— Я меняю свою лошадь, — сказал Кязым, прерывая неловкое молчание, — она мне поднадоела… Твоя лошадь не хуже…
— Кязым, ты даже сам не знаешь, что ты сделал, — промолвил Даур и больше ничего не мог сказать.
Он уехал.
Кязым знал, что сделал, и никогда не жалел о том, что расстался с любимой лошадью. Это было совсем не то, что потом случилось с Куклой. Это было все равно что отдать любимую дочь за достойного человека. И он ее отдал и никогда не жалел об этом.
Конечно, Даур потом пригласил его к себе, устроил в его честь большой пир и подарил ему серебряный кинжал редкой работы.
— Кязым, — несколько раз, склоняясь к нему, говорил на пиру Даур, — помни, что ты утолил мою жизнь, а мне недолго осталось! Но я теперь ни о чем не жалею!
— Чтоб твой язык отсох, Даур! — дважды вскричала его бедная мать, уловив его слова. — Зачем ты убиваешь меня!
Но Даур в ответ ей ничего не говорил. Тогда Кязым не придал большого значения его хмельным признаниям, хотя и знал, что кровь лежит на его роду. Его дядя двадцать лет назад убил по законам кровной мести представителя рода Тамба. Дядю арестовали, выслали в Сибирь, и он там умер. У дяди не было детей, и Даур мог стать жертвой будущего кровника. Но сам дядя погиб, с тех пор прошло двадцать лет и можно было надеяться, что там, в роду Тамба, удовлетворившись смертью дяди Даура, остыли.
Как водится в таких случаях, тот род, за которым кровь, избегает возможных встреч с родом, за которым остается право на выстрел. Представители его не посещают места, где живут их враги, и, собираясь на какие-нибудь свадебные или поминальные пиршества не близких людей, путем сложных расчетов вычисляют через многоступенчатость родства возможность появления на этих сборищах своих кровников и, если эта возможность более или менее реальна, избегают их.
Примерно через год после того, как Кязым отдал своего иноходца Дауру, тот проезжал в десяти километрах от села, где жили его кровники.
Поравнявшись с мельницей, он решил прикурить от мельничного костра и, спешившись, зашел на мельницу. Мельница работала, но мельник спал на лежанке.
Даур не стал его будить. Нагнувшись, он прикурил от костра, а когда повернулся к выходу, увидел, что в дверях с топором в руке, стоит сын человека, убитого его дядей. Как потом выяснилось, тот искал заблудившуюся корову и, оказавшись рядом с мельницей и увидев лошадь, привязанную возле нее (нет, он не знал, чья это лошадь), решил зайти на мельницу и спросить у путника, не видел ли тот где-нибудь на дороге корову.
Смерть Даура была страшной и быстрой. Кровник этот молча, неимоверной силы ударом топора отсек ему голову. Голова рухнула в костер и выкатилась из него, а плеснувший из огня фонтан искр посыпался на мельника.
Спросонья, ничего не понимая, тот привскочил с лежанки и увидел перед собой безголовое тело человека, которое, еще мгновенье постояв, тоже рухнуло. Кровник схватил отрубленную голову, и, загасив затлевшие на ней волосы, поставил ее на лежанку рядом с мельником, который к этому времени, оказывается, уже сошел с ума. Он не выдержал перехода от мирного сна под шум мельничных жерновов к такой ужасной яви.
Кровник не стал скрываться, обо всем рассказал сам, его судили и отправили в Сибирь. Кстати, много лет спустя, он тоже там умер на строительстве Комсомольска-на-Амуре. Эта история долго помнилась в Кенгурийском районе. И каждый раз, когда Кязым вспоминал ее, хотя с тех пор прошло почти тридцать лет, в ушах его звучало хмельное пророчество Даура: «Кязым, ты утолил мою жизнь, а мне немного осталось!» По народной примете, месть сына, если он был во чреве матери, когда его отца убили, бывает особенно свирепой. Так было и на этот раз. Не яд ли материнского горя, думал Кязым, всасывает плод в таких случаях?
