Интернационал дураков - Александр Мелихов 11 стр.


– У твоей новгородской тетеньки ножки красивее? – робко спросила она, поджав пальчики, и я рассыпался в клятвах, что ничего прекраснее ее босых ступней не встречал ни в одном музее.

В подтверждение своих слов я упал перед нею на колени и, поднесши ее ступни к губам, коснулся их невесомым благоговейным поцелуем -целых два прохладненьких чуда. Я принялся растирать их, и она грустно замигала своими мокрыми ресницами:

– Мне Лизонька так всегда растирала…

– Это такая ты из дому убегала? – я указал глазами на ее фотографию.

– Да, только летом. Только я сразу же заблудилась, села и заплакала.

А какая-то женщина меня узнала и привела домой. И представляешь – никто за это время даже не заметил, что я куда-то исчезла…

Она жалобно надула губки, и я не смог удержаться, чтобы не попробовать их на ощупь – они невероятно мило пружинили.

– Меня и за это тоже ругали: опять губы надула, на сердитых воду возят… Я такая бедняжка! Когда мне в первый раз самой разрешили пойти в баню, я зашла в кабинку, в душ… И вдруг поняла, что я

одна , что никто не будет делать мне замечания… Я села вот так, ручки сложила на коленях и просидела целый, наверно, час – так мне было хорошо.

Я уже растирал ее икры, неожиданно крепенькие и тоже довольно прохладные, потом слабенькие бедрышки под ее узбекским балахоном цвета переспелой вишни… А затем, забравшись поглубже, поднял ее на руки под голую спинку – взял на ручки. Мой сынишка в этих случаях сразу начинал вертеть головенкой, высматривая новые горизонты, – она же прильнула горячей щечкой к моей щеке и зачарованно прошептала:

– Какой ты сильный!..

– Это ты воскресила мою силу. До тебя я еле волочил ноги.

– Ты идеальный мужчина, – с глубочайшей убежденностью шептала она, покуда я увлекал ее на кровать моих предков подальше от Библии и

Баруха Гольдштейна, – ты самый красивый, самый умный, самый добрый…

И пахнешь лучше всех… И у тебя самая красивая пися, гм-гм-гм…

– Тебе виднее.

– И самый остроумный! – восхитилась она.

Ручки тоненькие, ножки тоненькие -…бу и плачу, смеялись у нас в леспромхозе, но мне это удалось – сердце пело от счастья в унисон с пружинами и одновременно разрывалось от жалости, такая она была слабенькая, наивная, так вытягивала губки дудочкой… Наверно, поэтому я в посмертном изнеможении гладил ее только по пружинистой головке.

С посмертной нежностью разглядывая серебряные нити в ее разметавшихся прядях умненькой пионерки.

– Я старая?.. Тебе неприятно?.. – горестно угадала она.

– Ну что ты, это хоть сколько-то тебя взрослит.

Отеческая кровать была просторна, но провисающие пружины прижимали нас друг к другу, и ее рука была нежной и прохладной, как то дуновение, что проникло ко мне в ширинку, и все-таки никелированные кусачки Командорского отчетливо клацнули у меня за спиной.

– Осторожно, оторвешь, – и она поспешно отдернула руку:

– А что, это можно?

– Не знаешь, что ли, частушку: девки суки, девки бляди, оторвали х… у дяди, дядя бегает, кричит, х… по воздуху летит.

От ее озорного смешка в нос я снова начал покрывать ее личико поцелуями, особенно стараясь клюнуть в свои любимые стеклышки.

Мордочка ее была такая шаловливая и веселая – мартышка и очки, да и только.

– А ты кошка, – не задумываясь, ответила она. – Огромная кошка с шелковым животом. Нет, ты лев – идет, ни на кого не глядя, лапы в стороны выбрасывает – шлеп, шлеп… А потом вдруг бросок – и газель за горло!

– Хрусть – и пополам.

– Гм-гм-гм… Нет, ты пума. Во-первых, ты тоже ешь все подряд – вплоть до енотов, скунсов, койотов, рысей – и других пум . Во-вторых, тело у пумы гибкое и мускулистое, голова небольшая, хвост длинный и мускулистый, а самое главное – их спаривание сопровождается громкими криками. При этом самец старается покрыть всех самок, живущих в пределах его территории. Ведь ты бы тоже всех перетрахал!

– Нет, только тех, кто очень об этом мечтает.

– А кто же об этом не мечтает!..

Проворно потрогала себя лапкой и восторженно возмутилась:

– Опять целое ведро! На мою чистенькую постельку…

– Не надо льстить так грубо.

– Гм-гм-гм… Хурмой пахнет. Пойду вымоюсь.

