Инессе, или О том, как меня убивали - Анатолий Тосс 5 стр.


Видимо, я очень все же хотел завязать диалог, но он почему-то не завязывался. Возможно, ты просто не хотела диалога. Пришлось опять продолжить самому:

– Когда намылившиеся влюбленные решают окончательно спарить свои совместные жизни, они должны заранее договориться, что связывают их только на два с половиной года. Жестко. Только на два с половиной. С тем чтобы, хочешь – не хочешь, через два с половиной белье свое личное, нательное по разным собственным чемоданам разложить и по домам своим отдельным разойтись. А у кого домов нету – тем к родителям.

– Как так, хочешь – не хочешь? А если они все еще любят друг друга? – наконец отреагировала ты.

Видимо, все же затягивала тебя моя модель новых семейных отношений, затягивала она тебя в диалог, как в водоворот затягивала. И это было хорошо, так как шансы мои, что расстанемся мы скоро у станции метро «Измайловский парк», теперь повышались. Не навсегда расстанемся, но хотя бы на сегодня.

Ты пойми, Инесса, и не держи зла, не то что наскучила ты мне – не наскучила, и не то что пресытился я тобой – не пресытился, но были у меня другие дела на вечер, дела и планы. Например, пьянка-вечеринка со многими заждавшимися моими корешами, где тебе совершенно не нужно было присутствовать. Так как люди там для тебя собирались совершенно никчемные, да и темы поднимались неактуальные.

– А это неважно, – продолжал я раскручивать свою упругую модель, – ведь уговор был на два с половиной года – вот и выполняй уговор. Он ведь дороже этих… ну, которые у нас от получки до зарплаты. Да и не страдаешь ты совсем от разрыва, потому как психологически к нему готов, ведь с самого начала подготавливался. Короче, потом снова находишь кого-то, кто тебя вдохновляет, и снова ходишь вдохновленный два с половиной года, и так далее. Ну а если все же после нескольких таких периодов вдохновения все еще тянет тебя к кому-то из прошлого, так и быть, можешь вернуться, но только опять на два с половиной года.

Ты только представь, Инка, насколько было бы больше великолепных памятников зодчества и прочих художественных ценностей, если бы мы все веками вдохновленными ходили! Мы бы постоянно что-нибудь создавали от вдохновения. Представь себе только какого-нибудь Буонарроти, сколько бы он всего всякого наваял дополнительно! Или вот хотя бы возьми Алигьери, он ведь тоже небось не дал бы промаха.

– У него была Беатриче. Она его вдохновляла, – промолвила ты тихо, и я удивился, не предполагал я, что владеешь ты так свободно биографией почти забытого теперь Алигьери. А ты, оказывается, владела.

– Ну да, – согласился я, – конечно, Беатриче. А вот представь, создал бы все это Алигьери без Беатриче, если бы не стимулировала она его регулярно? Я вот полагаю, что не создал бы.

И сместилась у нас тогда, Инесса, беседа с временности и бренности любовных отношений, сместилась она у нас на Беатриче, а потом и на других женщин, а потом и на мужчин, оставивших о себе память в литературе, например, или еще какое наследие. Вот, например, Наполеон и Жозефина, тоже очень романтическая история, не говоря уже про Пушкина и Анну Керн. Впрочем, про Пушкина натяжка, конечно, выходит, потому как кто его только не вдохновлял, даже цыганка Аза. Что опять же в целом подтверждало мою общую теорию о необходимости двух-с-половиной-годичных ограничений.

Так мы и шли, рассуждая на разные сложные для неэрудированного уха темы, и я все удивлялся да удивлялся: откуда ты, Инесса, все это знала, ведь не обучали всему такому в технических московских вузах. Поначалу удивлялся, а потом перестал. Ну знаешь – ну и хорошо.