Думая об этом, он дивился мудрости народных примет и верил, что есть судьба и есть люди, которые ее чувствуют. Даур был таким. Он чувствовал судьбу так же, как чувствовал лошадь.
И если нет судьбы, почему именно поблизости от мельницы у него сломалось кресало? В кармане трупа Даура нашли сломанное кресало. Или он, волнуясь от близости опасного села, слишком сильно ударил кресалом о кремень и оно сломалось? А потом, устыдившись своего волнения, спешился и зашел на мельницу? Но почему именно в это время мельник спал? Если б он не спал, возможно, он сумел бы встать между ними. И такое бывало. Почему так далеко забрел кровник в поисках коровы и почему именно в этот час он подошел к мельнице?
Есть судьба человека и есть судьба рода, думал Кязым. И он по опыту своей жизни точно знал, что есть роды, где многие хорошо чувствуют лошадь. Таким был род Даура. Есть крепкожилые роды, где многие люди обладают огромной телесной силой, хотя выглядят обычно. Таким был род его кровника. И есть роды, где часто рождаются мудрые, а есть роды, где часто рождаются хитрые, и есть роды, легкие на подъем, и есть роды тяжелодумов, и есть роды, где много сердечных людей. Но таких мало или они быстрей вымирают?
И бывают роды, уже ошибочно думал Кязым, переходя на себя, которым не дается грамота. Сам-то он никогда не ходил в школу, потому что в его время никакой школы в Чегеме не было. Но сейчас дети его плохо учились, и он, внешне насмешничая над ними, в глубине души болезненно переживал это.
…Когда он подходил к дому Тендела, оттуда уже доносился нестройный гул голосов, из которого время от времени вырывался пронзительный голос самого хозяина. Кязым открыл ворота и пересек двор, удивляясь и настораживаясь от того, что собака не дает о себе знать. У самого дома она вырвалась из-под лестницы, соединяющей кухонную веранду с горницей, и почти молча, яростно взрыкнув, кинулась на него. Выбросив ей навстречу правую ногу, он вдвинул носок сапога в ее распахнутую пасть. Собака, завыв от боли, отскочила. И уже издали обрушила на него истерический лай. К этому времени с криками выскочили из дому Тендел и его внук.
— Да что она, взбесилась, что ли?! — заорал Тендел и швырнул в собаку дровину, подхваченную на кухонной веранде. Швырок оказался точным, и собака, завыв, скрылась в темноте.
— Неужели укусила? — спросил Тендел, подходя к Кязыму.
Кязым приподнял ногу и в полосе света, льющегося из распахнутой двери дома, рассмотрел сапог. Он был цел.
— Нет, — сказал Кязым, — меня не так-то просто укусить.
— Очумела, своих не узнает! — крикнул Тендел, сверкнув глазами в темноту, куда убежала собака.
— Старается, — усмехнулся Кязым, — чтобы после пирушки ей перепало побольше.
Когда они вошли в большую комнату, где происходило праздничное пиршество, гости радостно повскакивали, приветствуя его и раздвигаясь, чтобы уступить ему место. Кязым сел напротив Тимура, злобно и подозрительно поглядывавшего на него. Жена его вместе с хозяйкой и невесткой Тендела обслуживала сдвинутые столы. Потом она уселась в конце стола, где сидели еще две женщины. Все шло как надо.
— Мир перевернулся, — крикнул Бахут с того конца стола, где он сидел рядом с Тенделом, — Кезым на выпивку опоздал!
Бахут был мингрельцем и произносил его имя на свой лад. Они любили друг друга, хотя, конечно, никогда в жизни не говорили об этом, а, наоборот, бесконечно подтрунивали друг над другом.
