– Пришел?.. А ты знаешь, который сейчас час?..
– Не знаю, – совершенно искренне хотел ответить я, но она уже исчезла в темном меандре, изломами своего подола едва не смахнув качнувшуюся от ветра черкесскую карлицу.
И я ответил совсем другое:
– Счастливые часов не наблюдают, – ничто не распрямляет так, как попытка согнуть.
Я собирался тихонечко лечь, не зажигая огня, но теперь я знал, что не сомкну глаз до утра, а потому зажег на люстре все ее матовые чаши. На книжных полках поискал какого-нибудь эликсира забвения понадежнее. О! Эта изящная книжица с прелестными миниатюрами на супере – “Корабль дураков” Себастиана Бранта, – давно хотел узнать, кого полтыщи лет назад считали дураком те, кто в своем уме не сомневался. Я притулился на диване на всякий случай ногами к двери, и тут на поясе завибрировал телефон. Жалобный голосок:
– Ты меня уже забыл? А почему тогда не звонишь? Я же волнуюсь… Все в порядке? А почему у тебя такой голос, ты что, мне не рад?
Я понял, что, готовясь к смертному бою, мне не изобразить достаточно правдоподобную нежность.
– Да тут кое-какие проблемы с Галиной Семеновной…
– Как приятно!.. А то мне все говорят, что вы такая гармоничная пара…
– Всем же завидно, что тебе выпала такая удача.
– Ну ладно, ты ее все-таки не обижай. Спокойной ночи, моя птичка! Не бойся, ничего она тебе не сделает – что она без тебя? Мне самой из-за этого грустно в синагогу ходить – я такая одиноконькая… Когда женщины сидят на хорах отдельно от мужчин, тогда еще ничего. А когда спустятся, сразу хватают их под руку и делаются такие важные…
Спи спокойно, моя девочка, а мне пора с бала на корабль дураков.
Я долго набирался средневекового ума, уясняя, до чего это глупо набивать дом книгами, которые все равно не читаешь, скопидомствовать, транжирить, модничать, склочничать, блудить, бражничать, а мир все пустел и ссыхался, пустел и ссыхался… Я был никто, а он был ничто. И в этом последнем еще живом уголке вселенной, заполненном беспощадным электрическим пыланием, я уже мечтал только об одном: любой ценой оборвать эту пытку. И нетвердые шаги командора за дверью, удалявшиеся к сортиру, вдруг озарили меня надеждой на спасение.
Я выскользнул наружу в носках и, пребольно стукнувшись коленом о дедовский сундук, прошмыгнул в Гришкину спальню сквозь распахнутую дверь. Металлические части старинного пистолета отчетливо мерцали на подводной зеленой кошме, а когда я зажег свет, из полумрака выпрыгнула и дедовская шашка. Но рубить мне было некого – моим врагом была пустота.
Пистолет был тяжел и длинен, словно железный ломик-фомка, и так прыгал в руке, что пришлось его с силой прижать к виску. Уж верно заряжен, коли в головах висел… Кисть потребовалось настолько вывернуть, что на спусковой крючок пришлось нажимать большим пальцем. Спружинило, и только. Черт, я же забыл взвести… Я заторопился – могла вот-вот вернуться Гришка. Я с усилием взвел курок – нелепый, на боку справа – и, удерживая пистолет у виска уже двумя руками, торопливо надавил еще раз.
ТУКК! Голова мотнулась почему-то вперед, а по спине, под рубашку хлынуло что-то ледяное. Я ошалело обернулся и узрел распатланную, обезумевшую от ярости Гришку с прозрачным пузырем от пепси-колы. Миг
– и она еще раз ткнула меня этим пузырем, угодив в верхнюю губу, – холодная вода снова хлынула мне за ворот, и я вновь ощутил в штанах приятную прохладу.
– Ты!.. Ты еще смеешь!..