Так за разговором мы даже не заметили, как лес расступился и образовал поляну, большую, живописную, в окружении все тех же берез да осин, ну, может быть, еще вязов. И обмерли мы с тобой, Инесса, а как обмерли, так остановились и окостенели как бы. Потому что поляна эта живописная была наполнена людьми, тихими и неспешными, и тоже крайне живописными, и очень их много было, сотни, просто толпы живописных людей.

И не поверили мы глазам своим, Инесса, только переглянулись и согласились ими, глазами, – не верим. Я не знаю точно, как тебе, но мне показалось, что провалились мы оба в Зазеркалье, в четвертое измерение, во временную прореху, хотя лес вокруг нас был вполне реальным, реально шелестящим и шевелящимся своими молодыми и повзрослевшими побегами. Но это – только лес.

А так вся поляна да и окружающий ее периметр были заполнены бабушками и дедушками, старичками и старушками, пенсионерами и пенсионерками. Повторяю, были они все тихими, неспешащими, на губах у всех играла добрая, немного смущенная улыбка, и опять же повторяю, их было много, просто плотные толпы. Нам с тобой, Инесса, понадобилось время, чтобы попривыкнуть и приглядеться, а как попривыкли и стали различать отдельно взятые фигуры и лица, то различили нечто еще более странное.

Все эти дедульки и бабульки были одеты чисто и празднично, дедки в пиджачках, кто в галстуках, кто с планкой ордена «Дружба народов», у кого даже ботинки гуталином намазаны. Ну и бабульки не отставали – подкрашенные, нарумяненные, со взбитыми причесочками, кто в джерси, кто в кримплене, и даже юбочки несколько, ну, пусть совсем чуть-чуть, над коленками.

А больше всего мне все же не давали покоя их улыбки. Хоть и смиренные, повторю, смущенные, но все же теплилась в них какая-то сдерживаемая затаенность, молчаливое обещание, которые приводили меня к словосочетанию «скрытый порок», тот, что от смиренности да смущенности куда как еще порочнее. Ну, это теперь все знают.

Помнишь, Инесса, прислонились мы с тобой к осинке и замерли в недоуменном счастье, да и на нас, кажется, никто внимания не обращал, хотя были мы тут одни такие, я имею в виду в таком возрастном отличии. Вот именно, не обращал, как будто и не замечали нас вовсе, как будто и не было нас, и странно это было и попахивало все самой что ни на есть фантасмагорией, сюром, как будто оказался ты сам вдруг в кадре какого-нибудь Феллини с Антониони.

А тут вдруг раздалась музыка, тоже негромкая и неспешная, и мы не поверили, откуда, мол, музыка, лес ведь кругом, в конце концов. Но музыка раздалась, и пары уже составлялись, и кто-то уже кружился в такт, и кто-то женским голосом признавался, что решила она, видите ли, пригласить на танец именно вас и только, видите ли, вас. А может, это была и другая песня, не помню.

Помню только, что подняли мы с тобой, Инесса, головы вслед за песней, надеясь проследить ее, и проследили: к березкам, и осинкам, и даже вязам, высоко-высоко у самых ихних макушек были привязаны, прикручены громкоговорители, такие военных или даже довоенных времен, из которых раньше, по фильмам черно-белым знаю, доносились тревожные сводки Информбюро. Откуда их взяли, из какого исторического музея, да и кто их прикрутил к верхушкам – понятия не имею. Знаю лишь, что сюра или, опять-таки по-нашему, фантасмагории только прибавилось дополнительно, именно из-за этих архаичных звукоусилителей.

А пары кружились, и вальс развевал воздушные галстуки дедков и не менее воздушные юбчонки старушек, и кто-то из них уже прижимался к партнеру сверх дозволенного, хотя, может, я зря о дозволенном. Может, ей просто нехорошо стало, этой прижимающейся старушке, ну, гипертония у нее или другое головокружение какое.

Но это я сейчас про болезни предположил, а тогда не думал я ни о каких болезнях. Потому что не было болезней у этих пожилых, но сейчас таких легких и счастливых людей, беспечных и воздушных, не могло быть у них болезней, потому что могло быть только будущее, и оно тоже ожидалось только легкое и только беспечное.

