И справедливо это будет во всех отношениях, потому как напомню, Инесса, что Рекс был английским все же догом. Да и знаю, не обидятся на меня за это ни англосаксонцы, ни отдельно взятый англосаксонец. К тому же и аятолл среди них особенно не водится.
Итак, Инесса, повторяю, что подтянулся чувак и крикнул устрашающие для меня слова: «Взять его, Рекс!» И понял я, что Рекс сейчас будет меня брать. И не ошибся.
Страшная скотина тут же натужилась, сгруппировалась, присела на корточки и снова взмыла в воздух. Я все видел это, Инесса. Морда Рекса с открытой пастью уже зависла у меня над животом, он правильно все рассчитал, Рекс, видимо, разбирался, паскуда, – как раз в горло метил…
Но и на старуху бывает, сама, Инесса, знаешь что. Вот и натренированный на человечину Рекс тоже сплоховал.
Вот если бы он не суетился, не горячился, не взвивался, как ошалелый, в воздух, если бы он тихонечко, спокойненько обошел бочком по асфальту да и тяпнул меня куда-нибудь за мягкое, вот тогда бы я сдался наверняка, и бери меня голыми руками, чувак. Но, видимо, не научили Рекса мыслить как надо в его ДОСААФе, или где там его учили, а учили в воздух необдуманно взмывать и клыками лязгать по дороге. Ну, кто в этом виноват? Конечно, не Рекс, хотя отдуваться пришлось именно ему.
Потому как зря он пролетал над моим животом со стороны обутых в городские туфли с каблуками ног. Сказать, что я владею всеми ударами карате, Инесса, я не могу. Не могу я похвастаться карате, Инесса. Но лягнуть я вообще-то тоже умею, особенно лежа на спине. И я лягнул! Хотя можно сказать и по-другому, другими, более мягкими, более человечными словами: «брыкнул ногой». Но крайне удачно брыкнул, расчетливо, даже, можно сказать, смекалисто. А помнишь ли ты, Инесса, что генералиссимус Суворов про смекалку на поле битвы поговаривал? Вот и я не совсем.
Но тут брыкнул я, Инесса, как никогда ты не брыкала, да и многие твои друзья не брыкали тоже. Одним-единственным инстинктом ведомый брыкнул, потому как рано мне было умирать тогда, у подъезда, недалеко от станции метро «Сокол», и хотелось мне жить, страстно хотелось.
И ты знаешь, все так на удивление хорошо сошлось: моя быстро распрямляющаяся нога, тяжелый каблук на тяжелом ботинке, мощный порыв летящего Рекса, его мягкий нюхальник (помнишь, «нюхальник» уже упоминался раньше, но тогда это была пустая угроза), да и вообще вся его на скорости налетевшая на мой каблук башка. Все так удачно для меня сошлось воедино, что бедный Рекс, которого, кстати, мне совсем не было жалко, взвизгнул печально и отлетел в сторону мягким, сжавшимся комочком, где и продолжал повизгивать все оставшееся до конца разборки время.
Короче, вырубил я Рекса, Инесса, одним точным ударом вырубил, сам не рассчитывая на то и не предполагая. Но чего только любовь к жизни не делает с нами, с людьми!
Теперь ты спросишь меня, Инесса, обрадовался ли я, уделав злосчастную скотину? Вот сейчас пишу и, конечно, радуюсь, что напоролся он своим влажным носом именно в то место, где располагался мой каблук. Но тогда не было во мне радости, как не было вообще никаких чувств, разве что только ужасающий страх и желание пожить еще немного. Вообще никаких – ни чувств, ни мыслей, ни планов на будущее.
К тому же дело, видимо, только начиналось, потому что чувак, увидев, что собака его сломлена и физически, и, главное, морально, вдруг произнес… И я точно помню, что именно он произнес, Инесса, слово в слово:
– Ну, мужик, – спокойно, даже обыденно произнес он, – а теперь я буду тебя убивать.