Она соскользнула с кровати и – тоненькая, длинноногая (что же за лягушку такую она танцевала?) – ускользнула из полумрака в свет, прикрывая плосковатую попку ладошками, для надежности растопыривая пальчики. Пальчики растопыривают, отозвалось во мне уже совсем без боли. В ее спаленке было очень тепло – в самый раз для рая. Только ломота в источнике моей мужественности напоминала мне, что молодость далеко позади, – но я ей не верил.

Она вновь возникла, прикрываясь вафельным полотенчиком, как оказалось, влажным и горяченьким, чтобы устроить влажный компресс моему измученному труженику, поблескивая стеклышками и подрагивая остренькими грудками.

– Сколько могло бы выйти еврейских детей… – горестно посетовала она.- А ты вместо этого демонов кормишь!

– Хватит с меня детей. Сыт по горло.

– Как своей жене, так… Как ее зовут? Имя-отчество?

– Галина Семеновна.

– Как своей Галине Семеновне, так сделал, а как мне, так сразу сыт!..

Она уже улеглась рядом со мной на бочок, пристроив голову на моем плече и щекоча меня волосами, и сквалыжничала вполне благодушно.

– Тогда я был еще полным дураком.

– Полным дураком… – она принялась гладить и щекотать мой живот, мурлыча: – Пума, пума… Ой, забыла! Наши прикончили главного палестинского террориста -шейха Ясина! С вертолета: бац – и нету!

Мм… Дитя, конечно, но…

– Евреи не должны радоваться смерти даже и врага, – голосом добродушного воспитателя напомнил я, одновременно погладив ее по прохладному бедру, чтобы смягчить упрек, и она задумалась самым ответственным образом.

– Но ведь смерти таких, как Аман, как Гитлер, радоваться можно?..

Надо будет посоветоваться с каким-нибудь раввином.

Дитя… Я понял, что прощу ей в тысячу раз больше того, что не смог простить доисторической Жене, только бы она не впадала в торжественность. Вытянув правую ступню, она начала медленно ею вращать – сначала по часовой стрелке, затем против.

– Ножка болит… Я каждое утро, когда просыпаюсь, сразу начинаю проверять, болит или не болит. Где-то растянула…

Я понимал, что ее детский жалобный голосок только игра, но сердце у меня сжималось всерьез: ведь то, во что человек играет по своей воле, выражает его суть гораздо точнее, чем то, что он делает под гнетом обстоятельств. И когда она радостно хлопотала на кухоньке ее детства и моей юности, я любовался ею так, как прежде любовался, может быть, лишь… Нет, когда я засматривался на своего сынишку, мне очень быстро становилось физически больно от невыносимой нежности, а, не сводя глаз с моей мартышки в очках, я лишь наслаждался тем, что она явственно сутулится, что перебегает от холодильника к электрочайнику, а оттуда к столу несколько чаплинской ускоренной пробежкой…

Ветер завывал и гремел кровельным железом почти как в нашу первую несостоявшуюся ночь – кажется, надвигалось наводнение.

– Ах, нехорошо теперь в поле, коли кого этакая милость божья застанет! – по-старушечьи подпершись, елейно попричитал я – и вновь случилось чудо.

– Кому нехорошо, – так же елейно откликнулась Женя, – а нам и горюшка мало… Гм-гм-гм, я еще в детстве завидовала, как Иудушка умел наслаждаться: сидим да чаек попиваем, и с сахарцем, и со сливочками, и с лимонцем…

– А захотим с ромцом, и с ромцом будем пить… По-моему, мы с тобой последние люди на земле, кто умеет узнавать классиков…

– Да, мы последние люди на земле…

– Значит, это будет уже другая страна, – поднажал я.

– Значит, это будет уже другая страна, – эхом отозвалась она.

– Страна дураков.

– Страна дураков.

– Таких, как ты.

– Таких, как ты. А ты, собственно, на что намекаешь? Я думаю, как ты пойдешь при таком ветре? Оставайся ночевать? А, боишься свою Галину

Семеновну! Больше, чем бури!

Шутка показалась мне не самой тактичной. Но я спокойно налил в хрустальную розетку малиновое варенье из баночки и с достоинством слизнул повисшую на краешке каплю.

– Что ты делаешь?.. После тебя же кто-то будет есть!

– Так ты же и будешь.

– А я что, не человек?

– Ну, мало мы с тобой, что ли, друг друга облизываем…

– Неважно, я из принципа.

“Из принципа” она произносила немножко как-то так: пррынципа.

– Постой-постой, ты для чего его берешь?.. – я извлек нержавеющий клинок из деревянной колоды с прорезями, напоминающей многозарядную мортиру. – Для масла? Запомни, все, что у этой раковины, для мясного, а что у той – для молочного!

Это была уже не игра. Вернее, игра, в которой мне не было места. У меня свело губы от ревности. Получается так – к богу.

