Интернационал дураков - Александр Мелихов 6 стр.


Однако никто здесь на подобные мелочи не обращал внимания. Ну, вываливается разноцветная кашица изо рта, ну, раскачивается человек за едой, ну, кружится… Или сразу двое… Или десятеро, словно камыш под ветром. Подумаешь. Ну, кто-то грохнул об пол поднос с кашей и салатом – но всю эту смесь тут же сметают, смывают мамки-няньки.

Женщин не помню: моя возвышенная натура не позволила мне опознать их в таком обличье. Зато по одежке пациентов было не отличить от

“персонала” – все были одеты по-простому, по-летнему. Только один темный костюм двинулся нам навстречу – зато сразу в полтора человеческих роста и в два человеческих пуза. Темные прилизанные волосы президента Рейгана, могучие распахнутые ноздри, похожие на дырки в роскошном французском сыре, добродушно распростертые объятия, от которых Женя без церемоний уклонилась, – и без того ничуть не расстроенный ее чопорностью директор окончательно утешился тем, что на четверть оборота провернул в ноздре большой палец, а после дружески протянул мне неохватную пухлую руку: Юсси.

Демократия, блин. Властелин не должен слишком отличаться от своих подданных.

Теперь я знал, к чему ведет брезгливость, и потому жевал как ни в чем не бывало. Стараясь не ощущать вкуса. Особенно запаха. Хотя все было очень доброкачественное, как в хорошем санатории. И видеть старался только Женю. Но откуда-то волоком притащил табурет Леша

Пеночкин и, пристроившись в торце стола, принялся изучать меня в профиль. Внезапно сидевший рядом с ним пенсионер медленно завалился набок и принялся так же без лихорадочной спешки потряхивать головой и руками на чистом бежевом линолеуме. Все продолжали есть, и я продолжал. Только Леша Пеночкин, склонившись, принялся пристально изучать эти содрогания да какая-то ответственная душа подложила припадочному под голову веселую зеленую подушечку. Один Лев Аронович развил бурную деятельность: сунул под подушечку свой свернутый пиджак и, коленопреклоненный, встряхивая сосульчатыми сединами, принялся ловить подпрыгивающие руки, проницательно щупать пульс…

– Давайте пересядем, – в нос пробормотала Женя.

Уклониться от такого соседства казалось мне недостойным чистоплюйством, но если профессиональная сиделка…

– Что, не нравится?!.- с презрением воззвал нам вслед Лев Аронович.

– Конечно, не нравится, – не оборачиваясь, бросила Женя, а я лишь втянул голову в плечи.

Все-таки не мне его, а ему меня удалось вовлечь в свой спектакль…

Зато мы с Женей начали подвигать друг другу стулья, тарелки, ложки с особой предупредительностью, и я прямо-таки с сердечной болью вдруг разглядел, какая тоненькая у нее шейка, с совершенно младенческими поперечными морщинками на горле…

После завтрака Юсси, набриолиненный человек-гора, повел нас в обдающие больничным морозцем сверкающие гигиенические недра, а затем, оставив меня в совершенно больничном холле, увел Женю в какую-то дверь. “Проконсультировать”, – ласково посветила она мне улыбкой и очками. Может быть, я затосковал слишком быстро, но мне показалось, про меня забыли. Я сначала легонько поцарапался, а затем заглянул внутрь. На белом пластмассовом кресле-каталке сидела обнаженная русалочка, с которой смывал мыльную пену бравый молодой мойщик в просторной зеленой робе. Он помогал струям из сверкающей кольчатой змеи ладонью, заботливо оглаживая красивые грудки, намыленный животик в детских складочках, пах, вскипевший мылом, словно советская кружка пива… А она своим неотчетливо прорисованным личиком вглядывалась сквозь кафель в ей одной открытые грезы, в которых проплывал не ведающий о ее существовании прекрасный принц, светилась недосягаемая бессмертная душа, манили недоступные маленькие ножки вместо тех зачаточных ластов, которые свисали с кресла на бескостных хоботках…

Я едва не защемил себе голову дверью. Женя тут же вынырнула следом.