И от того, насколько буднично звучал его голос, и от того, как он не спеша, а так, делово, полез под куртку, и от того, какой он вытащил оттуда нож, с неровным, изогнутым, хищным лезвием, – из-за всего этого я, лежа, напоминаю, ногами к нему, а головой к подъезду, понял, что говорит он чистую правду. Что он действительно будет меня сейчас убивать.
И стало мне так страшно, как никогда еще не становилось, даже в раннем детстве, когда я думал, что родители хотят отказаться от меня. Настолько страшно, что перестал я чувствовать себя – ни тела, ни разума, не говоря уже про руки, ноги и прочие члены.
А тот, который надо мной, ловко так пригнулся и взмахнул рукой справа вниз, и я только увидел, как нож врезался в мое бедро, но не почувствовал я ничего, потому как страх, Инесса, – самая сильная анестезия. Ну, если не общая, то местная, во всяком случае. И хотя я знал, что еще не мертв, так как различаю еще зрением и слухом, но все ж догадывался при этом, что не долго мне различать осталось, в лучшем случае еще взмах, два.
Видимо, о том же и чувак догадывался, оттого наверняка и придвинулся он ко мне ближе, чтобы ловчее в меня снова острие засадить, и засадил все же, таким же ударом справа вниз, туда, к печени, к сердцу, в бок. Но опять не дотянулся до нужного ему места, потому как опять уперлось острие в бедро, пусть выше, но все равно в бедро, а там, ты, наверное, знаешь, Инесса, там кость тазобедренная. И крепкая она у меня оказалась, и не пропустила она острие во второй уже раз подряд.
Чувак даже хмыкнул от своего невезения и еще более придвинулся к моему лежащему в поту и в страхе телу, чтобы опять-таки сподручнее ему было запихнуть мне куда-нибудь лезвие повыше, туда, где кончается тазобедренная кость и становится мягко. И запихнул бы. Вот только слишком близко он подошел к моим трепещущим в ужасе ботинкам.
Вот пойди разберись, Инесса, где взвешенный расчет, а где счастливая случайность, где хладнокровная мужественность, а где лихорадочная отчаянность? – ведь все сжато в секунду… Да в какую секунду! – в долю мгновения, в один спасительный мышечный рефлекс. Ну, чтоб тебе понять лучше, поясню по-другому, метафорически: это как когда наслаждение подступает любовное… Вот так все плотно сжато. Ну теперь ты поняла? Должна понять.
Хочется, хочется мне думать, Инесса, что из ста случаев все сто раз не подкачал бы я аналогично и отбился бы я. Потому как приятно мне, думая о себе, представлять какого-нибудь Ивана Поддубного или кубинского Че Гевару, в конце концов. Как и хочется, чтобы и ты тоже, вспоминая теперь обо мне, закрывала глаза и представляла того же Поддубного или Че Гевару, но только в моем чтобы непременно обличье. Хотя кто знает, кого именно ты представляла тогда, когда так же, закрыв глаза, тянулась ко мне, полная неги? – может, как раз именно и их.
Да, хочется мне… Но ведь честные я заметки пишу или что? А раз честные, то не могу гарантировать я тебе свою непрерывную, пожизненную победу. Хоть и боюсь, Инесса, что разочаруешься ты во мне, как однажды уже разочаровалась.
А было так, что просто подошел чувак ко мне слишком близко, и ноги у него были расставлены слишком широко, опять же для устойчивости, и рука правая была отведена с зажатым в ней криминальной формы ножом. И снова лягнул я, Инесса. Не знаю, поджидал ли я умышленно и хладнокровно этого самого удачного момента или только лишь сейчас очухался от стиснувшего ужаса, но так или иначе, вовремя пришел ко мне дар движений, и к моим тяжелым ботинкам пришел, и к твердым их носкам тоже.
