Братья Крессэ, услышав конский галоп, бросились к окнам.
– Удирает, мерзавец, удирает! Скачет по дороге в Париж. Ату, ату! Эй, смерды, держи его!
Но никто, понятно, даже не подумал тронуться с места. Тогда братья выбежали из конторы и бросились в погоню.
Кобыла юного Гуччо была чистых кровей и целый день спокойно простояла в стойле. А кони братьев де Крессэ – обыкновенные деревенские клячи – до сих пор еще не отдышались после охоты, длившейся с утра до ночи. Под Ренмуленом одна из лошадей захромала, да так сильно, что пришлось ее бросить; и оба брата взгромоздились на одну лошадь, которая, к несчастью, оказалась еще и с запалом и выпускала из ноздрей воздух с таким шумом, словно по доске водили деревянным рашпилем.
Гуччо удалось оторваться от своих преследователей. На заре он доскакал до Ломбардской улицы и застал дядю еще в постели.
– Монах! Где монах? – закричал он.
– Какой монах? Опомнись, сынок! Что такое стряслось? Неужели ты решил вступить в монашеский орден?
– Да нет, zio Spinello [14], не издевайтесь надо мной. Мне необходимо найти монаха, который нас венчал, за мной гонятся, и моя жизнь в опасности.
Гуччо вкратце рассказал дяде все происшествия вчерашнего дня; необходимо найти монаха и доказать, что он действительно обвенчан с Мари. Толомеи слушал племянника, широко открыв один глаз и прижмуря другой. Затем зевнул раз, еще раз, что взорвало его племянника.
– Да не волнуйся ты так! Твой монах умер, – наконец сказал Толомеи.
– Умер? – переспросил Гуччо.
– Ну да, умер! Дурацкая женитьба спасла тебя от той же участи; ибо, если бы ты согласился на предложение его светлости Робера поехать в Артуа и отвезти его послание, мне бы не пришлось печалиться об участи моих внучатых племянников, которых ты собираешься мне подарить, на что я, кстати сказать, не давал тебе благословения. Фра Винченцо убили возле Сен-Поля люди Тьери д'Ирсона, которые его выследили. При нем было сто ливров, моих собственных сто ливров! Дорого же мне обходится его светлость Робер Артуа!
– Questo e un colpo tremendo! [15] – простонал Гуччо.
Толомеи позвонил слуге и велел ему принести одежду и таз теплой воды.
– Но что же мне теперь делать, дядя Спинелло? Как же мне доказать, что я действительно супруг Мари?
– Это дело последнее, – отозвался Толомеи. – Если даже твое имя и имя твоей девицы были бы по всей форме занесены в церковные книги, и то бы это не помогло. Так или иначе, ты женился на девушке из дворянской семьи без согласия ее родных. Молодцы, который за тобой гонятся, имеют полное право пустить тебе кровь, ничем при том не рискуя. Они благородного происхождения, а такие люди могут убивать безнаказанно. Самое большее – им придется уплатить штраф, полагающийся за жизнь ломбардца, чуть дороже, всего на несколько ливров, чем за шкуру еврея, и значительно меньше, чем за самого последнего своего смерда, если этот смерд – француз по рождению. Пожалуй, их даже поздравят с удачей.
– Значит, я здорово попался.
– Что верно – то верно, – заметил Толомеи, погружая свою пухлую физиономию в воду.
Несколько минут он блаженно отфыркивался, затем вытер лицо куском полотна.
– Видать, мне и сегодня не удастся побриться!.. Ах, реr Bacco! Я такой же болван, как и ты.
Впервые с начала их разговора лицо Толомеи выразило тревогу.
– Прежде всего тебя требуется упрятать получше, – продолжал он. – И во всяком случае, не у наших ломбардцев. Если твои преследователи не постеснялись всполошить весь городок, то, не обнаружив тебя на месте, они наверняка обратятся с ходатайством к властям, пошлют дозорных искать обидчика у ломбардцев, и через два дня красавчика Гуччо схватят. Ах, хорошо же я буду выглядеть перед моими компаньонами, и все из-за тебя! Правда... есть еще монастыри...
– Нет, нет, хватит с меня монахов! – отозвался Гуччо.
– Ты прав, им опасно доверять. Дай-ка подумать... Ну, а Боккаччо?
– Боккаччо?
– Ну да, твой дружок Боккаччо, приказчик Барди.
– Но, дядюшка, он тоже ломбардец, как и мы все, да кроме того, его сейчас нет во Франции.
– Знаю, но он тут приглянулся одной даме, парижанке, от которой прижил внебрачного сына.
– Верно, он мне об этом рассказывал.
– Она, видимо, сговорчивая душа и уж тебе наверняка посочувствует. Попросишь у нее приюта... А я приму твоих миленьких шуринов; я сам ими займусь... если только, конечно, они не набросятся на меня и еще до вечера не лишат тебя дяди.