– Не беда, отмоем. Современные моечные средства способны отделить ягненка от молока его мачехи с точностью до молекулы.

– Постой-постой, ты для чего его берешь?.. – я извлек нержавеющий клинок из деревянной колоды с прорезями, напоминающей многозарядную мортиру. – Для масла? Запомни, все, что у этой раковины, для мясного, а что у той – для молочного!

Это была уже не игра. Вернее, игра, в которой мне не было места. У меня свело губы от ревности. Получается так – к богу.

– Не беда, отмоем. Современные моечные средства способны отделить ягненка от молока его мачехи с точностью до молекулы.

– Ты что, издеваешься?!. При чем тут молекулы?..

– А что же тогда смешивается, если не молекулы?

– Не наше дело об этом рассуждать, наше дело – исполнять заповеди

Господа! – стянувшиеся друг к другу японские бровки расслабились.

– А откуда ты знаешь, чьи это заповеди, Господа или не Господа?

– Это написано в Торе.

– А откуда ты знаешь, что тора написана богом? А не людьми?

– Он сам являлся евреям на горе Хорев. А потом они передавали это из поколения в поколение. А евреям я верю. Кому же еще верить, если не евреям? – доверие к евреям ее даже развеселило.

– Верить, дитя мое, не следует никому. Все народы сочиняют сказки в собственную пользу – все они самые мудрые, самые благородные, самые многострадальные, самые богоизбранные… Но если даже именно еврейские сказ… мм, предания истинные, почему ты думаешь, что правильно понимаешь намерения Господа? Они же, мой ангел, вроде бы неисповедимы? С чего бы он одновременно дал людям и Тору, и разум, который заставляет их сомневаться в этой самой Торе? А вдруг он просто подвергал нас испытанию – будем мы выполнять явную бессмыслицу, или у нас хватит смелости действовать по собственному разумению? Зачем бы бог дал нам свободу, если бы не хотел, чтобы мы этой свободой пользовались? – Я старался говорить покровительственно, а не напористо.

– Он хотел, чтобы мы подчинялись ему добровольно.

– А вдруг он хочет, чтобы мы повиновались ему только в том, что сами понимаем? И хорошо бы еще понять, что означают эти слова: Господь хочет … Что за механизм создает его желания? Нервная система, мозг?

И что вообще означает это слово – Бог ? Это какое-то существо, его можно потрогать? Или это Дух ? Или Высший Разум ? Но что такое дух, что такое разум без мозга? То же, что улыбка без губ?

И вдруг я увидел, что ее вишенка горестно увяла… И меня разом обдало холодом страха и жаром стыда.

– Я только попытался понять… – с деланной невинностью начал я, но она прервала меня с бесконечной скорбью:

– Мне кажется, ты хочешь не понять, а разрушить.

Я прикрыл веки, чтобы скрыть свои забегавшие глазки, и решился выглянуть на свет лишь тогда – секунды через полторы, – когда почувствовал, что совесть моя уже чиста: пускай ею владеет другой – лишь бы больше никогда не видеть этой увядшей скорбной вишенки.

– Ну, а ты-то сам?.. – с какой-то даже материнской жалостью откликнулась она моему отеческому великодушию. – Почему ты думаешь, что именно тебе открыта истина? Оставь, наконец, свой подстаканник!

– Такие раньше были в поездах… Что? Я думаю, истиной мы считаем ту иллюзию, которая сумеет убить наш скепсис.

– И что же убивает твой скепсис? Теперь он на сахарницу уставился!..

– А?.. Такая точно была у моих киевских друзей… Искренне я не могу усомниться в том, что все умрут – и святые, и сволочи. Что если сбросить с крыши мешок с песком, он упадет и лопнет – и если сбросить с той же крыши Шекспира, он точно так же шмякнется и разобьется. И только тебе одной законы не писаны. В этом я тоже не могу усомниться искренне.

– Ну, а я не могу усомниться, что законы не писаны евреям. Что у них совершенно особая роль в истории, что…

– В этом их главное проклятие – проклятие мнимого лидерства. Мы расплачиваемся за движения, которые вовсе не возглавляем.

Однако в глубине души я был уверен, что все это чепуха, что никому ни за что расплачиваться больше не придется.

– Но если ты сам знаешь, что живешь иллюзиями, почему бы тебе их не расширить? Почему бы тебе не сходить в синагогу, не побеседовать с настоящим раввином, а не с глупой женщиной? Если бы ты захотел, ты бы сделался самым настоящим талмудическим мудрецом! У тебя же потрясающие суперкортикальные связи в мозгу!

– Я не верю в самые глубинные источники еврейской мудрости, – вздохнул я. – Не чаруют.