Она задохнулась и вновь принялась тыкать меня пластиковым горлышком в зубы. Я, не делая ни единого движения, гордо и презрительно смотрел ей в глаза. Наконец она устала.
– Убирайся, – безнадежно выдохнула она, и я с тем же выражением гордого презрения, печатая шаг, насколько позволяли носки, удалился к себе.
И вдруг почувствовал, что я совершенно спокоен. Потому что уже за все расплатился.
Когда я проснулся, было светло, насколько это возможно в петербургских колодцах. Я с надеждой прислушался: вдруг Гришка уже отбыла по своим таинственным делам?.. – но нет, она чем-то гремела на далекой кухне. Эти раскаты грома вновь пробудили во мне гордеца.
Я надменно спустил ноги в тапочки и поискал взглядом тренировочные штаны, – однако тут же вспомнил, что возможной попытке снова меня унизить я должен противопоставить безупречность формы, а потому натянул брюки. Вдруг припомнилось, что в кремневые пистолеты требовалось насыпать порох на полку – вогнутый металлический ноготь под курком, – но все это был уже вчерашний день.
Жаль, в моем гардеробе нет смокинга… Впрочем, излишняя театральность тоже низкопробна, именно из-за нее от пьяной Гришки меня воротит сильнее всего, – я вышел к позднему завтраку, претендуя всего лишь на опрятное достоинство. Гришка тоже возилась у мраморного стола в своем самом изысканном халате – британский флаг с кровавым подбоем, инквизиторский капюшон откинут к лопаткам, – и я поприветствовал ее со сдержанной любезностью, давая понять, что ни в чем каяться не намерен. Но когда она с непримиримой корректностью пристукнула передо мною тарелкой со свежим каймаком, я понял причину ее неистовства: она вчера намеревалась устроить праздничный ужин.
С каймаком нужно париться очень долго, снимая с топленого молока пенку за пенкой, толстые, будто блины. Но разве Гришкина козацкая душа согласилась бы удержаться на такой гомеопатии – она может готовить только на целый курень! Когда я еще оставался в дураках и верил, будто смертному дано различать умное и глупое, я годами пытался выяснить, ради чего она закупала жратвы в полтора раза больше необходимого, когда у нас не было денег, и начала закупать в пятнадцать раз больше, когда деньги появились, но теперь я безропотно вываливаю в помойное ведро пуды рулек, паштетов, окороков, сотни сортов жаркого и рагу, а главное – те диковинные блюда, печь, жарить, варить и тушить которые ей велит зов предков, велит ей и балкар, и бах, и абадзех, и камуцинец, и карбулак, и албазинец, и чечереец, и шапсуг… В том спектакле, в котором она живет, – кто она там? княгиня, атаманша, праматерь? – все это исполнено высокого смысла – и халтама, и хоегушт, и дюшпара…
Каймак столь божественно нежен, что моя неприступность начинает таять под жаром сострадания: она так старалась…
– Да, удался, удался… – как бы не сдержав восторга, бормочу я. -
А еще чего-нибудь не осталось? Может быть, фыдчин? Или ыштыкма?
Точеный обсидиан Гришкиных скул начинает таять, но тут у меня на поясе начинает вибрировать мобильник, и в черных Гришкиных глазищах вспыхивает настороженность.
– Доброе утро, моя птичка, у тебя все в порядке? – мне стоило неимоверных усилий ответить безличной фальшивой обрадованностью: -
О, кого я слышу, привет, привет!..
Однако я не сумел обмануть ни ту, ни другую: Гришкины черные солнца сделались испепеляющими в мстительно сузившихся подзаплывших прорезях, а Женин голосок зазвучал обидой и тревогой:
– Что с тобой, ты не можешь говорить?..
– Все в порядке, а как у тебя дела? – дружелюбничал я, развязно удаляясь свой кабинет, уже средь бела дня треснувшись о дедовский сундук еще небитой коленной чашечкой. Ммм, блль…
– Это ты кому?
– Да, моя радость, все у меня в порядке, ну, а как тебе спалось?
