История одного путешествия - Вадим Андреев 11 стр.


9


В первый раз я увидел Батум зимним, холодным и ясным утром. Подмораживало, и набережные были покрыты выпавшим накануне легким снежком. Из воды торчали, как черные зубы, сваи заброшенной пристани. Порт был совершенно пуст — ни одной лодки, ни одного ялика, только около самой набережной стояли два парохода с черными, бездымными трубами. За городом невдалеке поднимались ребра крутых гор, одетые белым, сияющим снегом. Однако впечатление мертвенности и сияющего безжизненного холода, охватившее меня, пока мы входили в порт, исчезло, как только мы пришвартовались к набережной: белый снежок лежал только на крышах, мостовые были покрыты липкой грязью, на углах улиц возвышались кучи подтаявшего и снова замерзшего, грязного снега. На набережной, между ящиками, покрытыми брезентом, между большими, сорокаведерными бочками, между длинными необтесанными стволами деревьев, сложенными пирамидой, стояла группа грузин в черных папахах и черных, до самого пола, волосатых бурках. Двое, по-видимому городовые, одетые в странные серые балахоны, похожие на больничные халаты, не имели бурок и издали были похожи на передвижные крепости: две пулеметные ленты крест-накрест, пулеметная лента вокруг пояса, винтовка с привинченным штыком за плечами, кобура огромного маузера с одного боку, кобура нагана с другого, двухаршинный кавказский кинжал и две ручных гранаты на животе, черная казацкая шашка, надетая поверх вооружения, — все это производило довольно комическое впечатление.

— Не хватает им только по трехдюймовому полевому орудию, тогда снаряжение было бы полным, — заметил Плотников.

Мы стояли на палубе, уже больше не прячась и ожидая только, когда будут спущены сходни. Ивана Юрьевича по-прежнему нигде не было видно, и мы начали беспокоиться.

— Уж не свалился ли он за борт? — сказал Мятлев, вспомнив, как ночью я пытался влезть в спасательную лодку.

Когда мы, счастливые и радостные, забыв даже о голоде, спустились по сходням, к нам подошел высокий, очень красивый грузин с тонкими, почти женскими чертами лица и на скверном французском языке (в честь парохода, нас привезшего), с акцентом, как в армянском анекдоте потребовал наши бумаги. Мы показали ему паспорта, выданные марсельским консулом.

— Но этого недостаточно, — сказал он, переходя на русский язык. — Здесь нет визы нашего грузинского посла в Париже.

Всего несколько дней тому назад Грузинская самостоятельная республика была признана де-юре французским правительством.

Мы растерялись, — хотя мы и знали о существовании Грузинской республики, но нам не приходило в голову, что русским нужно иметь въездные визы.

— Полезайте обратно на пароход, вам в Грузии нечего делать! — закричал проверявший наши документы красавец.

По счастью, вмешался пароходный комиссар, заявивший, что нас без билетов на пароход не пустит. Началась общая перебранка — грузина с комиссаром, комиссара с нами и нас с ними обоими. Вокруг вскоре образовалась толпа.

— Их надо арестовать, — заявил неизвестно откуда появившийся седоусый грузин в круглой бараньей шапке. — По международному праву к нам нельзя приезжать без визы. Их надо арестовать по международному праву…

Один из городовых засвистел, заложив два пальца в рот и вскоре, сгибаясь под тяжестью вооружения, к нам приблизились еще две передвижных крепости в больничных балахонах. Нас окружили со всех сторон. Городовые взяли винтовки наперевес, и мы под предводительством красавца, гордо покручивавшего тонкие черные усики, отправились в Особый отряд — так называлась грузинская полиция. Когда мы шли по набережной, обернувшись, я увидел на носовой палубе «Сиркасси» четко выделявшуюся на фоне голубого неба слегка сутулую фигуру Ивана Юрьевича. Засунув руки в карманы, он внимательно следил за нашей группой, пока мы не скрылись за углом выходящей в порт узкой улицы. Особый отряд помещался, по счастью, недалеко от порта: с каждым шагом к нашей группе, уже и без того разросшейся в целую толпу, присоединялись все новые и новые любопытные. В толпе прошел слух, что арестовали турецких террористов, и кто-то за нашей спиной уже утверждал, что видел своими глазами, как мы устанавливали адскую машину в Батумском порту.

В передней Особого отряда нас окружили сотрудники в черкесках, с кавказскими кинжалами на осиных талиях. Они хором начали говорить о независимости Грузии, о международном праве, о грузинском Учредительном собрании, о том, что иностранцам без разрешения не позволяется въезжать в их самостоятельную республику. Впоследствии я узнал фамилию одного из этих сотрудников — Романошвили, а до объявления независимости попросту Романов.