— Опоздал, — сказал Кязым, поудобней усаживаясь, — потому что домой к Теймыру заходил, а он, оказывается, уже здесь.
— Чего это ты ко мне заходил? — спросил Тимур, исподлобья поглядывая на него глазами затравленного кабана.
Хозяйка поставила перед Кязымом тарелку с мамалыгой и мазанула на нее шматок аджики.
— Да жена моя говорила, что ты заходил ко мне несколько раз, — сказал Кязым миролюбиво и, взяв из большой тарелки кусок мяса, притронулся им к аджике, надкусив как всегда без аппетита, стал жевать. Лениво жуя, он смотрел на Тимура, и в глубине его маленьких синих глаз таилась насмешка.
В свежевымытом чесучовом кителе Тимур сидел перед ним все еще крепкий, бритоголовый, с тем волевым выражением власти, которую он уже утратил, но все еще хранил на лице. По этому выражению Кязым мог узнать начальника в любой толпе, и было непонятно, их выбирают по этому выражению или оно вырабатывается от власти над людьми. Но в глубине темных глаз Тимура не было власти, Кязым это ясно видел, а была смертная тоска по власти, и страх, и неуверенность.
— Так ты же все прячешься от меня? — сдерживая себя, тихо клокотнул Тимур.
Хозяйка поставила Кязыму чайный стакан и налила в него вино. От водки, которая якобы сечет птицу на лету, он отказался. Кязым не спеша приподнял стакан и, пожелав благодати дому, выпил и снова взялся за мясо. Тимур, наклонив вперед бритую голову, ждал.
— Чего это мне прятаться от тебя, — сказал Кязым и надкусил мясо, — ничего не украл, чтобы прятаться…
Вяло жуя, он смотрел на Тимура, и в глубине его маленьких синих глаз таилась насмешка.
— Какого дьявола ты приходил ко мне за деньгами, — сказал Тимур, сдержанно клокоча, — откуда у меня такие деньги?
В общем шуме их разговор пока еще не привлекал внимания застольцев.
— Нет так нет, — сказал Кязым, смеясь одними глазами; выпив вино, твердо поставил стакан на стол, — я же не насильно их у тебя беру…
— Ты ведь сказал моей жене, чтобы я поделился, — клокотнул Тимур, и Кязым заметил, что даже его бритая голова побагровела. — Это как понять?
— Так и понимай, — ответил Кязым, продолжая смеяться глазами.
Оказывается, все же остроухий старый охотник уловил внешний смысл их разговора.
— Нашел у кого деньги просить! — с того конца стола закричал Тендел, сверкая своими ястребиными глазами. — Да Теймыр — как та синица, которой сказали, что ее помет — лекарство. Так после этого она все норовила над морем какнуть!
— Поделиться, — мрачно усмехнулся Тимур, не обращая внимания на крики Тендела, — откуда у меня такие деньги?..
— Вот ты удивляешься, что я у тебя просил деньги, — сказал Кязым, — а надо бы удивляться, что ты два дня меня ищешь, чтобы сказать: у тебя денег нет.
— Ну и что? — спросил Тимур, замирая с мослаком в руке и стараясь не дать себя перехитрить.
— Да разве человек, — сказал Кязым, продолжая посмеиваться одними глазами, — которому нечего дать, ищет человека, который у него просил деньги? Ведь если человек, у которого просили деньги, ищет человека, который просил деньги, значит, они у него есть и он хочет поделиться.
— Я тебя искал, кулацкое отродье, — изо всех сил сдерживаясь, тихо клокотнул Теймыр, — чтобы сказать, до чего я жалею, что не упек вас в тридцатом в Сибирь!
Тут Тимур сгоряча преувеличил свои возможности. Во время коллективизации в Абхазии мало кого тронули, а из Чегема и вовсе ни одного человека не выслали. Истинный народный оратор, председатель Совнаркома Абхазии Нестор Лакоба тогда на многочисленных сходках уговорил народ, тонкими иносказаниями он дал понять, что разделяет его тревогу, но надо смириться, чтобы сохранить себя. И народ, поварчивая, смирился.
