Последняя тетрадь начиналась январем 1997 года, была почти целиком посвящена мучительной, безнадежной любви к Ольге Гуськовой. "14 января.
Я так не хотел ехать на это сборище. Надоело. К, использует меня на всю катушку, у самого с языками плохо, а тут — пивовары из Бремена. Зачем ему тратиться на переводчика, когда управляющий владеет немецким? Пивовары ржут, как кони. Немецкий юмор воняет казармой. И он ржет вместе с ними, а я перевожу эти пошлые жеребячьи хохмы.
Но за городом все же хорошо. День такой ясный, морозный, ледяное солнце, снег искрится, поскрипывает. Подъехали к даче. В воротах черный «Опель». К, помрачнел и стал материться. Немцы понимают без перевода, уж это они понимают. И опять ржут.
Оказывается, заявилась его мачеха без приглашения. Мачехой называть эту актрисульку смешно. Двадцать три года, рыжая шалава, очень сексуальна, но мне-то что? Не нравились мне такие никогда. Я их боюсь.
А теперь — главное. Рыжая лиса привезла с собой подругу, покататься на лыжах, подышать воздухом. У меня защемило сердце, когда я увидел ее. Ольга, Оленька… С раннего детства у меня была книжка «Сказки братьев Гримм» на немецком, подарочное мюнхенское издание, роскошные цветные иллюстрации, яркие нежные краски, каждая картинка проложена тонкой папиросной бумагой. Я любил смотреть сначала сквозь бумагу, сквозь тонкую дымку, а потом осторожно приподнимал завесу, и картинка оживала, вспыхивала всеми красками. Эта девочка со светящимися волосами, с огромными сине-лиловыми глазами на бледном, прозрачном личике так похожа на принцессу из сказки «Король-Дроздовик», так похожа, словно с нее рисовал художник. А книжка начала века. Вот смотрю сейчас и вижу ее, Оленьку. Смешно, взрослый, жирный, одинокий мужик с детской книжкой. Хорошо, никто меня не видит. Представляю, как стал бы гоготать К., это животное.
Он внес ее на руках в дом. Что-то там у принцессы случилось с лыжными креплениями. Конечно, К, сразу повеселел, мачеху свою простил. Разумеется, когда такое чудо. Она снилась мне с раннего детства. Я всегда знал, что встречу ее. Сказочная принцесса с яркой картинки, красавица среди циничных бездушных чудовищ.
Всего лишь настольная лампа у нее за спиной, а так похоже на нимб. Волосы, глаза, лицо… Господи, я не знаю, как смогу жить без нее.
К, обхаживал ее по-своему, по-хозяйски, уж это он умеет. Напоил. Она после гриппа, слабенькая, сонная. Немцы ржут, рыжая лиса-актрисулька вертит хвостом, много жратвы, выпивки, а у меня — кусок в горло не лезет. То ли показалось, то ли правда, рыжая шепнула К., что Оленька девственница. Тьфу, терпеть не могу это слово. Есть в нем что-то похабное. У нас вообще не язык, сплошная похабщина во всем, что касается пола. Попробуй подобрать приличную, неоскорбительную лексику. Фиг тебе, нет таких слов. А немцы все гогочут, музыка орет, вечеринка, всем весело. Оленька почти спит на коленях у этой скотины. Ну а потом, разумеется, он ее увел по-хозяйски. Для него — очередная красивая игрушка, а для меня — вся жизнь. Я о такой с детства мечтал. Знаю, ничего не будет. Она на меня даже не взглянула…"
Майор Кузьменко перевернул очередную страницу. Оказывается, познакомила их Крестовская, «актрисулька, рыжая шалава, лиса…». Привезла Ольгу на дачу, кататься на лыжах. А тут — пасынок с компанией. Интересно, Маргарита действительно сообщила Калашникову на ухо пикантную подробность про свою одноклассницу? Или толстяку это почудилось?