– О нет, дядюшка, я уверен, что вы ничем не рискуете. Они хоть и дикари, но люди благородные. Они отнесутся с уважением к вашим годам.
– Хороша броня – старческая подагра!
– А может быть, они притомятся в дороге и вообще сюда не приедут.
Толомеи внезапно вынырнул из широкого платья, которое надевал поверх рубашки.
– Навряд ли, – заметил он. – Во всех случаях они подадут жалобу и затеют против нас процесс... придется мне побеспокоить кого-нибудь из вельмож, чтобы замять дело, пока еще не вспыхнул скандал... Валуа? Валуа обещает, но не выполняет. Робер Артуа? Но это все равно что нанять городских герольдов и приказать им повсеместно разнести новость под звуки рожков.
– Королева Клеменция! – воскликнул Гуччо. – Она меня очень полюбила во время путешествия.
– Я тебе уже как-то говорил насчет этого! Королева обратится к королю, король обратится к канцлеру, а канцлер подымет на ноги весь парламент. Подумал ты, с каким лицом мы предстанем перед судьями?
– А почему бы не Бувилль?
– Прекрасная мысль, – подхватил Толомеи, – более того, первая здравая мысль, пришедшая тебе в голову за последние полгода. Бувилль... Ну конечно же... он звезд с неба не хватает, но ему верят, поскольку он был камергером короля Филиппа. Ни в каких интригах он не участвует и пользуется репутацией человека честного...
– Кроме того, он очень меня любит, – заметил Гуччо.
– Слышали, слышали! Решительно весь свет тебя любит! Ох, меньше бы любви было бы нам только на пользу. Иди спрячься у дамы своего друга Боккаччо... и, ради бога, сделай так, чтобы хоть она не слишком тебя полюбила! А я мчусь в Венсенн и переговорю с Бувиллем. Ух, чего только ради тебя не приходится делать! Бувилль, кажется, единственный человек, который мне ничего не должен, и к нему-то приходится обращаться с просьбой.
Глава IX Траур над Венсенном
Когда мессир Толомеи, сопровождаемый слугой, въехал на сером муле во внешний двор Венсеннского замка, он удивился царившей там суматохе: самые различные люди – слуги, конюшие, вооруженная стража, сеньоры и легисты – суетливо сновали взад и вперед, но все происходило в полной тишине, словно люди, животные и вещи разучились издавать какие бы то ни было звуки.
Весь двор был устлан соломой, чтобы заглушить скрип колес и шорох шагов. Все говорили вполголоса.
– Король при смерти, – пояснил Толомеи какой-то сеньор, к которому ломбардец обратился с вопросом.
Казалось, никто уже не охранял внутренние покои замка, и лучники пропускали туда всех без разбора. Вор или убийца мог свободно проникнуть в королевскую опочивальню, и никто не подумал бы его задержать. Послышался шепот:
– Аптекарь, пропустите аптекаря.
Из потайной двери вышли придворные, неся покрытые куском ткани тазы, содержимое коих предназначалось лекарям для осмотра.
Лекари, которых опознавали по одежде, шушукались у дверей, поверх монашеской сутаны они носили коротенькую мантию, а голову их венчала скуфейка, похожая на клобук. Костоправы щеголяли в холщовых кафтанах с узкими длинными рукавами, и из-под их круглых шапочек свисал белый шарф, закрывавший щеки, затылок и плечи.
Толомеи стал расспрашивать о случившемся. Еще позавчера у короля начались боли, но он, уже привыкнув к своему обычному недугу, не обратил на это внимания и даже отправился на следующий день в послеобеденные часы играть в мяч; во время игры он разгорячился и попросил воды. Отхлебнув глоток, король тут же согнулся вдвое от боли, и у него началась рвота, так что он вынужден был лечь в постель. За ночь состояние настолько ухудшилось, что Людовик сам пожелал причаститься.
Мнения врачей о причине возникновения заболевания расходились; одни ссылались на припадки удушья, мучившие больного, заявляли, что развитию недуга способствовала холодная вода, которую он выпил, разгоряченный игрой; по мнению других, вода не могла сжечь ему нутро до такой степени, чтобы он «ходил под себя кровью».
Сбитые с толку загадочностью симптомов, скованные в своих действиях и решениях, как то сплошь и рядом бывает, когда у одра слишком высокого пациента собирается слишком много лекарей, они ограничивались успокаивающими средствами, и никто не рискнул предложить более действенное лечение, боясь, как бы именно его не обвинили в смерти больного.