– Сразу замурлыкала, пума… Чует, чье мясо съела… Тебя что, Галина
Семеновна слушала? Пожалуй, я ее слишком рано начала жалеть… Ты знаешь, что мне приснилось?.. – в ее мгновенно разнежившемся голоске послышался заговорщицкий азарт. – Мы едем с тобой в лифте, и ты достаешь и показываешь мне свой этот … Он был очень маленький, но
ужасно приятный. И я проснулась оттого, что у меня началось это .
– Везет же людям… Другим вон сколько трудиться нужно!
– Гм-гм-гм… А у меня это иногда бывало лет с пяти: я просыпалась, а у меня внизу животика как будто теплые пузырьки лопались. И я думала, это мне за то, что я хорошая девочка. Почему ты молчишь, тебе неприятно?..
– Наоборот. Завидую.
– Ну ладно, а то, я чувствую, ты там свою Галину Семеновну боишься.
Она, однако, продолжала восседать на прежнем месте, надменно выпрямившись и еще пуще прежнего обтянувшись обсидиановой кожей.
– Ты бы попросил своих баб, чтоб они хоть позавтракать дали спокойно…
И когда я взлетел по самой прекрасной в мире копченой лестнице и позвонил в самую милую в мире дверь (“чи-жи2к, пы-жи2к”), и мое сердце замерло от нежности, услышав радостно-истошное: “Это ты?”, а затем раздался лязг затворов, задергалась ручка, а потом снова клацнул завершающий замок, и я заключил в задохнувшиеся объятия самое трогательное в мире тельце моей мартышки в очках (“ай, ай, ай”, – предостерегающе заговорила она), первое, что она спросила, впившись сияющими стеклышками в мою распухшую губу:
– Вы что там, подрались?..
– Мы в разных весовых категориях. Просто она меня побила.
– А серьезно? Что она сказала, когда мы кончили разговаривать?
– Мы в разных весовых категориях. Просто она меня побила.
– А серьезно? Что она сказала, когда мы кончили разговаривать?
– Попросила, чтоб мои бабы хоть позавтракать дали спокойно.
– Так что, значит, я баба?
Японизированные глазки за стеклышками округлились и прицельно замерли.
– Это не мои слова, это ее слова.
– Понятно. Я слишком рано начала ее жалеть.
Впрочем, ее стеклышки тут же просияли каким-то предвкушением:
– Я уже созвонилась с салоном красоты!..
– Мне тоже нужно заскочить к себе в салон красоты…
– Мне пообещали закрасить седину.
– А я буду закрашивать пустоту красотой.
Я не из тех мещанских утешителей, кто старается преуменьшить беду: да если бы, мол, твой женишок тебя действительно любил, он бы никогда не стал крутить это сальто на горных лыжах, ты таких еще роту найдешь, – нет, всякое горе я возношу до небес! Оно безмерно – но прекрасно! Никто во всем мире не любил, как они! И мир не знал возлюбленного более смелого и благородного! Я изгоняю отчаяние гордыней: перед этим горем гнутся горы! И в те мгновения, когда в утешаемых рождается прекрасная трагическая сказка, я закрыт для всего земного. Однако на этот раз я попросил прощения и взял трубку.
Мне тут так одиноко, жалобно лепетала моя глупышка, я в университете была такая глупая, все время ходила по косметическим кабинетам, если вскакивал прыщик, это была трагедия, я не понимала, какая я была счастливая, все были живы- и папа, и Лизонька… Я думала, впереди еще очень много времени, а его оказалось ужасно мало… Вдруг мы с тобой когда-нибудь тоже будем вспоминать, что могли бы сейчас увидеться и не увиделись?..