Калашников юную мачеху не ждал и ее появлению не обрадовался. Свое недовольство он не постеснялся выразить при посторонних, да еще матом. Значит, отношения у них были действительно напряженные. Интересно, Крестовская знала, что пасынок тоже собрался на дачу в старый Новый год? Или все совпало случайно? "10 февраля.
Весь день сильная метель. К вечеру настоящая вьюга, как на Северном полюсе. Выезжаю из ворот казино и вижу Олю. Тонкое, продувное пальтишко, непокрытая голова. Остановил машину, спрашиваю, почему так легко одета? Холодно. Она поздоровалась, рассеянно, равнодушно, и все смотрела на угол, откуда он должен был появится. «Вы не знаете, он скоро освободится?»
Она даже имени моего не помнит. Только он, никого другого нет для нее на свете. А кто он такой, собственно? Ничтожество, пустое место, наглое жадное животное. Можно подумать, мне стало бы легче, если бы он был красив, умен, талантлив! Нет, нисколько. Возможно, мне было бы еще больней. Хотя, больнее некуда. Душа разрывается на части, когда представляю их вместе. Да что представлять, я столько раз видел. Он небрежно чмокает ее в щеку, похлопывает по плечу, трогает своими опытными горячими лапами мое сокровище, мое счастье…" "18 марта.
Чем отчетливей пахнет весной, тем мучительней сжимается сердце. Сегодня я увидел, как она выходит из церкви Большого Вознесения. Закончилась вечерняя служба. На ней был черный старушечий платок, надвинутый совсем низко, до бровей, длинная черная юбка. А из-под мокрого подола выглядывают старенькие, изношенные кроссовки. Еще больше похудела, побледнела, лицо стало совсем прозрачным, и эти огромные космические глаза… Она согласилась сесть ко мне в машину, чтобы я отвез ее домой. И молчала всю дорогу, только короткие реплики, как лучше проехать. И конечно — о нем: «Феликс Эдуардович, вы сегодня его видели? Как он?» Отвечаю, что он в порядке. Он всегда в порядке. Спрашиваю, как она себя чувствует? Не хворает ли? Почему такая бледная? И тут же начинаю нести всякую ересь, мол, вы живете с больной бабушкой. Если вам нужна помощь, я готов. У меня есть знакомые врачи, и вообще, вы должны знать, если вам что-то понадобится, я всегда… Замечаю, что вовсе не слушает. Глядит в окно. И вдруг перебивает на полуслове: «Феликс Эдуардович, вы знакомы с его женой? Как вам кажется, какие у них отношения?» И я, жалкий дурак, начинаю читать ей лекцию, говорю, что отношения у них вполне стабильные, семейные, он никогда не уйдет из семьи, если вы это имеете в виду. До вас, мол, у него были женщины, то есть он постоянно изменяет жене, но никогда не расстанется с ней.
И кто меня тянул за язык? Она прямо задрожала, больше не сядет в мою машину, близко ко мне не подойдет… Он сломает ей жизнь, будь он проклят!"
Каждую случайную и неслучайную встречу со своей «сказочной принцессой» Гришечкин описывал подробно — как она была одета, причесана, сколько раз взглянула на него и как именно взглянула. "14 мая.
Я заметил, она никогда не смеется, даже не улыбается… В этом он виноват, и только он. У него достаточно денег, чтобы купить для нее нормальную квартиру, поместить больную старуху в хороший пансионат. Я попытался завести с ним разговор об этом, но в ответ — его обычный жесткий оскал, дурацкая усмешка. Какое мне дело? Куда я лезу?.." "8 июня.
Я видел, как она плакала. Жизнь готов отдать за нее, а она не приняла даже наручных часов. Я купил самые дорогие, швейцарские, очень изящные, с золотым браслетом. Заранее уменьшил браслет. У нее тонкое запястье. Она не стала примерять… Не взглянула, отвернулась. «Мне ничего не нужно. Спасибо». "27 июля.
