Чем больше я его слушала, тем сильнее мне хотелось замуж. Я представляла себе, как позеленеет Кокина, узнав о нашей свадьбе. Последние страницы моих конспектов покрылись живописными каракулями — я тренировалась расписываться «Пьющенко».
Я ничего не понимала: теперь его устраивала стабильность. Ему было достаточно того, что мне 18 лет и я умею слушать, затаив дыхание. Пришлось снова браться за самореализацию.
Целую неделю я наговаривала на родную мать: мол, сторожит, блюдет и если что — убьет. Пьющенко деликатно сочувствовал.
— Мама все про нас знает! — заявила я. — Она нашла мой календарик с месячными.
Пьющенко ничего не понял.
— Что?
— Ну, календарик… Там отмечено, когда нам можно, а когда нельзя.
— Знаешь, — наконец вымолвил он, — пожалуй, я завтра не смогу к вам прийти. Нам нельзя травмировать маму.
Он все чаще ссылался на дела. В моих стихах вместо восклицательных стали появляться вопросительные знаки.
— Как говорил Шопенгауэр, кто не любит одиночества, тот не любит свободы, — говорил он.
— Как писал Гребенников, трус не играет в хоккей, — злилась я.
За меня отомстили влюбленные студентки: кто-то доложил наверх о Пьющенских вольностях и его вычистили из партии. А когда он начал бегать по инстанциям, ему стало совсем некогда.
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
13 ноября 2005 г.
На очередном сеансе психоанализа Арни спросил, что сыграло в моей жизни самую важную роль. Попытался угадать:
— Эмиграция? Любовь? Дружба?
— Книги.
Мама подсадила меня на них с пяти лет. После института она заходила в детскую библиотеку и набирала чтива на неделю. А я ждала ее как беженец гуманитарной помощи.
Тяжелая сетка, набитая индейцами, астронавтами и разведчиками, — я вываливала их на кровать, дрожа от предвкушения. Это было такое счастье — иметь, что читать!
Как религиозный фанатик вычисляет единоверцев, так я вычисляю книгочеев. Не любых — бывают люди, которые накачивают себя невероятной дрянью. Мои единоверцы — это те, кому скучно жить в одном и том же мире. Кевин — как раз такой.
Встречаясь, мы говорим о книгах, о всевозможных «вкусностях», найденных тут и там. Наше любимое развлечение — переворачивать себе сознание.
Сегодня мы поехали на океан — бродить по песку и смотреть на корабли. Сев в машину, Кевин включил очередную аудио-книгу.
— Реинкарнация — все-таки не миф, — сказал он. — И телепортация тоже. Нужно только уметь читать книги. Или, на худой конец, слушать.
Мы мчались по 405-му фривэю, меняли линии, томились в трафике, но наши глаза ничего не видели.
Избы, огороды с репою… Мужики в поле, бабы — по домам. И вдруг крик: «Половцы!»
Похватав детей, бежим в городище, за стены. Сердца бьются, в глазах туман. Отобьемся ли? Нет ли?
Их туча. В лисьих шапках, на низкорослых коньках. Несутся лавиной — с визгом и воем.
Ударились о стены, откатились. Стрелы, копья, кто-то валится рядом — убитый.
Отобьемся ли? Нет ли? Если прорвутся в городище, всех порешат: клинком по горлу и дальше поскачут — грабить.
И нет ни правых, ни виноватых. Если отобьемся, так мы сами на них пойдем. Они знатную добычу с прошлого похода привезли и у женщин их — золотые монисты…
ДИМА ПЕРВЫЙ
1984 г..
Мужья в моей жизни подобны запоям у пьяницы — они всегда появляются неожиданно, но на регулярной основе.
Первый, Димочка Кегельбан, возник на горизонте, когда я ела сосиску в студенческой столовке.
— Холодная? — спросил он, окинув меня взглядом.
— Страстная! — отозвалась я.
Компот мы уже допивали вместе. Димочка вылавливал из стакана курагу и рассказывал приличные анекдоты. Я волновалась. Мальчик был высоким и почти красивым. Особенно мне нравились губы — такими только малину кушать и девушек развращать.