– Видите, он даже перчатку не надевает, – страдальчески прошептала она. – Им всем дают противозачаточные таблетки, и все равно каждый месяц кто-нибудь беременеет. В наших-то пнях сразу аборт делают без разговоров… Хоть и следят: я вам пообнимаюсь, руки оторву…

– Сильна, как смерть… – пробормотал я.

– А за персоналом еще труднее уследить…

– Да неужели кто-то может?..

– Ого! Еще как! Беззащитность всех провоцирует. Я в Сюллики как-то ночью задержалась в палате, а один лежачий все время что-то мычал, дергался – санитарка зашла и как даст ему по морде: ты, сволочь, долго будешь надоедать! И тут увидела меня, там же был полумрак… И как вылетит. А с виду никогда не подумаешь, приличная тетка.

Я вздохнул: не хотелось расставаться с зародившейся сказкой о мире, в котором слабых защищает не сила, но доброта. Ну, пускай порядочность. Хотя спрашивал я не о том, “неужели у кого-то хватит совести?”, а о том, “неужели у кого-то встанет?”.

В автобус я ее подсаживал с такой трепетностью, словно дни ее были сочтены. И она уже села рядом со мною. И пока мы ехали мимо карельских сосен и скандинавских зданий, каждый из нас обращался с другим так ласково, будто сопровождал его на эшафот. Зато на скрюченных, раздутых, перекошенных, вислогубых, косолобых обитателей еще одного особняка блаженных, рассаженных в креслах-каталках за столиками, по которым были разложены горки новеньких болтиков, шайбочек, гаечек, мы смотрели с грустными растроганными улыбками, словно на счастливцев, завидовать которым все-таки невозможно. Хотя они нисколько не скучали, медленно и старательно раскладывая по прозрачным пакетикам четыре болтика, четыре шайбочки, четыре гаечки, четыре болтика, четыре шайбочки, четыре гаечки, четыре болтика…

А за окном за черепичными кристаллами стильных кровель чухонского модерна сверкало море, разукрашенное черепаховыми спинами гранитных луд, и наш уголок блаженных тоже был расписан текучими лилиями югенд-стиля…

А на первом этаже у разинутой жаркой пасти веселые дауны в поварских колпаках сажали в печь огромные противни с будущими солеными сухариками, которые жители финской столицы расхватывали, как горячие пирожки. Здесь зарабатывали даже и на пиво.


Но подлинная обитель блаженных прилегла у подошвы могучего гранитного купола с заросший цирк величиной. Суровый край – его красам, пугаяся, дивятся взоры… А в холле они встречают обширный овальный стол с горкой муляжных фруктов, скромный буржуазный камин, объемный аквариум с шустрилками в оранжевых тельняшках среди степенных черного бархата лоскутов-призраков, здоровенный телевизор…

Приют убогого чухонца.

За телевизором внимательно наблюдает через профессорские очки крошечная, почти карлица, щуплая женщина с седеющим коком и огромным ртом, в котором видны неровно, велотреком, сточенные зубы. Женя вполголоса переводит мне с такой скоростью, что я, мне кажется, уже понимаю финскую речь.

– Смотрите, смотрите, они обнимаются, они занимаются любовью! – время от времени вскрикивает карлица, указывая на экран, и висящий на ее шейке ключ возбужденно подпрыгивает.

Молодая, молочной спелости финка по имени Ённа благодушно кивает.

– Кто меня боится, кто меня боится? – допытывается у Ённы другой обитатель обители блаженных, радостно скаля торчащие козырьком зубы.

– Все, все тебя боятся, – успокаивает его Ённа, словно добродушная мамаша, и он обнажает свой зубчатый козырек еще шире.