И вдруг понял я, Инесса, хоть тебе тогда и не сказал, что не случайно мы попали сюда, не случайно завлекло нас провидение на эту полянку. Потому как к своим привела, понимаешь, к таким же, как мы сами, к тем, кто вместе с нами создает и распространяет это с трудом регистрируемое приборами поле любви.

Может, и ошиблось оно, провидение, ненамного, направив нас не в нашу возрастную группу. А может, просто потерялись мы несколько во временном пространстве и сами попали, может, в будущее, а может, в прошлое. И стали разом мы сами, я – дедом, ты – бабкой. Слышишь, Инка, может, ты тогда бабулькой стала, как и все остальные вокруг, ведь иначе почему на нас никто внимания не обращал?

Я посмотрел на тебя подозрительно. Но нет, для меня ты была все той же Инкой, хоть пионерскую форму прямо сейчас одевай.

– Ну что, – дернул я тебя за руку, – давай что ли, раз уж пришли.

Ты засомневалась, взглядом, движением, мол, неудобно среди пожилого поколения. Но я нашел довод:

– Да ладно, давай тряхнем молодостью.

– Ну, давай, – улыбнулась ты в ответ. И полетели мы. И летали мы среди других таких же летучих пар, и летали мы сквозь них, и запутался я, и потерялся вконец в этом мелькании – твоей улыбки и лиственной поросли вокруг, спутавшегося пространства и переплетающегося времени. Этого, блин, непонятного времени, в котором я плутаю и плутаю в надежде расколоть его когда-нибудь. Потому как знаю, что что-то в нем не так, обманывает оно нас, скрывает что-то, потому как совсем другое оно, не такое, как представляется нам; вот и тогда заплутал, да и теперь вот на этих страницах я вновь, как всегда заблудился.

– Да ладно, давай тряхнем молодостью.

– Ну, давай, – улыбнулась ты в ответ. И полетели мы. И летали мы среди других таких же летучих пар, и летали мы сквозь них, и запутался я, и потерялся вконец в этом мелькании – твоей улыбки и лиственной поросли вокруг, спутавшегося пространства и переплетающегося времени. Этого, блин, непонятного времени, в котором я плутаю и плутаю в надежде расколоть его когда-нибудь. Потому как знаю, что что-то в нем не так, обманывает оно нас, скрывает что-то, потому как совсем другое оно, не такое, как представляется нам; вот и тогда заплутал, да и теперь вот на этих страницах я вновь, как всегда заблудился.

И вот опять уже не разберу, где я тот, в лесу с тобой в танце, а где сегодняшний, а где ты, та, которой сегодня уже нет? А может, ты только «та» и есть, и все, и нет больше никакой другой? А может… Вот видишь, опять запутался.

Ведь время, которое нам знакомо, оно что в конце концов есть, Инесса? Что нам весь этот день, час, минута, год? Что они нам, если они всего-навсего есть лишь угол поворота Земли относительно Солнца? На хрена нам такое время, которое и не время вовсе, а, оказывается, какой-то угол? И что нам с этим углом делать? И почему, ну скажи мне, почему мы по-глупому привыкли мерить свою жизнь по этому банальному, скучному углу? Ведь это жалко и обидно, по углу-то.

Ну а что же тогда время? Не знаю! Да и не только я, никто не знает. Я ведь спрашивал у тех, кому полагается знать, один из них даже Нобеля по физике получил, и пили мы как-то вместе в Гарварде, ну не пили, а так, выпивали по-культурному. Вот он-то должен был бы знать, но он тоже не знал. Никто не знает, Инесса! И знаешь что? Может, и хорошо это, что не знают. Ведь тогда и не обидно в нем заплутать, а я вот даже удовольствие научился получать, от того, что плутаю и плутаю, и в кайф мне это.