Димочка подвернулся мне очень кстати. Доцент Пьющенко уже не грел сердца — из-за партийных неурядиц он сделался криклив и зануден, как вокзальная уборщица. Кегельбан же напротив обладал жизнерадостным характером и страстью к дешевому выпендрежу. Мы с ним были два сапога — пара.
Его мама — дама с внешностью семитской царицы — не знала, то ли радоваться моему появлению, то ли огорчаться. Из-за меня Димочка полюбил ходить в университет (чего раньше за ним не наблюдалось), из-за меня же начал пропускать семейные торжества и невнимательно слушать взрослых. Любовь нас залила и закрутила как пару носков в стиральной машине.
Отношения у нас были бурными. Мы ссорились так, что мама каждый раз надеялась, что ВСЕ. Но царапины на Димкиной роже заживали, штаны зашивались, и все начиналось по новой.
Мама смирилась со мной как с неизбежной зимней инфекцией. Она даже помогла мне устроиться на первую работу — в редакцию «Вечернего вагонника». Глядя на меня, Димочка тоже начал трудиться — сторожем: ему претило кому-либо подчиняться, а сразу в начальники его не брали.
Служба «ночным директором» вполне устраивала Кегельбана: в те времена сторожа с высшим образованием были в почете.
— Вольнодумец и диссидент! — говорили о нем знакомые.
— Лентяй и балбес! — кипятилась мама.
Мое сердце тоже томилось. Кегельбану было абсолютно наплевать на профсоюзные путевки и продуктовые наборы с майонезом. А биться за квартиру он и вовсе не собирался. По вечерам Димочка замирал в позе Будды перед телевизором и ждал счастья.
И счастье на него свалилось: по таинственным еврейским каналам Димочкина мама раздобыла приглашение в Америку. Кегельбаны принялись лихорадочно паковаться.
— А я без моей девушки не поеду, — заявил Димочка маман.
Мама схватилась за голову.
— Неужели тебе мало меня и папы?
Димочка прикинул, на что может сгодиться папа.
— Мало!
Я была польщена. Не то чтобы мне хотелось эмигрировать — про Америку я знала только то, что она все время загнивает. Просто я впервые столкнулась с любовью, перед которой была бессильна даже мама-локомотив.
— Хочешь замуж за ленивого, вредного, скандального еврея с чувством юмора и видами на выезд? — спросил Димочка.
— А как же мои? — выдохнула я. — Папа всю жизнь ненавидел Америку.
— Пусть теперь Гондурас ненавидит.
Родители восприняли новость о моем браке и отъезде как конец света.
— Видеть тебя больше не желаю! — вопил папа и бил кулаком по столу.
Но я уже закусила удила. Мне мерещился Нью-Йорк — город контрастов, Желтый Дьявол, Белый Клык и Хижина дяди Тома.
— Что ты будешь делать в этой Америке? — причитала мама. — Там ведь небось одни безработные на улицах.
— Буду любить Кегельбана, — гордо отвечала я. — Любовь все побеждает, если ты не в курсе.
Как оказалось, любовь побеждала все, кроме счетов за квартиру.
Еврейские знакомые снабдили Димочку работой в фирме, занимающейся спецоптикой: он должен был выгравировывать на объективах слова «Made in USA». Димочка тосковал, покупал на всю зарплату пластинки и проклинал капитализм. Я работала на трех работах и проклинала его.
— Кегельбан, либо ты встаешь на ноги и начинаешь процветать, либо ты валишь из моей квартиры!
Димочка обижался и уходил в ночь. Я тряслась от любви и ненависти.
Однажды он привел с собой нежное черноокое создание с родинкой на щеке. Нет, не девочку. Мальчика.
Мы сразу друг другу не понравились. Мальчик тяжко ревновал и доказывал мне, что я не понимаю Димочкиной глубины. Я огрызалась.
Через полгода Кегельбан был спущен с лестницы вместе с другом и сворованными с работы объективами.