– Ты не оставишь меня одного? – добивается третий.

– Нет, нет, никогда не оставлю, – благодушно кивает она и третьему.

Приходит с прогулки еще один кругленький мужичок с синдромом Дауна, при чеховской бородке и набоковском сачке, с ним похожая на него как две капли воды, только без бородки, маленькая даунесса в полосатой оранжевой футболке, напоминающей осу. Уверенно подходят, знакомятся за руку (руки у них удивительно мягкие и шелковые), располагаются очень по-домашнему.

– Смотрите, смотрите, голых мужиков показывают! – выкрикивает дамочка с седеющим коком. – Но я обручена с Юханом – он ужасноменя любит!

– Ваш Саддам Хуссейн совсем сошел с ума! – восклицает она, узнав, что я из России. – Только и знает, что стрелять! Ельцин был лучше.

Переезжайте ко мне в комнату, у меня есть свободная кровать! Я живу в комнате Микко! Он умер! Когда он умер, я к нему переехала!

Ённа благостна, как рыба в теплой воде: они тоже люди как люди – дружат, влюбляются, расходятся, страдают… Интимные отношения? В принципе бывают. У них романы, как и у нас, чаще служебные: вместе собирают какую-нибудь ерунду, что-то строгают, строчат – Эрот всегда порхает рядом с Гефестом.

– Во всех странах Восточной Европы интернаты уже расселили, – казенной скороговоркой мне на ухо ябедничала Женя, и мне оставалось только вздыхать и томиться: неужели мы и правда хуже всех?..


Что обидно – они и работали не больше нашего. Я ведь мантулил и в шахте, и на траулере, и на сплаве, и на лесоповале, и раскидывал раскаленный асфальт на азиатском солнцепеке – любой белофинн через час бы объявил бессрочную забастовку… Да и мои папа с мамой с работы сутками не вылезали, а пришла пора получать наследство – одни треснутые чашки без ручек и без блюдец. А в Женином центре в рабочий день царили тишина и уют, половина кабинетиков с компьютерами стояли пустые, и громадный стол на вылизанной кухне тоже простаивал, невзирая на дармовой кофе со сливками и сухариками.

Что обидно – они и работали не больше нашего. Я ведь мантулил и в шахте, и на траулере, и на сплаве, и на лесоповале, и раскидывал раскаленный асфальт на азиатском солнцепеке – любой белофинн через час бы объявил бессрочную забастовку… Да и мои папа с мамой с работы сутками не вылезали, а пришла пора получать наследство – одни треснутые чашки без ручек и без блюдец. А в Женином центре в рабочий день царили тишина и уют, половина кабинетиков с компьютерами стояли пустые, и громадный стол на вылизанной кухне тоже простаивал, невзирая на дармовой кофе со сливками и сухариками.

Одна слабоумная прислуга с исковерканными физиономиями бродила в своих чистых синих фартуках, высматривая, чего бы еще прибрать.

Особенно усердствовал один белобрысый малый с кубической головой размера так семьдесят шестого – каждый раз, когда Женя выходила из своего кабинетика, он тщательнейшим образом сматывал в клубок ее шнур от черного зарядного нароста. (Чистенькая ординарность ее кабинетика со стандартным монитором и вращающимся креслом уже казалась мне пронзительно трогательной – как любые земные приметы неземного существа.)

При этом он всякий раз необыкновенно приветливо со мной здоровался, так что, когда Женя повела меня представляться директору, я оторопел, узрев этого самого белобрысого гидроцефала за директорским столом. Это был апогей либерализма!.. И гидроцефал оказался достоин сиять в этом апогее – холодно кивнув, немедленно завершил аудиенцию.