Наконец нас провели в большую холодную комнату, где за столом, возвышаясь, как скала, сидел черный грузин с длинными кудрями, по самые плечи, такой волосатый, что даже я по сравнению с ним казался лысым. По-видимому, это был один из начальников Особого отряда.

Он коротко и веско заявил, что нам в Грузии делать нечего и что мы должны убираться — либо обратно в Константинополь, либо в Советскую Россию. Мы выбрали Россию, надеясь по дороге, пока нас довезут до границы, удрать и пробраться в Сухум. Поезд в Тифлис уходил вечером, и в ожидании нашего отъезда нас поместили в комнате первого этажа, под охраной красивого грузина. В комнату то и дело забегали сотрудники, сперва для вида, как будто по делу к нашему стражу, потом просто для того чтобы поговорить с нами. Исчерпав рассуждения о независимости Грузии, мы перешли на разговоры о Константинополе, о Франции, о Советской России. Вскоре один из них дал нам почти не начатый пакет папирос, а другой принес два фунта кукурузного хлеба. Почти все сотрудники, с которыми мы разговаривали, были добры и сердечны, пока вопрос не касался независимости Грузии, — тут, по выражению Плотникова, им попадала вожжа под хвост и мы сразу превращались в преступников, подрывающих основы Грузинской республики тем, что осмелились приехать в Батум без визы.

Папиросы мы разделили на три части — каждому пришлось по шести папирос, — а кукурузный хлеб уничтожили в две минуты. Вечером в сопровождении нашего красавца и всего одной подвижной крепости мы отправились на вокзал. Все шло хорошо и гладко, и мы уже представляли себе, как ночью будем прыгать с поезда, связав нашего красавца, когда по приходе на вокзал выяснилось, что мы должны купить билеты до границы не только нам троим, но и нашему стражу. Мы даже не спросили о цене билетов — все равно ни у кого из нас не было ни одной копейки. Красавец очень взволновался — ему, вероятно, хотелось съездить в Тифлис, — снова начал кричать о независимой Грузии и международном праве, но, ничего не добившись, отдал распоряжение отвести нас в вокзальный участок. Участок помещался тут же, в здании вокзала, и оказался маленькой комнаткой без окон, совершенно темной. Когда городовой, стоявший на часах, — у него, в отличие от других передвижных крепостей, кроме трехгранного штыка, привинченного к винтовке, висел рядом с кинжалом запасной плоский штык, — открыл дверь камеры, оттуда пахнула такая невообразимая вонь, что мы все трое невольно попятились. Но делать было нечего, и мы вошли в камеру, стараясь не дышать. Железная дверь с маленьким глазком захлопнулась за нами, часовой щелкнул замком, и я в первый раз в жизни оказался узником, которого стережет настоящий часовой. В первые минуты мы были страшно удручены — нам казалось, что все погибло, что нас завтра же отправят в Константинополь. Но после нескольких минут молчания я вдруг почувствовал, что непобедимый хохот овладевает мною. Я постарался пересилить себя, но не выдержал и начал, всхлипывая, смеяться.

— Ты чего? — с испугом спросил Федя.

Захлебываясь, давясь смехом, я еле пролепетал несколько слов:

— Первая ночь на родине. Под замком, и вонища… Боже мой!

— Мой смех, перешедший в хохот, заразил Федю и Плотникова: мы корчились, слезы лились из глаз, мы перекидывались отдельными словами и снова пуще прежнего начинали хохотать. Я чувствовал, как неудержимо трясется мое тело, как спазмы сжимают горло, но ничего не мог поделать, — достаточно было кому-нибудь из нас, переводя дыханье, произнести одно слово, как немедленно хохот возобновлялся пуще прежнего.

Этот истерический приступ веселости продолжался довольно долго. Наконец, обессилев от смеха, мы замолчали — только редкие всхлипы доносились из темноты. Плотников зажег спичку, при свете которой мы увидели, что в камере мы не одни: прижимаясь спиною к стене, в дальнем углу стоял юноша лет шестнадцати — семнадцати. Его огромные черные глаза были полны таким ужасом, что наш смех окончательно замер. Я попытался заговорить с большеглазым юношей, но у меня ничего не вышло: от страха он забыл весь несложный запас русских слов, кроме двух или трех непристойных ругательств. В темноте, похлопав его по съежившимся плечам и тоном голоса постаравшись убедить его, что мы не сумасшедшие и не желаем ему ничего плохого, мы начали устраиваться на ночлег. При свете спички, выбрав относительно — о, совсем относительно! — чистый угол, мы расстелили с Федей наше одеяло и, улегшись втроем, покрылись сверху одеялом Плотникова. На бетонном полу нам поначалу было очень холодно, как будто мы устроились на поверхности ледяного катка. Стуча зубами, я зажег последнюю папиросу.