— Да, — сказал Кязым, теперь состругивая ножом кусочки мяса с кости и отправляя их в рот, — тут ты промахнулся. Потому как ключ тогда у тебя был в руках, а теперь у меня.
— Какой ключ?! — сказал Тимур, и страх застыл в его глазах. С приоткрытым ртом он, не шевелясь, смотрел на Кязыма.
— Ключ от власти, — приспустил поводья Кязым, продолжая посмеиваться своими синими глазами, — так что теперь он у меня в руках.
— Власть? Подумаешь, бригадир, — презрительно сказал Тимур, вглядываясь в Кязыма и стараясь поверить, что он именно это имел в виду, и в то же время чувствуя ужас бессилия перед двойственностью его намеков. И эта двойственность намеков, этот просвет, позволяющий уйти от прямого ответа, был хуже, чем если бы Кязым его прямо обвинил в том, что он ему как бы подмигивал своими невыносимо смеющимися глазами.
А между тем кое-кто из окружающих уже посматривал на них, хотя никто не понимал того, что стоит за их разговором.
— Оставь ты этого вырыгу, Кязым! — крикнул с того конца стола Тендел, опять сверкнув в их сторону ястребиными глазами.
Все рассмеялись. Тендел иногда употреблял слова, которые никто не понимал. И сложность их понимания была в том, что иногда в обычной речи у него выскакивали слова из особого охотничьего языка, понятного только посвященным. А иногда он сам бессознательно так выворачивал обычные слова, что они звучали необычно. Именно это и случилось сейчас.
— Что это еще за вырыга? — смеясь, стали спрашивать у Тендела.
— Вырыга, — просто объяснил Тендел, — это такой человек, который не столько пьет, сколько вырыгивает.
— Лучше я отсяду от него, — сказал Тимур, шумно вставая, — а то этот человек доведет меня до преступления!
— Я даже знаю, какого по счету, — сказал Кязым, взглянув на него, и, смеясь одними глазами, приподнял ладонь, как бы готовый для наглядности показать на пальцах количество преступлений Тимура.
Тимур опустил бритую голову и, что-то бессвязно бормоча, перешел и сел поближе к Тенделу.
— Хватит бурунчать, — миролюбиво сказал ему старый охотник, — ты, Теймыр, давно безрогий, а все боднуть норовишь. Лучше сиди здесь и слушай мой рассказ.
Старый Тендел стал рассказывать историю своей женитьбы. При этом жена его, еще очень бодрая старушка, стоявшая над столом с чистым полотенцем, перекинутым через руку, приподняв брови от старания вникнуть в каждое слово, слушала его рассказ, словно дело касалось не ее, а какой-то другой женщины. Дополнительный комизм ее облика, не оставшийся не замеченным застольцами, заключался в том, что она одновременно с искренним любопытством к рассказу выражала всем своим видом бдительную готовность тут же ответить на скрытые или откровенные выпады мужа, оскорбляющие достоинство ее рода. Готовность эта, как показывал ее достаточно большой опыт, была не излишней.
По словам Тендела, это случилось в дни его далекой молодости, когда он еще не выдурился. Тут гости прервали его рассказ дружным смехом, выражая этим смехом уверенность, что он еще и до сих пор не выдурился. Тендел не обратил ни малейшего внимания на этот смех, а жена его, просияв от удовольствия, радостно закивала головой: дескать, так оно и есть, дескать, кому, как не ей, знать, что он еще не выдурился!