Но вот прервался вальс, и остановились мы запыхавшиеся, и прижал я тебя к себе счастливую, точь-в-точь, как все другие старички вокруг прижимали к себе своих счастливых старушек, и не сводил я с тебя глаз – так хороша ты была, Инесса, что нельзя с тебя было свести их. И расчувствовался я, а как расчувствовался, так и слабинку дал, от ощущения твоего теплого, пульсирующего от радости тела.

– Малыш, – сказал я, прижимая тебя сильнее, – ты чего сегодня вечером делаешь? Плюнь на все. Ну его, отдай лучше мне этот вечер.

– Хорошо, – тут же ответила ты, даже не спросив ничего. Так как доверяла.

Я тут же понял про слабинку, и в голове мгновенно отпечаталось слово «кретин» и еще словосочетание «думать надо прежде, чем говорить», но слово-то, оно, как известно, не из пернатых и сложно его назад. Да и ни к чему.

«Ну да ладно, – прикинул я про себя, – глупо, конечно, на пьянку-вечеринку девушку свою собственную приводить. Глупо, потому как ожидается там много других девушек, не отмеченных пока еще правом чьей-либо собственности, и может быть, если сложится все удачно, то глядишь и застолбишь ты какой-нибудь участочек золотомойный, с ручейком да можжевельником. Даже не на сейчас, не на сегодня, а на когда-нибудь потом, ведь главное – застолбить вовремя, а права на владения можно и после предъявить.

Да и кореша твои – сами ребята непростые да напористые, они ведь тоже налетят на новое, расправят крылья, набычатся, ведь пойди растолкуй им, что твоя эта девушка, что несвободна она, по крайней мере на сегодня. Не поймут ведь кореша, пока сами не убедятся. И единственное, на что придется мне понадеяться – это на природную твою, Инесса, добродетель, которая, кто ее знает, насколько крепко заложена в тебя. А вдруг не крепко? Что тогда?»

В общем, говорю, глупо все получилось.

Но с другой-то стороны, разве не сюрной день сегодня, разве не опровергает он всех рационалистов разом, разве не вытаскивает он наружу невозможное и непредвиденное?

А значит, и продолжать его надо именно так – непредвиденно.

– Конечно поехали, – подтвердил я, – и будет у нас с тобой два с половиной года плюс еще один день.

– Сегодняшний? – догадалась ты.

И я кивнул в ответ.

А тут музыка снова заиграла, теперь уже что-то медленное, лирическое, и отошли мы снова к осинке, хотя не уверен, что была она осинкой, так как с детства страдаю натуралистской бездарностью. Но раз начал называть ее осинкой, то и буду впредь. Так и стояли мы расслабленные и беспомощные перед пронизывающим нас насквозь и заостренным именно в нашей точке полем любви. Так идеалистически стояли мы, что вполне бы подошли для какого-нибудь высокохудожественного кинокадра про среднюю российскую полосу, про ее лесной живописный массив и про хороших, светлых людей, этот массив населяющих, – то есть про нас самих.

А людское старушечье месиво двигалось и трепетало вокруг нас, то есть жило своей полной надежд жизнью. Но и дедовское месиво трепетало тоже, и перехлестывались они, месива эти, перекручивались и пересекались под разными, порой невероятными углами.

Я выделил одного пижонистого: он был в потертом кожаном пиджаке, даже в джинсах, впрочем, присутствовал еще и цветной галстук на белой рубашке. Сам он был среден ростом, прям, плечист, и седой волнистый волос прикрывал его высокий морщинистый лоб. Он подошел к другому, стоящему рядом с нами, наоборот, узковатому и с брюшком, но тоже за семьдесят. И подслушал я невольно следующий разговор, произошедший меж ними.

– Слышь, Илюха, – проговорил тот, который был прям и плечист. – Я тут одну, того… ну, сам понимаешь, договорился уже как вроде.

– Какую? – спросил Илюха с явной любознательностью на лице.