Его жена уехала на гастроли. Они почти все время вместе. Нет, она не живет в его доме, она не может надолго оставлять свою безумную старуху, но каждую свободную минуту она проводит с ним. И каждую секунду, постоянно, двадцать четыре часа в сутки думает о нем… Господи, как же я его ненавижу…"
Майор Кузьменко пробегал глазами страницу за страницей. Чем ближе к сентябрю, тем острее ненависть к Калашникову и лихорадочней любовь к Ольге Гуськовой. Это уже не любовь даже, а какая-то паника, истерика, словно тонкая ранимая душа влюбленного толстяка предчувствовала беду. Так. А вот это уже интересно… "30 августа.
Я должен был ее увидеть. Оставил машину, пошел пешком. Я преследовал ее, как шпион, вошел следом за ней в метро, в котором давно не ездил. Голова закружилась от толпы, я потерял ее из виду, но догнал довольно скоро. Я почти не сомневался — она выйдет на «Проспекте Мира». Она меня не заметила, шла как во сне, спотыкалась и плакала. Я стал противен самому себе. Впрочем, ничего нового нет в этом чувстве. Всегда был противен. Важно другое. Я догнал ее, изобразил удивление, всячески подчеркивал случайность встречи. А она вдруг обрадовалась мне. Впервые. Я не поверил своим глазам. Она стала рассказывать быстро, словно в бреду, что порвала с ним, больше не может этого вынести. Он обещал, что поговорит с женой, как только она вернется с гастролей. Катя вернулась десять дней назад, и все по-прежнему.
Оказывается, она молилась, чтобы взорвался самолет, чтобы автобус попал в аварию. Она думала, как было бы хорошо, если бы эта женщина, Катя, которая, в общем, ни в чем не виновата, никогда не возвращалась, исчезла. И вдруг фраза, от которой меня в пот бросило: «Кто-то из нас троих должен умереть».
Она говорила так громко, что стали оглядываться прохожие. Я потащил ее к какой-то скамейке, мы сели рядом, и я спросил: «Кто? Какие трое?»
Она говорила так громко, что стали оглядываться прохожие. Я потащил ее к какой-то скамейке, мы сели рядом, и я спросил: «Кто? Какие трое?»
Я-то, идиот, думал, что вхожу в этот заколдованный треугольник, но оказалось — нет. Он, она и Катя. В ответ — бормочет еле слышно: "Все кончится очень скоро и очень страшно. Пистолет выстрелит. Не важно, в кого… Спрашиваю: «Какой пистолет, Оленька?»
Она смотрит на меня безумными глазами и уже не бормочет, произносит четко, почти спокойно: «У меня в ящике стола лежит пистолет моего отца. Он маленький, очень удобный. Кто-то из нас троих должен умереть. Так не может продолжаться. Если я не решусь убить себя, то убью ее, эту женщину. А его не сумею. Она или я… кто-то должен».
Никаких слез, сухие решительные глаза. Я не помню, что говорил ей, вероятно нечто разумное, ласковое, я пытался ее успокоить, а она тряслась как в лихорадке. Руки у нее совершенно ледяные, а глаза пылают сухим, нехорошим огнем. «Оля, пока не поздно, отдайте мне этот пистолет. От греха подальше», — старался говорить спокойно, как бы даже равнодушно.
Молчит в ответ, смотрит на меня долго и пристально, потом нервно так губы облизывает и говорит:
«Какой пистолет, Феликс Эдуардович? Нет никакого пистолета. С чего вы взяли?»
Я знаю, ее отец был офицером. Мать, кажется, тоже. Что я могу, кроме глупых слов? Но слов она не слышит…"
Прежде чем перевернуть страницу, майор Кузьменко встал, размял спину, затекшую от долгого сидения, прошелся по комнате, закурил. А действительно, что мог сделать этот несчастный Феликс Гришечкин? Явиться к ней домой? Позвонить в милицию? Заявление написать? Что он мог, кроме слов? А слов она не слышала.