Так вот, продолжал Тендел, в те дни, когда он еще не выдурился, пришлось ему кутить в одном доме в селе Кутол. И там, когда гости порядочно выпили и начались пляски, в круг вошла хозяйская дочь в белом платье. В знак необыкновенной плавности ее танца, в знак непорочной чистоты ее скольжения кто-то из близких девушки поставил ей на голову бутылку с вином, и она в таком виде, ни разу не качнувшись, сделала два круга. Кто его знает, сколько бы кругов она еще сделала, но тут Тендел не выдержал. Не в силах иначе выразить свой восторг перед девушкой и ее искусством, он выхватил свой смит-вессон и выстрелом разбил бутылку на голове девушки.
Девушка, по словам Тендела, прервала танец (было бы странно, если б она продолжала его, вся облитая красным вином), а гости и хозяева просто омертвели от этой неслыханной дерзости. Первым опомнился сам Тендел.
— Считайте, что я в вашем доме «бросил пулю»! — крикнул он, надо думать, уж во всяком случае, не менее пронзительным голосом, чем в старости, и, перепрыгнув через стол, бросился к выходу.
Он вскочил на своего коня, стоявшего у коновязи, и, не теряя времени на открывание ворот, прямо перемахнул через плетень и, сопровождаемый грохотом выстрелов, к счастью, ни одна пуля не задела его, галопом влетел в лес, расположенный недалеко от дома.
«Оставить пулю» по абхазским обычаям вот что означает. Родственники жениха, приехавшие свататься в дом невесты и договорившиеся обо всем, оставляют хозяевам газырь с пулей и стреляют в воздух. Газырь с пулей и выстрел в воздух скорее всего символизируют нешуточность договора, право на смертоносный исход в случае нарушения его с той или другой стороны.
Но жених-самозванец, «оставляющий пулю», да еще таким образом, — это было неслыханной дерзостью.
Однако вернемся к Тенделу. Проскакав около трех верст, лошадь его неожиданно грохнулась на землю, и когда Тендел, выпростав ногу из стремени, встал, она была мертва. Не понимая, в чем дело, Тендел ее обошел и вдруг увидел, что живот лошади распорот чуть ли не на целый метр. Заглянув в рану, Тендел был поражен — внутри было пусто. Видно, когда он перемахивал через плетень, лошадь напоролась на кол и у нее вывалился желудок.
— Теперь вы мне скажите, — пронзительно закричал Тендел, — кто-нибудь слышал про лошадь, которая, спасая хозяина, с вываленным нутром проскакала три версты?!
Тут гости стали смеяться, говоря, что лошадь могла потерять желудок где-нибудь по дороге, может быть, совсем близко от того места, где она рухнула на землю.
— Нет! Нет! — закричал Тендел. — Я почувствовал, когда перемахнул через плетень, как что-то шмякнулось подо мной, да сгоряча не оглянулся!
Тендел зацокал, с необыкновенной живостью переживая гибель любимой лошади, и обратил теперь свой взыскующий ястребиный взгляд на жену, как бы поражаясь неравноценности жертвы и полученной награды.
Тут жена его потупилась и, неожиданно взвеяв полотенце, лежавшее у ее на руке, перекинула его через плечо, как бы милосердием волшебства на миг создав мираж того белого платья и именно через то волшебство, как и должно быть, призывая его к справедливости, то есть к необходимости ту лошадь сравнить с той девушкой, а не с этой, хоть и бодрой, но отжившей старушкой.
Тендел посмотрел на нее, но, то ли не поняв ее намека, то ли не придав ему значения, повернул свой ястребиный взгляд на застольцев и продолжал рассказ.
По словам Тендела, родители и братья той полюбившейся ему девушки (видно, все-таки поняли намек) поклялись никогда не отдавать свою дочь и сестру за этого безумного головореза. Видать, продолжал Тендел, они, не слишком доверяя своему дому и своей храбрости (тут жена его насторожилась, но оскорбление было недостаточно четким, и она промолчала) и зная о его неслыханной дерзости, припрятали свое чудище (нет, не поняли намека) у родственника, живущего в другом селе. Он был еще более дерзкий головорез.