И подцепил я чувака, в самое то место подцепил, о котором ни я, ни ты, Инесса, горевать не будем. Обычно мы о повреждении подобных мест горевали бы, но вот за место чувака – не будем.
А как подцепил, так и вошел внутрь заостренным носком, глубоко вошел, прочно. И видимо, было в моем отчаянном движении столько обиды за пробитую кожу бедра, да пораненную тазобедренную кость, но еще больше за мой низменный страх, и еще от желания жить добавилось, что вдруг, как бы притворяясь, по-игрушечному надломился чувак где-то посередине, перегнулся и скукожился, как карточный домик. И рванулся я.
Ты думаешь, Инесса, что рванулся я на чувака, надломившегося? Нет, наивная подруга прошлых моих дней, рванулся я в другую сторону – в сторону подъезда, туда, куда стремился всей душой с самого начала этой заварухи. А как вскочил я на лестницу, так и преодолел ее махом. И все думал, преодолевая: «Успею или нет? Может, кровью истеку, так и не добравшись до своих», – так как, хоть и понимал я тогда, что исколот бандитской финкой, но не представлял до конца, глубоко ли и в какое конкретно место.
Я звонил в дверь, я стучал, пока не открывали, я бы сломал ее, честное слово, потому что вполне мог за мной гнаться выпрямившийся чувак с длинным ножом и очухавшимся Рексом. Но чувак не гнался, а дверь открыли.
Что они понимали в жизни, все эти мальчики и девочки, нарядные, веселые, подпитые, живущие только для удовольствия, для шур-мур, для забавы? Что они знали о борьбе? О том, как выживать? О том, как выдержать два колющих ножевых удара? О том, как отпечатывается на рифленой подошве нюхальник Рекса?..
Нет, ничего они не знали, эти пустые, никчемные мальчишки и девчонки, ориентированные сама знаешь только на что. И ты, Инесса, кстати, напомню тебе, была из их числа. Ты тоже ничего не понимала и тоже была ориентирована.
Нет, ничего они не знали, эти пустые, никчемные мальчишки и девчонки, ориентированные сама знаешь только на что. И ты, Инесса, кстати, напомню тебе, была из их числа. Ты тоже ничего не понимала и тоже была ориентирована.
– Топор есть? – крикнул я в бешенстве, и все замолкли, так как все в основном уважали меня здесь и потому не сразу поняли, серьезно ли это я.
«Может, – подумали некоторые, – чудит он так весело, вот таким оригинальным, жизнерадостным образом».
Ну а потом, когда поняли, что не до жизнерадостности мне, бросились все собирать тяжелые предметы; топора в квартире, правда, не оказалось, но были скалки, унитазные тяжелые прочищалки и прочий увесистый скарб. Я сбивчиво рассказывал, не вдаваясь.
Кто-то, надеюсь, что ты, так как помню женские чуткие пальцы, спускал мне штаны и осматривал ранения, и все повторял: «Слава Богу, в бедро, слава Богу, не выше. Еще бы пять-семь сантиметров и…», а потом снова: «Слава Богу, в бедро…» Кто-то звонил в милицию, кто-то, опять помню, женские пальцы, снова чуткие, прижигал ранки духами, но я торопился. Мне очень надо было вниз, я хотел догнать и наказать чувака. За все. Но теперь уже не в одиночку. Пусть теперь трепещет он, и пусть его собачий Рекс трепещет тоже.
Мы всей толпой вывалились из подъезда, человек пятнадцать мужиков со скалками и прочим оборудованием, а за нами приблизительно столько же наших состоявшихся и еще не очень подруг. Ни чувака, ни Рекса не было, зато из кустов сбоку раздался шорох. Леха вышел, мрачный и тихий, он не покачивался и не икал. Он подошел ко всем нам, но смотрел только на меня.
– Ну ты, Толян, дал, – сказал он серьезным голосом, и в нем была даже печаль, обреченность какая-то. – Ну ты дал. Я такого и в кино не видел. Ты их поддел обоих. Ты, парень, медали заслужил. Хочешь, я похлопочу у себя там?