Следующая страница оказалась последней. Там было всего несколько строк. "5 сентября.
Она все-таки сделала это. Но промахнулась, попала в него. В этом есть нечто символическое… О Господи, в этом нет ничего, кроме кошмара, запредельного, безумного кошмара, из которого надо как-то ее вытащить… Хорошо, что все-таки он, а не Катя…"
Последние строки были написаны неразборчивым, нервным почерком. Рука дрожала, к тому же кончались чернила. На этом дневник обрывался.
* * *
— Еще молимся о блаженном успении новопреставленного раба Божия Глеба… — повторял пожилой протодиакон.
Катя не отрываясь глядела на бледный профиль мужа и старалась осмыслить, что видит его в последний раз. Даже не его, не Глеба, а просто мертвую оболочку. Но вместо торжественно-печального, смиренного чувства, которое должно возникнуть от глубокого многоголосья церковного хора, от сладкого запаха ладана и проникновенных слов заупокойного канона, на Катю вдруг накатила совершенно неуместная, неприличная злость.
«Глебка, кто же тебя? За что? — думала она. — Да, ты был ходок, гуляка, ты любил жить взахлеб, без оглядки. Но ты не был мерзавцем, ты врал по-детски, самоутверждался, гонялся за юбками. Но подлости не сделал никому. Не важно, разошлись бы мы в итоге или состарились вместе. Грызлись бы, как глупые собачонки, или стали бы чинной дружной пожилой парой. Важно только одно — ты должен был жить еще очень долго и умереть своей, естественной смертью, а не по чьей-то жестокой прихоти. У тебя своровали лет сорок жизни, не меньше. Наверное, я не смогу успокоиться, пока не узнаю кто. Трудно и страшно признаваться самой себе, что хочешь отомстить, тем более страшно, когда желание отплатить злом за зло накатывает в храме, во время заупокойной службы. Я не могу понять, где кончается острая, жгучая, как кислота, жалость к тебе, Глебушка, и начинается ненависть к тому, кто выстрелил в тебя из кустов. Они почему-то похожи, эти два чувства. И то, и другое жжет нестерпимо».
Она скользнула взглядом по лицам людей, стоящих у гроба. Тетя Надя, очень бледная, с мертвыми, прикрытыми глазами. Почти в обмороке. У нее убили единственного сына. Дядя Костя — весь в слезах, но лицо свежее, легкий, уже стариковский румянчик. Что-то в нем появилось от открыточного Санта-Клауса к старости.
Кате стало неловко. Ну почему она так не любит своего свекра? Не осуждает, а именно не любит, без всяких разумных объяснений. Маргоши не видно. Она где-то в глубине, в задних рядах. Она тактично стушевалась, давая родителям побыть рядом с сыном в последний раз.
Лунек, как всегда, подтянутый, гладкий. Но вместо обычной кожанки — строгий темно-серый костюм. Лицо напряженное, мрачное, глубокая морщина между бровей. Наверное, он думает сейчас почти так же, как Катя: «Кто заказал? Кто выстрелил?» Ему это не все равно. Надо рассказать ему про бомжа Бориску. Пусть Лунек тоже ищет убийцу своими средствами. И милиции надо рассказать. Но потом, позже. Не важно, кто найдет убийцу. Главное, чтобы он получил свое. Он? Или она? Неужели все-таки эта несчастная Оля?
Катя стала искать глазами в толпе лицо, которое никогда не видела. Но была уверена, что узнает эту женщину с первого взгляда. Нет. В храме ее не было.
Катя медленно оглядывала толпу. Родственники, знакомые и полузнакомые лица. Какие-то дальние тетушки, дядюшки — двоюродные, троюродные, совсем чужие. Сотрудники казино, крупье в черных костюмах, несколько девочек и мальчиков из стриптиза. Интересно, а где Феликс Гришечкин? Странно, что его нет. Вероятно, заболел от переживаний. Он очень чувствительный человек.