Зато через пять минут снова попавшись мне в коридоре, вновь закивал с невыразимой любезностью. А потом снова заглянул в Женин кабинетик и в пятый раз принялся сматывать шнур… Лишь воротившаяся Женя разъяснила мне, что директор и уборщик – два совершенно разных лица: директор – полный дурак, а от уборщика мало того, что намного больше пользы, но и в компании он куда более приятный собеседник, на всех вечеринках больше всех хохочет, только секунд на десять позже других

(директор вовсе никогда не смеется), затем напивается как свинья, потом его кто-нибудь отвозит домой, а наутро он снова на вахте.

Блаженны нищие духом…


Их царствие уже погрузилось в светящийся полумрак, когда мы с Женей решили прогуляться к недвижному озеру, на неоновом сиянии которого березовые плети чернели с неправдоподобным изяществом и четкостью, и

Женя наотрез отказалась пересечь десятиметровую полосу черной невозделанной травы: там могут быть змеи, – и у меня заныло в груди от умиления.

– Говорит хозяйка Похьи: ты вспаши гадючье поле, взборозди пустырь змеиный, змей перебери руками…

– В этом озере два года назад один аутист утонул. И никому ничего за это не было. Даже режим не изменили.

– Суть либерализма – свобода выше жизни…

Я вдыхал воскрешенный из небытия запах мокрого песка и ночной воды, расплавленный перламутр переливался у наших ног, вершины елей на другом берегу были вычерчены на немеркнущей заре с поистине дюреровской четкостью, и мы с Женей при всей нашей беспредельной беззащитности все-таки были прекрасными и бессмертными.


Как это было мудро – дать своему новенькому музею имя Атенеум ! И наполнить его собственными образцами всего, что уже канонизировали народы-первопроходцы: здесь были и богатыри югенд-стиля, и проводы покойника на лодках, и что за беда, если все это было подражательно: то было подражание высоте, а не подражание пустоте, безостановочно извергаемой на наши беззащитные головы гремящими столицами всемирного шарлатанства. Мне на плечи кидается век-шарлатан, но не лох я по крови своей, хотел сказать я Жене, поджидая ее у бронзового

Лённрота, но Женя слишком уж обмерла перед памятником, приоткрыв пересохшие вишневые губки.

– А где гномики?.. – наконец с ужасом выговорила она. – Здесь же гномики сидели, у постамента?!.

И окончательно ахнула, обомлело всплеснув руками:

– Украли!..

– Цветной металл, ничего не попишешь.

– На машине подъехали, вон след остался!..

Мне сделалось совестно.

– Это была какая-то хипповая парочка. Они здесь пиво пили.

– Правда?.. А я уже и след от машины разглядела…


– Я пойду накрашусь… – в своем жирафьем платьишке она отпрашивалась у меня, будто робкая умненькая школьница, испуганным тычком старающаяся понезаметнее поправить очки.

– Разрешаю, – милостиво кивнул я, любуясь ею из-за столика, на котором свежо и остро пахли морем на блюде устрицы во льду.

Я знал, что никогда не забуду этот вечер, эту черную в огненных змеях гавань под прозрачной стеной, этот невесомый белоснежный корабль, горящий тысячами окон, этот укрытый тьмою замок на острове – звуки Суоменлинначаровали мой слух даже еще пленительнее, чем грозный Свеаборг . Бастионы, капониры, куртины, трава на откосах, булыжная кольчуга, кордегардии… Спускаясь в проникнутый отсыревшей химерой замка Иф каземат, осторожно, чтобы не спугнуть, мы прощупывали друг друга в том главном, что объединяет и разделяет людей: что такое красота? По-еврейски, робко пробует она неожиданно крепенькой ножкой мою глубину, жизнь – это всегда красота, безобразна бывает только смерть, даже всякие вещества становятся некрасивыми, только когда отделяются от человека, ведь это нас и коробит: живой человек – и от него отделяется что-то мертвое… Не в этом дело, осторожно возражаю я, нас коробит несоответствие идеала и реальности, а греза в христианской культуре всегда бесплотна… “Это в христианской, а евреи специально благодарят бога за то, что он сотворил отверстия в нашем теле…”