Этот истерический приступ веселости продолжался довольно долго. Наконец, обессилев от смеха, мы замолчали — только редкие всхлипы доносились из темноты. Плотников зажег спичку, при свете которой мы увидели, что в камере мы не одни: прижимаясь спиною к стене, в дальнем углу стоял юноша лет шестнадцати — семнадцати. Его огромные черные глаза были полны таким ужасом, что наш смех окончательно замер. Я попытался заговорить с большеглазым юношей, но у меня ничего не вышло: от страха он забыл весь несложный запас русских слов, кроме двух или трех непристойных ругательств. В темноте, похлопав его по съежившимся плечам и тоном голоса постаравшись убедить его, что мы не сумасшедшие и не желаем ему ничего плохого, мы начали устраиваться на ночлег. При свете спички, выбрав относительно — о, совсем относительно! — чистый угол, мы расстелили с Федей наше одеяло и, улегшись втроем, покрылись сверху одеялом Плотникова. На бетонном полу нам поначалу было очень холодно, как будто мы устроились на поверхности ледяного катка. Стуча зубами, я зажег последнюю папиросу.

— Что мы будем делать завтра? — спросил Плотников. — На русскую границу нас даром не отправят.

Я молчал — мне было в эту минуту все безразлично. За меня ответил Федя:

— Скажем, чтобы нас отправили обратно в Константинополь. Может быть, нам удастся удрать с парохода — ведь не на другой же день он возвращается назад? Впрочем, нас и в Константинополь теперь, когда мы ушли с парохода, уже не смогут отправить: никто не возьмет нас без билетов.


Однако на другой день выбраться из узилища оказалось делом не простым. Больше того — заключенных не полагалось бесплатно кормить, и большеглазый юноша должен был заплатить за хлеб, который ему принес часовой Плотников, роясь в своем вещевом мешке в поисках того, что можно было обменять на еду, нашел готовальню, подаренную мне Петровым: когда я загонял мой мешок в Константинополе, я передал готовальню Плотникову, да так и забыл о ней. Готовальня у часового успеха не имела, — вероятно, никогда в жизни он не видел такого предмета. Тогда Плотников снял с себя рубашку — в вещевом мешке так ничего и не нашлось, — и в обмен мы получили пять фунтов кукурузного хлеба. Конечно, часовой нас обжулил, но спорить было не с кем. Утолив голод, мы стали убеждать часового, чтобы он отправил нас обратно в Особый отряд, но часовой, вероятно не совсем спокойный за свою операцию с рубашкой Плотникова, заявил, что этого сделать не может. Он даже отказался отвести нас в уборную.

— Здесь не полагается ходить, сидите, куда вас посадили. Я ничего не могу сделать.

После полудня часовой сменился. Новый оказался куда покладистее — он не только отвел нас в уборную, но и снесся с Особым отрядом. К вечеру нас перевели обратно в гостиницу. Высылка в Константинополь, как и думал Федя, оказалась неосуществимой, по крайней мере немедленно: «Сиркасси» уходила в Поти и должна была вернуться не раньше чем через неделю. Нас оставили в здании Особого отряда, и так как камеры для заключенных в гостинице не имелось, то нам разрешили ночевать в приемной. Началось странное существование полузаключенных, с которыми никто толком не знал, что делать.

Я вспоминаю о нашем сидении в Особом отряде даже с некоторой нежностью: после отчаянного голода последних дней начался период относительной сытости: ввиду того, что заключенных кормить не полагалось, наш красавец грузин, чувствовавший себя ответственным за наш арест, отдал нам свой хлебный паек — два фунта кукурузного хлеба в день, и мне, кроме того, удалось продать готовальню за пятьсот рублей, что равнялось приблизительно фунтам десяти черного хлеба. Дня через два к нам в Особом отряде настолько привыкли, что позволили выходить на улицу, но не всем вместе, а по очереди. Расчет был правильный — никто из нас не мог решиться удрать в одиночку, оставив товарищей в беде. В том, что Иван Юрьевич добрался до Сухума, мы были уверены.

