более жизнерадостного и высмотрел меж стекол покоробленную, линялую фотокарточку, на которой мне удалось разглядеть маленькую девочку в явно искусственной шубке, прочно усевшуюся на дюралевые саночки среди какого-то советского захолустья. Тесемки шапочки того же искусственного меха были туго завязаны, выдавливая наружу толстые детские щечки, немножко даже свисающие, будто у хомячка, и я понял, что наметившиеся мешочки, которые я сейчас разглаживаю, – это остатки щек девочки-толстушки. Она и была маленькой девочкой, чьи пальчики были еще не изуродованы слишком тесной обувью. Пальчики растопыривают, пронзило меня уже не так больно.

Назад Дальше