Она давилась слезами, и я уже через полторы минуты уверенно спланировал у пирожковой, где мы с Гришкой в забвенные времена не раз лакомились панцирными сочнями с пощипывающим язык творогом под булькающий цикориевый кофе из бачка. Однако теперь вращающаяся стеклянная дверь вела в сверкающий океанский лайнер, вывернутый всеми ярусами внутрь, – усмиренное небо за стеклянной пирамидкой в недосягаемой вышине гляделось чем-то тусклым среди этой ослепительности. Никелированный поршень лифта доставил меня к алтарю красоты.
На алтаре, представлявшем собой зубоврачебное кресло, была опрокинута навзничь несчастная жертва, чьи рыженькие волосы, густые и ассирийски взволнованные, были погружены в фаянсовую раковину, а в них в свою очередь были погружены алчные руки какого-то убийцы в белом халате. Кругленькое личико жертвы – это была пухленькая девочка лет четырнадцати – выражало абсолютную покорность, – я узнал ее только по черненьким башмачкам, которые она вечность назад приволакивала по полу на лестничную площадку, не успевши зашнуровать, ибо после заклинания
“двадцать-сорок-один-атлас-руузула-евгения-михайловна” помещение следовало покинуть без малейшего промедления. Черненькие, немножко бархатные брючки были слегка забрызганы грязью, и это отозвалось в моей груди таким спазмом нежности, что… А что я мог сделать? Я только изо всех сил прижал локти к бокам и тут же отпустил.
Она открыла глазки, непривычно голенькие без очков, и на ее детском личике проступило невыразимое счастье.
А ведь сны у нее и тогда были грустные… Я даже спать ложился с телефонной трубкой, чтобы моей глупышке не пришлось ждать лишней секунды, – правда, голосок ее сразу же наполнял меня нежностью, убивавшей серьезность: какие серьезные огорчения могут быть у такой прелестной обезьянки!
– Мне снилось, что ты очень маленький, но ужасно юркий и все время хочешь залезть мне под кофточку что-то пососать, а я тебя отпихиваю.
А официант мне говорит: так с детьми не обращаются. Я говорю: какой же он ребенок, смотрите, у него лысина – и вижу, ты весь в кудряшках. Я пытаюсь запихать тебя в сумку, а ты такой упитанный, никак не даешься… И говоришь: сейчас меня заберет мамочка. Я говорю: как же так, твоя мамочка умерла?.. А ты говоришь: нет, моя мамочка,
Галина Семеновна, она купила участок берега в Финляндии, и мы с ней там будем жить, ее назначили министром. И я вижу: она идет к нам, такая большая, красивая… Я ее видела на сайте “Женщины России”. Я хочу тебя спрятать, а ты высовываешься и кричишь: я здесь, я здесь!.. Я тебя пихаю обратно, а ты такой нахальный, так и лезешь!..
А она мне как-то очень по-доброму говорит: почему вы ходите без каблуков? Видите, я хожу на каблуках, и как получается красиво! Я смотрю – и правда, она такая красивая, статная… И протягивает мне ужасно красивые туфли с золотыми пряжками, из какой-то змеиной кожи, на очень тоненьких шпильках. Я начинаю их надевать, поднимаю голову и вижу, она убегает с сумкой, а ты такой довольный, головенкой вертишь, кудряшки прыгают… И я начала ужасно плакать. Тогда она сжалилась и говорит: посмотри, что я тебе оставила. Я смотрю – а там какой-то чурбачок с глазками, и притом один подбитый… Я даже когда проснулась, все еще плакала. Она тебя унесла, а мне оставила чурбачок… И я лежу такая несчастная… Ладно, пускай, буду лежать одна тихонечко, а ты лежи у своей Галины Семеновны.
– Не расстраивайся, моя глупышка, я сейчас приду.
– Ты не с Галиной Семеновной лежишь, точно?.. Никому-то я не нужна…
Я иногда набираю в Интернете Лизоньку, и представляешь – ничего .
Абсолютно ничего . Как же так может быть?..