– Надо сначала погрузиться в еврейский мир… – словно к несмышленышу, склонилась она ко мне через кухонный столик, заставленный милыми забытыми предметами, и я начал потихоньку выбираться из еврейского мира, о котором не мог говорить серьезно.

– Хорошо, для начала попробую немножко обрезаться. Но тебя не пугает, что мое достоинство чуточку убавится? А то еще обрежут не с того конца…

Я отступал в прихожую.

– Ну хватит, хватит, сейчас опять начнет кощунствовать!.. Паразит, а не ребенок! Я сначала полюбила евреев и только потом еврейскую мудрость. Согласись, ты же еще не видел религиозных евреев?

– Видел парочку. Но не разглядел в них ничего, кроме апломба.

Я завязал шнурки.

– А я говорю совсем о других – они очень простые, очень открытые…

– Плохо только, что я сам не простой и не открытый…

Я выпрямился и натянул куртку.

– От тебя ужасно приятно пахнет, – холодя меня стеклышками, она постаралась поглубже запустить свой носик мне за шиворот. – Ты пахнешь… – она еще раз как следует внюхалась, – летней избушкой. Со старыми деревянными полами. И вязаными половичками. А вот здесь… – она сдвинулась поближе к спине, – картофельными оладушками. И посредине капнуто сметанкой.

Этому анализу мне предстояло подвергаться еще много, много раз – я пахнул сумочкой с шелковой подкладкой, где хранятся новенькие денежки, печеной картошкой, географической картой, дождем, грозой, яблоками, дыней, химическим карандашом, кефиром, простоквашей… Но если она догадывалась, что у меня на обед было безразлично какое блюдо, приготовленное “Галиной Семеновной” (это блюдо неизменно носило условное имя “курица с яблоками”, ибо однажды я имел неосторожность признаться, что ел утку с яблоками), я тут же начинал пахнуть чем-то отвратительным типа “куриный холодец с чесноком”.

Даже позвонив мне по телефону, она сразу настораживалась: “Что ты ешь?” – “Рыбу”, – отвечал я, покуда еще оставался дураком, и она тут же переспрашивала: “С яблоками?” Потом-то я научился отвечать:

“Сухую корочку нашел под диваном”. Или: “Китайский суп одноразовый, бывший в употреблении”.

– Ходи осторожненько, – она приложилась к моим губам упругой теплой вишенкой. – А то ты ходишь просто ужасно, совсем на машины не смотришь.

– Да кто они такие, чтоб я на них смотрел?


Мокрый ветер, по петербургскому обычаю, валил с ног, но – он пугал, а мне было не страшно в моей непробиваемой сказке, все обращавшей в дивную декорацию – и секущую лицо стремительную изморось, и черную воду Канавы, в которой бешеный ветер рвал и метал отражения фонарей, намертво ввинченных в черный низкий небосвод, – ветру удавалось лишь подхватывать, закручивать вихрем и уносить прочь изливавшиеся из их раскаленных корытец потоки света – свету удавалось затаиться только за синими, красными, зелеными загогулинами вывесок и реклам.

Волшебному декоратору особенно удалась крыса, бегущая передо мною вприпрыжку перед тем, как юркнуть в амбразуру подвала, – согбенные фигуры запоздалых гуляк были тоже хороши, но более ординарны. Одна такая обнявшаяся покачивающаяся парочка – лишь в двух шагах удалось разглядеть, что это были грузные и немолодые лица кавказской национальности в каких-то офицерских плащ-палатках – сделала попытку подставить мне ножку. Я перешагнул через них и со своей высоты пригласил их обоих вступить в интернационал дураков, однако завывания ветра помешали нам понять друг друга.


Я был так высок, что мне пришлось согнуться, чтобы пройти под пятиметровой аркой. Но чтобы проверить, есть ли свет в Гришкиной спальне на втором этаже, мне уже пришлось приподняться на цыпочки.

Ну, а на лестнице я съежился до размеров среднего подкаблучника, хотя в окончательного пигмея превратился лишь тогда, когда – медленно-медленно, стараясь не клацнуть и не лязгнуть – я дважды повернул ключ в металлической двери и узрел перед собою в блеске мечей и кумганов жену, облеченную до пят в мятый короб домотканой рубахи. Особенно жалкий вид мне придавало то, что с меня текло, будто с утопленника.

Диковато-красивый темиргойский лик Галины Семеновны, обрамленный воронеными змеями растрепанных волос, подобно лику Медузы, все живое обращал в камень.

– Раньше ты хотя бы ночевать приходил… – она испепеляла меня черными заспанными солнцами своих касожских глаз.

Похоже, с четверть баллончика чихиря с вечеру было проглочено…

– Я и сейчас пришел, – пробормотал я, проявляя всю доступную окаменелости заботу о том, куда бы повесить мокрую куртку.

Назад Дальше