– Да вон та, у кустика стоит, веточкой обмахивается.

Я тоже присмотрелся к кустику. Там стояла достаточно привлекательная бабуся в голубеньком таком костюмчике, ножки вполне стройненькие, поэтому она их совсем и не прятала, губы подкрашены ярко-красным. Да и вообще она была ладненькая вся, с талией, но главное – улыбка, все та же смиренная, но шальная какая-то.

Впрочем, про улыбки эти, окружающие нас повсюду, я уже упоминал.

– Нормаль телка, – одобрил Илюха. – Умеешь ты, Толяныч, находить их тут, мне бы чего подобрал.

– Да я ж подбирал, старик, – стал оправдываться мой тезка, – да все тебе не то. Ты какой-то слишком разборчивый стал. С чего бы это? Пресытился ты, вот с чего. А знаешь, старик, ведь неправильно это.

– Ну да, ты мне совсем не то, что себе, подбираешь. Разное ты себе и мне подбираешь. Ты мне вот эту лучше передай. Передай по-товарищески. Я, кстати, запросто ее на себя возьму.

– Не, эту не могу, – не согласился Толяныч, – с этой, сам понимаешь, заметано. Я тебе следующую уступлю. Лады? Ты, слышь, Илюх, ты домой когда вернешься сегодня? А то, знаешь, ко мне дочка с зятем приехали. Дай ключи, а?

– Так, может, мне самому надо будет.

– Да я быстро, – напирал мой тезка, – чего тут, сколько надо-то? Часика два-три. Ну, сам знаешь…

– И начали они так препираться, а я стоял и даже не слушал уже, потому как не мог понять, ну откуда, откуда мне это все знакомо, как будто слышал я это все уже когда-то. И не раз. Ведь и у меня часто вставал сложный и насущный квартирный вопрос, и вот точно так же я стрелял ключи у своего старого корефана Илюхи (который, кстати, появится в следующей истории. История уже написана, Инесса, поэтому я точно знаю, что появится), и ненадолго-то стрелял, тоже всего часика на два, три. И как-то меня все это совпадение насторожило, что вдруг заподозрил я опять неслучайное.

И тут осенило меня, что это опять все тот же пресловутый угол поворота (я теперь так время называть буду) совершил свой частично полный круг, и с чего все когда-то начиналось, тем, видимо, все в результате и заканчивается. Вот и опять старик Толяныч стреляет ключи от квартиры у старика Илюхи.

И стало обидно мне. Может быть, за себя самого в будущем моем недалеком, а еще за этот проклятый угол поворота, потому что ничего он не меняет, и с чем родился, с тем и постареешь, а если и меняет, то только к худшему. И как понял я это, так очарование поляны отскочило от меня разом в сторону, и посмотрел я вдруг протрезвевшими глазами на всех вокруг, да и на тебя, Инесса, посмотрел. И как-то все сразу немного по-другому увидел.

Понял я, что это всего-навсего какой-то слет «тех, кому за сорок» или «за пятьдесят», хотя на самом деле не менее, чем «за шестьдесят пять», а когда понял, так очарование еще дальше отскочило. А тут еще сбоку донеслось:

– Ну ладно, Толяныч, на, держи ключи.

Только у меня там на диване простыня, не того, да и в сортире течет, поэтому ты кран…

– Пойдем, – потянул я тебя за руку, Инесса, и тут же догадался, что, видимо, напрасно я все же расчувствовался тогда, в пылу вальса, расчувствовался и дал слабинку. Теперь вот придется отрабатывать весь вечер, слабинку эту.

Ведь не знал я еще тогда, что вечером, ближе к ночи, меня будут убивать.

Шли мы лесом еще минут пять-семь, и вот уже показалась открытая станция метрополитена, уже слышен был перекат поездов на ее упругих рельсах. А подошли ближе – так и голос из вагонов про следующую остановку, ну, и про двери, которые всегда так осторожно закрываются.

Назад Дальше