Придворные намеками говорили о порче, стараясь всем своим видом показать, что им-то известно многое, о чем другие не знают. И к тому же королевский двор уже волновали иные заботы. Кто будет регентом? Кое-кто высказывал сожаление, что граф Пуатье находится в отлучке, другие, напротив, радовались этому обстоятельству. Выразил ли король свою волю по этому поводу? На сей счет ничего известно не было. Однако король призвал к себе канцлера, чтобы продиктовать приписку к своему завещанию.
Придворные намеками говорили о порче, стараясь всем своим видом показать, что им-то известно многое, о чем другие не знают. И к тому же королевский двор уже волновали иные заботы. Кто будет регентом? Кое-кто высказывал сожаление, что граф Пуатье находится в отлучке, другие, напротив, радовались этому обстоятельству. Выразил ли король свою волю по этому поводу? На сей счет ничего известно не было. Однако король призвал к себе канцлера, чтобы продиктовать приписку к своему завещанию.
Сопровождаемый взволнованным шушуканьем, Толомеи беспрепятственно добрался до входа в опочивальню, где умирал государь. Дальше его не пропустили камергеры, сдерживавшие напор толпы; у ложа больного разрешалось находиться лишь членам королевской семьи и лицам из ближайшего окружения, а их было не так уж мало.
Поднявшись на цыпочках, капитан ломбардских банкиров сумел разглядеть поверх сплошного заслона плеч и голов Людовика Х; король полусидел, опершись на подушки; лицо его, сильно осунувшееся со вчерашнего дня, уже было отмечено печатью смерти. Положив одну руку на грудь, а другую – на живот, он судорожно стискивал зубы, очевидно, стараясь сдержать стоны.
Кто-то прошел мимо Толомеи, громко шепча:
– Королеву, королеву, король зовет королеву...
Клеменция находилась в соседней комнате среди придворных дам, тут же были толстяк Бувилль, еле сдерживавший слезы, и Эделина. Уже сутки, как королева не смыкала глаз, почти ни разу не присела. И сейчас, когда в комнату вошел Валуа, весь в темном, как будто уже заранее надел траур, она продолжала стоять неподвижно, как изваяние, вперив взор куда-то вдаль, особенно похожая на изображение святых мучениц в неаполитанских храмах.
– Дорогая моя, славная моя племянница, – начал Валуа, – надо приготовиться к самому худшему.
«Я и так уже готова, – думала Клеменция, – и незачем говорить мне это. Значит, нам было отпущено всего-навсего десять месяцев счастья? Возможно, что и этот срок дарован сверх меры – велика милость господня ко мне, неблагодарной. Не смерть самое страшное, ведь мы обретем друг друга в жизни вечной, самое страшное – судьба младенца, который явится на свет лишь через пять месяцев, и Людовик его не увидит, и сын никогда не увидит отца, прежде чем сам не преставится. Как же господь дает на это свое соизволение?»
– Можете рассчитывать на меня, племянница, – продолжал Валуа, – я по-прежнему буду вам покровительствовать и никогда не выкажу в отношении вас ни холодности, ни равнодушия. Смело во всех делах полагайтесь на меня и думайте лишь о том, что вы носите под сердцем надежду Франции. Будем надеяться, что родится мальчик! Само собой разумеется, ваше теперешнее состояние не позволяет вам взять на себя бремя регентства, да и французам вряд ли придется по душе, если ими будет править иноземка. Бланка Кастильская – возразите вы... Конечно, конечно, но Бланка была королевой уже много лет до того. А французы еще не привыкли к вам, вас не знают. Моя обязанность снять с вас бремя власти, что, в сущности, никак не меняет моего положения...
В эту минуту вошел канцлер и доложил королеве, что ее требует король, но Валуа, прервав его властным движением руки, продолжал:
– С моей стороны вовсе даже не заслуга предложить вам сие, я, и только я, могу с пользой выполнять обязанности регента. Я сумею привлечь к управлению и вас, ибо желаю внушить французам любовь, которую они обязаны питать к матери своего будущего короля...
– Дядюшка, – вдруг громко воскликнула Клеменция, – Людовик еще жив. Соблаговолите молить бога, чтобы тот сотворил чудо, и, если таковое невозможно, отложите ваши попечения обо мне до кончины моего супруга. И прошу вас, не задерживайте меня, дайте мне занять мое место, ибо место мое у одра Людовика.
– Конечно, племянница, конечно, но все же, будучи королевой, следует подумать о многом. Мы не должны и не можем предаваться печали, как простые смертные. Людовик обязан твердо выразить свою волю относительно регентства.
– Эделина, не оставляй меня, – шепнула королева кастелянше.
И, направляясь в опочивальню, Клеменция бросила на ходу Бувиллю:
– Друг мой, дорогой мой друг, не могу я этому поверить, скажите, что это неправда!
Слова королевы переполнили чашу страданий старика, и он громко зарыдал.
– Когда я подумаю, только подумаю, – твердил он, – что ведь я сам, сам ездил за вами в Неаполь!