И тут он всем рассказал то, что видел, а видел он многое, и вот так я узнал, что же произошло на самом деле, потому как до того момента не имел я возможности вспоминать и анализировать. И никто не спросил Леху, почему не вышел он из соседних кустов раньше, так как неудобно было задавать такой по-жлобски неделикатный вопрос. Впрочем, тогда Лехино взволнованное повествование, этот рассказ очевидца с места, как говорят, событий всех пронял, и стали они обращаться со мной ну просто не по моим заслугам, особенно девушки. Да и ты, Инесса, тоже.
Чего там, везло мне в жизни на ласку, встречал я ласку в жизни. Но такую!.. Ни прежде, ни потом! Потому как героям особенная ласка полагается!
– Так где чувак? – прервал я все же Леху нетерпеливо, потому как тлел во мне покамест жгучий уголек мщения.
– Да он туда поковылял. Он далеко не отвалит. Я же говорю – поддел ты его качественно. – И Леха показал направление.
Чувака мы вскоре нашли, он не оказал никакого сопротивления, и собака его не оказала тоже, так как потрепаны они были, да и вообще в плохом состоянии оба оказались. Так что затухло во мне мщение, тут же побежденное мещанским состраданием, и сдали мы чувака с собакой в руки подъехавшей милиции, пускай они из них остатки выколачивают.
А потом я еще два часа просидел в отделении, давая показания, и Леха давал тоже, и даже менты смотрели на меня с уважением, а молодой опер – тот вообще с завистью. Потому что, объяснил он мне, если бы он сам задержал рецидивного чувака этого, то получил бы повышение, а может, и награду впридачу.
Когда мы вышли, Леха отвел меня в сторону и сказал доверительно:
– Знаешь, старик, про медаль – это я так, погорячился. Не выйдет у меня с медалью.
– Да ничего, – легко согласился я, так как в любом случае не рассчитывал, – хрен с ней, с медалью. Главное – жить будем, кажись, старик.
– Ты знаешь что, – предложил вдруг Леха, – ты возьми мою тачку. Покатайся недельку-две. Мне все равно в командировку. Ты водить умеешь?
Я пожал плечами – никчемный был вопрос.
– Возьми, возьми, – настаивал он, видимо, ему самому понравилась идея.
– А если остановят? – вдруг предположил я. – У меня ведь доверенности нет.
– Не остановят, – отмахнулся Леха.
– Как так? – не поверил я.
– Да на ней номера такие. В общем, чего мне тебе объяснять. Я же говорю, не поймешь ты этого, потому как не материалист.
На том и сошлись. Ты, Инесса, поджидала меня преданно, да и как теперь могло быть по-другому, и сели мы с тобой в машину и покатили по ночным московским улицам – живые, гордые, влюбленные, покатили к нашей квартирке у Измайловского парка, в которой, казалось, не были целую вечность. А потом еще и не спали долго, несмотря на мое тазобедренное ранение. Впрочем, оно не тревожило.
Назавтра, как и обещал Леха, меня не наградили. Зато зазвонил телефон и интеллигентный голос представился, мол, следователь он. Потом осведомился, не ноет ли рана, я спросонья хотел спросить: «какая рана?» – но тут вспомнил, что прошедшей ночью был ранен в схватке.
– Ерунда, – отмел я заботу в сторону, оценив ее все же.
– Мы не могли бы встретиться? – вежливо попросил он.
Я ответил, что рад буду всемерно помочь следствию.
– Хотите, я подъеду, если вам самому тяжело? – еще более вежливо предложил голос.
– Да нет, ни к чему. – Мне снова стало неловко от такой заботы. Не был я привычен, Инесса, видишь ли, к мужской заботе.
– Тогда, может быть, встретимся где-нибудь, где вам удобно?
Я устал здесь, Инесса, употреблять слово «вежливо», но что делать, если данное слово постоянно приходило на ум от каждой его фразы.