Почти целые дни мы проводили в приемной Особого отряда, — нужно сказать, что это учреждение было не страшное. Время от времени приводили арестованных — в большинстве случаев это были спекулянты, игравшие на безнадежном падении грузинского рубля, иногда мелкие торговцы, сбывавшие на базаре запрещенные продукты — английские консервы и русскую водку. Политических арестованных было очень мало. Понемногу мы начали обживаться. В одной из комнат я нашел «Графиню Монсоро» Дюма и проводил часы, читая медленно, «со вкусом», следя за описанием жизни и смерти прекрасного де Бюсси, чей девиз был: «Aut Caesar, aut nihil». Иногда я бродил по улицам Батума; впрочем, прогулки мои были непродолжительны — по обыкновению лил дождь (говорят, что в Батуме за год бывает 364 дождевых дня), горы исчезали в низко нависших облаках, улицы были затоплены грязью. Когда дождь сменялся мокрым снегом, я чувствовал себя в моем прозрачном костюме совсем скверно.

В те дни — мне уже было разрешено выходить на улицу — я в первый раз получил на чай. К нам привели только что арестованного спекулянта. В ожидании допроса арестованный сидел вместе со мной на длинной скамейке в приемной и с грустью смотрел в окно, где ветер играл с щуплым безлистым деревцом, пригибая его к самой земле. В это время на тротуаре появился газетчик со свежими газетами, — большинство периодических изданий выходило на двух языках — на русском и на грузинском. Спекулянт, порывшись в кармане, достал сторублевую бумажку и, вероятно приняв меня за мальчика на побегушках, попросил купить ему «Грузинское слово». Я сбегал за газетой и вместе со сдачей — рублей семьдесят — протянул арестованному. Беря газету и не глядя на меня, он сказал:

— Оставь себе.

Я почувствовал, что краснею, но не просто, а отчаянно: кровь прилила к голове с такой силой, что у меня потемнело в глазах. Растерянный, я стоял перед моим спекулянтом, не имея силы выговорить ни одного слова. Плотников злым шепотом сказал мне в ухо:

— Чего дурака ломаешь? Бери скорее. Полтора фунта хлеба.


7 февраля 1921 года, на шестой день нашего сидения в Особом отряде, Советская Россия объявила войну Грузии. Событие это не было неожиданным: грузины знали, что война будет объявлена со дня на день. В Особом отряде с утра все пошло вверх ногами. Сотрудники метались с этажа на этаж, похожие в своих длинных бурках на летучих мышей. Непрерывно звонил телефон. Здание Особого отряда начало наполняться арестованными — сюда свозили всех, кого подозревали в симпатиях к Советской России. Вскоре мы узнали, что большинство подозрительных будет посажено на моторную шхуну и отправлено в Анапу. Соблазн присоединиться к высылаемым и таким образом сразу попасть на Северный Кавказ, куда мы, в конце концов, стремились, был очень велик. Однако этому предложению решительно воспротивился Плотников:

— Иван Юрьевич нам назначил свидание в Сухуме. Без него нам на Северном Кавказе нечего делать.

Федя поддержал его, и мое предложение было отвергнуто.

Пользуясь суматохой, царившей в Особом отряде, и тем обстоятельством, что часовые, стоявшие у входа, уже хорошо знали нас в лицо, один за другим мы выбрались на улицу. Вокруг гостиницы, в которой помещался Особый отряд, собралась целая толпа родственников и друзей высылаемых из Грузии. Передвижные крепости с трудом сдерживали все возраставший напор человеческих тел. Иногда из задних рядов выныривал мешок с провизией или большая краюха хлеба и, передаваемые из рук в руки, проплывали над задранными вверх розовыми лицами и исчезали в дверях Особого отряда. Грузинская речь смешивалась с русской, и непрерывный гул, стоявший над толпою, напоминал далекий прибой. Неизвестно откуда рождались всевозможные слухи и передавались из уст в уста: «Франция заявила, что окажет военную помощь Грузинской республике», «Турция напала на Грузию без объявления войны», «Учредительное собрание объявило всех советских граждан вне закона».

С трудом, через толпу, мы протискались на широкую Дондуково-Корсаковскую улицу, где народу было меньше. Здесь мы в первый раз увидели отряд «народной» армии. Солдаты были одеты очень плохо: кто в необыкновенно ярких розовых кафтанах, кто в больничных серых халатах, иные в бурках, наконец, были и такие, чью одежду никак нельзя было определить — то ли это перекрашенные наспех сарафаны, то ли вывернутые наизнанку армяки. Солдаты шли вразброд, и вид у них был такой, как будто их всех ведут на расстрел.

— С такой армией долго не повоюешь, — сказал Плотников.

— Вот так тетя! — воскликнул Федя, указывая пальцем на шедшего не то что не в ногу, а просто сбоку припёка, очень длинного и необыкновенно волосатого грузина. Его черные кудри вились по плечам, давно не подстриженные усы и борода торчали во все стороны мочальными клоками, маленькая круглая шапочка чудом держалась на длинной, как будто нарочно вытянутой голове.

Назад Дальше