Тут у меня у самого наконец-то наворачиваются слезы, – но ведь ребенка и успокаивать нужно по-детски:
– Ты же скоро увидишь ее на небесах…
И она спохватывается:
– Да, конечно, конечно. И вообще до конца света осталось всего двести тридцать лет. А вчера мне приснилось, что я прихожу к
Лизоньке в дом престарелых, а она ест какую-то дрянь… Я ей говорю: зачем ты это ешь, видишь, сколько я всего тебе в Стокмане накупила, а она говорит: я к этому не привыкла… Ты представляешь, она садилась на холодный унитаз, а я, сволочь такая, поехала к себе в Финляндию…
Потом я долго тоже так садилась, чтобы себя наказать. И сейчас иногда сажусь… Сейчас бы я все продала и сидела бы с ней на хлебе и воде, только бы спасти ее от этого ужаса, от этой проклятой России…
Нигде, нигде больше так со стариками не обращаются!
– Н-ну, есть же еще Африка, Латинская Америка… И куда бы ты дела своего Ванечку? – взываю я к ее материнским чувствам.
– Я с ним тоже очень плохо обращалась… Один раз ударила его по руке, а он вдруг протягивает мне ручонку, а она вся красная… И говорит: мамочка, пожалуйста, не бей меня!.. Я упала перед ним на колени и говорю: клянусь, если я тебя еще раз ударю, пусть у меня рука отсохнет!..
И все равно, как бы ни разрывалось от жалости мое сердце, его ни на миг не покидает уверенность, что все это уже позади, через какой-нибудь час я услышу единственный в мире хрустальный отклик
“чи-жи2к, пы-жи2к”, услышу лязг засовов и… И больше не будет ни прошлого, ни будущего. Я, невзирая на ее профилактические “ай, ай, ай”, прижму ее к груди – только для того, чтобы хоть как-то унять невыносимую нежность, и заберусь под ее балахон только для того, чтобы ощутить ее еще ближе, – однако мой неутомимый труженик снова поймет меня неправильно, а может быть, наоборот, это я понимаю его неправильно, но после ее восхищенных протестов: “Да ты просто маньяк! Обязательно с утра надо вставить! А с кем ты тогда, когда меня нет?..” – мы оказываемся в ее еще не застеленной постели. И даже там я не сумею освободиться от истязательницы нежности – а чуть наконец замру в бессильном блаженстве, как ею овладеет хлопотливость: стой-стой-стой, перевернись скорее, а то опять закапаешь мою чистенькую постельку…
– Господи, можешь ты хоть на минуту забыть про свою постельку?.. – тщетно пытаюсь я изобразить досаду.
– Как же я забуду, когда ты демонов кормишь?.. Не хочешь сделать мне ребеночка, ну и ладно, я найду какого-нибудь еврейского старичка!..
Она сквалыжничает, словно маленькая девочка, и эта игра заставляет нас любить друг друга еще вдвое сильнее. Но это не просто игра. Роль мудрого старшего друга не позволяет мне пересказывать ей мои страшные сны. Хотя, видит бог, этим добром я тоже не обделен. То вдруг вижу отца, который строго на меня смотрит, стоя среди комнаты, а какие-то люди проходят сквозь него, и я тщетно умоляю их этого не делать, то… Ничего, ничего, молчание.
Потом мы не спеша смакуем настоящий кенийский кофе, который она заваривает в своей европейской машине сквозь конические бумажные фильтры, а затем, напутствовав друг друга супружеским поцелуем, расходимся творить добрые дела: она – обустраивать дурачков, я – откликаться на всякий стон, явившийся за красивым отзвуком в мою контору. Я любвеобилен, ибо любим и влюблен. Теперь уже в рыженькую, но если бы ее превратили в огненную брюнетку, в бесцветную блондинку, отрезали ей эту чудную ладошку, в середину которой я больше всего люблю ее целовать, ампутировали ступню с ее простодушной пяточкой, от моей любви не было бы отнято ни корпускулы, только бы эти единственные в мире стеклышки продолжали поблескивать на этих единственных в мире глазках.