Катя искала глазами еще одно лицо. Она надеялась, что Света Петрова все-таки появится в храме. Здесь много общих старых знакомых, друзей детства, девочек из хоровода, который крутился вокруг Глеба с шестнадцати лет. Многие изменились, но Катя узнавала каждую. А Светы Петровой не было… В глубине, в задних рядах, Катя заметила майора Кузьменко. Маргоша в прозрачном шарфике, накинутом на голову, что-то шептала ему на ухо. Он кивал в ответ.
— Катюша, пора подходить прощаться, — услышала Катя голос своего папы.
Папа все это время стоял рядом, держал ее за руку. Мама осталась дома, помогать Жанночке. С кладбища на поминки приедет человек пятьдесят, не меньше. Среди них будут те, у кого можно узнать что-то о Свете Петровой. Господи, о чем она сейчас думает? Кончается отпевание. Провожать человека в последний путь надо со смиренным тихим сердцем, нельзя думать о плохом, о злом и суетном. Нельзя.
Катя прикоснулась губами к ледяному лбу. На мертвой коже грим. От этого почему-то особенно больно. Бумажная ленточка с текстом молитвы. Похоронный венчик. Такая же ленточка оказалась в Катиной подушке. Если бы чуть-чуть изменилось направление пули, всего на несколько сантиметров, все было бы наоборот. Сейчас отпевали бы Катю. Возможно, так и было задумано. Но дрогнула рука. Убийца нервничал, к тому же оказался не слишком метким стрелком.
Экспертиза показала, что Глеб Калашников был убит из пистолета Макарова, принадлежавшего когда-то капитану пограничных войск Николаю Гуськову и хранившегося у его дочери. За Олей приехали в понедельник, в семь часов утра. Одновременно была вызвана психиатрическая перевозка. Иветту Тихоновну увезли в геронтологическое отделение Института психиатрии им. Ганнушкина.
Выяснилось, что сосед с восьмого этажа, выгуливая собаку в ночь с четвертого на пятое сентября, видел Ольгу, которая возвращалась домой вовсе не в одиннадцать, а в половине второго.
— Конечно, это я его убила, — тусклым голосом повторяла Ольга, сидя в кабинете следователя Евгения Чернова.
— То есть вы признаетесь в убийстве Калашникова Глеба Константиновича? — спрашивал Чернов.
— Я отреклась от него, и он умер. Я больше не хотела его любить. Когда человека никто не любит, он умирает.
— Но, кроме вас, простите, у него были родители, жена. Вы исключаете, что они его тоже любили?
— Его отец любит только себя. Мать? Да, пожалуй. Я о ней почти ничего не знаю. Но материнская любовь эгоистична. Это животная любовь к своей плоти. Что касается жены — о ней лучше не говорить. К Глебу она не испытывала вообще никаких чувств. Ей нужен только ее балет. Глеб жил греховно и грязно. Но его хранила моя любовь. Поэтому я виновата в его смерти. Только я. Меня и судите.
— Кого судить — покажет следствие, — буркнул Чернов и положил перед Ольгой на стол маленький «ПМ». — Это ваш пистолет?
— Мой.
— Вы когда-нибудь стреляли из него?
— Нет.
— Ольга Николаевна, давайте все по порядку. Где вы находились в ночь с четвертого на пятое сентября?
— Я несколько вечеров подряд приезжала туда, на проспект Мира. Но не подходила к дому.
— То есть в ночь с четвертого на пятое вы отправились с работы не домой, а на проспект Мира, однако утверждаете, что к дому, в котором жил убитый, не подошли?
— Не подошла.
— Вы помните ваш маршрут? Вы вышли из метро и куда направились?
— К Безбожному переулку.
— Мещанские улицы находятся на другой стороне проспекта, — задумчиво произнес Чернов, — почему вы пошли к Безбожному переулку?