– На Тверском бульваре? – предложил я, чтобы заткнуть наконец-то эту его вежливость и заботу, от которых мне было как-то, повторю, неловко, потому что начинал я себя ощущать тобой, Инесса, а именно девушкой, за которой принялись ухаживать. Не знаю, как тебе обычно от такого бывает, но меня такое ощущение досаждало.
– У памятника, – уточнил он.
– На скамеечке, – зафиксировал я.
Потом мы обменялись еще несколькими полновесными фразами о времени, о росте, усах и портфеле в руке. И встретились в назначенный час, на назначенной скамейке.
Следователь оказался моего возраста. Я ожидал солидного и прожженного, ковыряющего и допытывающего, каких я пачками наблюдал в фильмах Киностудии имени Горького. А этот был простой, милый, свой, короче – со стрижеными усами, в пиджаке и с портфелем, о которых как раз и шел телефонный разговор, потому как я был и без первого, и без второго, и даже без третьего. В общем, как-то мы сразу на «ты» перешли.
– Толь, – сказал он, – чего так сидеть попусту, может, по пивку? – И открыл портфель.
Я всегда предполагал, что следователи на редкость высокоорганизованные люди. Все-то у них всегда должно быть под рукой. Вот и у него было под рукой – в портфеле.
– Давай, Вова, – легко согласился я.
– Слушай, – перевел разговор следователь после двух первых глотков, – а здорово ты его вместе с псом. Я потом видел эту псину. Ну, кобель! Такого поди ухерачь.
– Повезло, Вов, – я не кокетничал, я правда так думал. Я даже сейчас, если честно, так думаю. – Крупно подвалило. И знаешь, как раз вовремя.
– Да нет, так не везет. Так, чтобы и того, и другого. Это не случайно. Слышь, Толь, шел бы ты к нам, в органы.
– Да не возьмете вы меня, Вов, – сказал я, взвесив.
Он не стал спорить, видимо, сам понимал, как-то опустил голову печально, молчаливо. Мне даже стало неудобно, что я его законфу-зил не к месту и не ко времени.
– Да и диссертацию пишу, – поправился я, смягчая. – Уже почти написал.
– Ну да, – согласился он, – понимаю.
Мы еще посидели, отглотнули, помолчали.
День был как на подбор, да и бульвар ласкал. Чем? Да абсолютно всем – спешащими людьми, громыхающими машинами, девушками еще в коротких по-летнему юбках – мы с Володей провожали их взглядами. Я же говорю, мы с Володей понимали друг друга, и хорошо это было – встретить вот так на улице в общем-то совсем постороннего следователя и сразу понимать его. А ему – тебя.
Это вообще чудесное ощущение безделья в середине рабочего дня. Так все-таки приятно себя ощущаешь, когда все спешат вокруг, снуют, дела у всех, а ты сидишь и только наблюдаешь, и ничего тебе, кроме наблюдения твоего внимательного, не важно, потому как ты сейчас – бездельник. Может быть, ненадолго, не навсегда, но вот сейчас тебе хорошо, и от того спокойно становится на душе, раскованно, как будто нет у тебя забот и обязанностей и не принадлежишь ты никому и ничему. А от этого всегда легко и раскованно на душе. Во всяком случае, на моей.
И если ты, Инесса, так не пробовала, то выйди днем на Пятую авеню, сядь в от крытом кафе, закажи кофе, ну, если пирожное хочешь, то закажи и пирожное, хотя полнит оно, особенно в наши теперешние года. И смотри, наблюдай, провожай случайных прохожих взглядом. Они-то в пиджаках и галстуках, в бизнес-костюмчиках и бизнес-платьях по делам неотложным спешат и думают сосредоточенно прям тут же на ходу, и планируют, и просчитывают. А в офисах их ждут подчиненные, готовые рапортовать, и начальники, ждущие рапортов, и еще срочные отчеты, и назначенные совещания.