Эделина, с тех пор как стало известно о болезни короля, ни на шаг не отходила от королевы, та обращалась к ней за каждым пустяком, так что придворные дамы уже начали коситься на кастеляншу. Умирал король, человек, чьей первой любовницей она была, которого любила со всей покорностью, потом ненавидела со всей непримиримостью, а она застыла в каком-то странном равнодушии. Она не думала ни о нем, ни о себе. Казалось, все воспоминания умерли в ее душе раньше, чем скончался тот, кто был средоточием этих воспоминаний. Вся сила ее чувств была направлена на королеву, на ее подругу. И если Эделина мучилась сейчас, то лишь муками Клеменции.
Королева прошла через комнату, поддерживаемая под руку Эделиной и Бувиллем.
Заметив Бувилля, Толомеи, стоявший в дверях, вдруг вспомнил причину своего посещения Венсенна.
«Сейчас и впрямь не время беседовать с Бувиллем. А братцы Крессэ, конечно, уже явились. Ах, до чего же некстати он умирает», – думал банкир.
В эту минуту его притиснула к стене какая-то необъятная туша: графиня Маго, с засученными, по обыкновению, рукавами, энергично пролагала себе путь среди толпы. Хотя всем было известно о ее опале, никто не удивился появлению графини: в подобных обстоятельствах ей, ближайшей родственнице и пэру Франции, полагалось быть у королевского одра.
На лице Маго застыло притворное выражение безграничного изумления и столь же безграничной скорби.
Пробившись в королевскую опочивальню, она прошептала, однако достаточно отчетливо, чтобы ее расслышали окружающие:
– Двое в столь короткий срок! Это же и впрямь чересчур. Бедная Франция!
Крупным солдатским шагом она приблизилась к толпившейся вокруг королевского ложа родне. Карл де ла Марш, сложив на груди руки, нахмурив красивое лицо, стоял между своими кузенами Филиппом Валуа и Робером Артуа.
Маго протянула Роберу обе руки, скорбно взглянула на него, как бы давая понять, что волнение мешает ей говорить и что в такой день следует забыть все распри. Потом она рухнула на колени возле королевского ложа и произнесла прерывающимся голосом:
– Государь мой, молю вас простить мне все огорчения, которые я вам причинила.
Людовик взглянул на Маго, вокруг его огромных бесцветных глаз залегли темные круги – тень смерти. Под ним только что на глазах у всех меняли судно; в этом малоприятном положении, стараясь овладеть собой, он впервые почти обрел величие и нечто истинно королевское, чего так не хватало ему при жизни.
– Прощаю вас, кузина, если вы покоритесь власти короля, – ответил он как раз у ту минуту, когда судно подсунули под одеяло.
– Государь, клянусь, клянусь вам в этом! – ответила Маго.
И большинство присутствующих были искренне взволнованы, видя грозную графиню, наконец-то согнувшую выю и покорившуюся королевской воле.
Робер Артуа, прижмурив глаза, шепнул на ухо Филиппу Валуа:
– Лучше сыграть она не могла, если бы даже собственноручно отправила его на тот свет.
И в уме Робера родилось первое подозрение.
Сварливого схватил новый приступ колик, и он положил руку на живот. Губы раздвинулись, обнажив стиснутые зубы; пот струился по лицу и обильно смачивал волосы. Через несколько секунд боль, по-видимому, отпустила его, и он проговорил:
– Так вот оно каково, страдание, вот каково! Да простит мне бог все страдания, которые я причинял.
Он откинулся на подушки и уставился на Клеменцию долгим взглядом.
– Кроткая моя! Душенька моя, как же трудно мне с вами расставаться! Я хочу, чтобы этот замок достался вам, ибо здесь мы любили друг друга. Этьен! Этьен! – произнес он, протянул руку в сторону канцлера де Морнэ, который сидел у изголовья, разложив на коленях листки для записи королевской воли. – Запишите, что я завещаю королеве Клеменции замок в Венсеннском лесу... и я хочу, чтобы ей выплачивали также двадцать пять тысяч ливров ренты.
– Людовик, милый мой супруг, – произнесла Клеменция, – не думайте больше обо мне, вы и так меня слишком одарили. Но ради бога, подумайте о тех, кого вы обидели: вы обещали...
– Говорите, говорите, душенька, все будет так, как вы пожелаете.
Клеменция положила руку на плечо Эделины.
– Ее дочь, – шепнула она.
Брови умирающего сошлись к переносью, как будто он пытался достичь мыслью, уже такой далекой теперь, области воспоминаний.
– Итак, вы знали, Клеменция? – произнес он. – Ну что ж, пусть дочь Эделины будет аббатисой в королевском аббатстве: я так хочу.
Эделина склонила голову.
– Да наградит вас господь, ваше величество.