Мы избегаем смотреть друг на друга, но все-таки становимся все ближе и ближе. На острове Коркесаари , где львы и лани мирно соседствовали на выпуклом гранитном лбу, – я с глянцевыми некошерными сосисками, она с относительно кошерной картошкой-фри на беленькой невесомой тарелке – мы удобно расположились с видом на море, – и вдруг на нас с истошными воплями обрушилась такая сверкающая туча чаек, что мы, не сговариваясь, ринулись под навес, – чистый Хичкок… Зато свалявшимися раздолбайскими медведями и утопающими в сонной войлочной мудрости зубрами мы любовались так, словно они были наши дети.

Я и ее разглядывал, словно любимую маленькую дочку (настоящая моя дочь никогда не была маленькой), когда она вновь появилась перед моим столиком в огромном гулком зале, где мы были вдвоем, если не считать сотни статистов, рассаженных вдоль длинной прозрачной стены исключительно для жизнеподобия. Ее уменьшенные прелестными стеклышками арбузные глазки были обведены едва заметным трауром, подчеркивавшим, однако, вовсе не грусть, а только несмелость. А в обведенных золотой каемочкой стеклышках сияло столько отраженных огоньков, что они напоминали новогоднюю елку.

– Теперь гораздо лучше, – милостиво одобрил я, и она жалобно улыбнулась своими миниатюрными губками: – Издеваетесь?..

Но она видела, что я ею любуюсь.

Я чувствовал себя властителем, и клацанье сверкающих кусачек

Командорского наконец-то покинуло мой израненный слух: я взял ее за кругленький девичий локоток и усадил напротив себя без всяких последствий. Под прозрачной стеной я ощущал острокирпичные торговые ряды, где царило не прохиндейство, а чистота, левее, у черной огненной воды, – Обелиск Императрицы, Кеисареннанкиви , с золотым двуглавым орлом, усевшимся на шаре, за ним опустелый приморский базар, днем заваленный промытыми шампунем мехами и точеным многослойным деревом, серебряными рыбинами и аметистовой морошкой имени Командорского, от которой меня впервые не передернуло… Дальше по набережной я угадывал фабричную готику старинной таможни, стеклянную чистоту морского терминала, и все-таки прекраснее всего снова были звуки: Катаянокка , Хаканиеми , Кайвопуйсто …

Я и рыбу выбрал по нездешним звукам: батрахоидидия обыкновенная. Или анабас тестудинеус необыкновенный. Если только не сурифаринкс пелеканоидес неслыханный. Финская водка, коскенкорва , была легка, как дыхание огня. Женя, жалобно взблескивая на меня своими стеклышками, которые мне уже невыносимо хотелось покрыть поцелуями, выслушивала по мобильнику ворчливые разъяснения своей многоопытной подруги, что же за рыба мне досталась. Китос, китос, приговаривала

Женя, а в заключение игриво сказала: хуяри. Осторожно глянула на меня и все-таки слегка прыснула:

– Это совсем не то, что вы думаете. Это значит, “обманщица”. Она говорит, что это рыба с ногами, она когда-то вылезла на сушу и сделалась предком человека. Ей, наверно, было бы ужасно приятно, что у нее такие потомки – умные, могучие…

– Нами да не восхищаться… А вот как заставить полюбить глупых и слабых?..

– Да никак. Глупых и слабых всегда будут любить только те, кому некуда деваться.

– Не только. Гениальный политтехнолог Иисус из Назарета понял, что люди всегда будут поклоняться только красоте. Воплощению своих же собственных грез. И объявил слабость и уродство новой формой красоты: что высоко перед людьми, то мерзость перед богом. Маркс был всего лишь жалким вульгаризатором. Красоту он опустил до корысти, а высоту до победы. Он, правда, первым догадался, что сказки пора преподносить под маской науки.

Назад Дальше