Сменив множество друзей и домов, он прибился к содержателю арт-галлереи и остался скрашивать его досуг. Сейчас владеет половиной предприятия и делает вид, что чутко разбирается в искусстве.
Помню, как я встретила его на книжной ярмарке в Лос-Анджелесе. Смотрела и не могла понять, почему он чужой. Не как раньше — с надрывом и болью, а просто так: чужой, неинтересный, ненужный.
Димочка ни о чем не расспрашивал. Пытался хвастаться: у моего друга крутой бассейн, и мне там разрешают купаться, у него целая вилла, и я там иногда живу… Он совершенно искренне гордился тем, что подбирал объедки с чужого стола.
Я потом долго думала о нем. Некрасивый. И футболка дурацкая, и сережка в ухе… А ведь когда-то я это так любила! Все то же самое!
Не постигаю.
МЕРТВЫЕ ДУШИ
15 ноября 2005 г.
Есть такая профессия: изо дня в день, из года в год делать людей несчастными. Это не надзиратели тюрем и не преступники, это скромные клерки, работающие в американском посольстве в Москве. У них есть инструкция: расценивать каждого человека как потенциального иммигранта, и потому они отказывают в визах почти всем.
За пуленепробиваемым стеклом, как в аквариуме, сидит рыба и решает, поедет отец к дочери или нет; нужно человеку навестить подругу или не нужно; стоит бизнесмену заводить связи в Америке или нет.
Ни уговоры, ни документы, ни объяснения — ничего не помогает. Клерк смотрит на просителя рыбьим взглядом и ставит в паспорт штамп об отказе.
Многие посетительницы плачут: они пришли сюда потому, что им важна эта поездка — там, в Штатах, любимые люди, дети, внуки… В конце концов там новый мир, на который хочется посмотреть.
Но рыбе все равно: у нее есть указание. А это гораздо важнее чужих надежд.
Мама звонила: ей визу дали, а отцу нет. Чтоб они, не приведи господи, не остались вместе в Америке.
Теперь мама целую неделю будет ненавидеть США — пока не приедет и не пройдется по нашей улице. Она уже давно перезнакомилась с моими соседями. Розмари скажет ей: «Вы чудесно выглядите!» Дэн похвастается сыновьями: «Правда же, они выросли?» Саймон заведет разговор о Петербурге — он только что оттуда вернулся.
Что у этой Америки общего с той, ненавидимой?
Впрочем, люди-рыбы водятся везде. Леля, когда в прошлый раз ездила в Россию, тоже получила свое. На таможне ей заявили, что ее виза оформлена неправильно. Продержали четыре часа в аэропорту, ограбили на 300 долларов (наличкой, себе в карман, разумеется)…
Барбара говорит, что и у них в Мексике та же мерзость. Таможни, суды, полицейские участки… Сидит за стеклом рыба — у нее есть право решать твою судьбу. А у тебя — нет.
Каково это — каждый день выслушивать надрывное «Ну, пожалуйста!» Ничего? Нормально потом по ночам спится?
Очень хорошо, что мама приедет.
КАК ЗАКАЛЯЛАСЬ СТАЛЬ
1987 г.
Моя должность в «Вечернем вагоннике» называлась величественно и красиво: «Техник третьей категории».
Стертый до дыр линолеум, календари «Госстраха» на стенах — здесь каждый день шла нечеловеческая работа мысли.
… «В достигнутом успехе воплощен большой энтузиазм наших добросовестных колхозников».
… «Советскому человеку глубоко чуждо нравственно убогое кривляние Мерилин Монро».
Жизнь в «Вечернем вагоннике» била ключом. Зимой редакция проводила журналистское расследование на тему «Кто спер электрокамин?», находила его у бухгалтера и со скандалом возвращала на место. Летом то же самое касалось вентилятора.
Технику третьей категории полагалось сидеть в одной комнате с корректорами — Мариной Петровной и Зямой Семеновичем.
Зяма был мал ростом и молод душой. На работу он не ездил, а бегал трусцой; под столом держал гирю и раз в месяц красил голову басмой.
— Вы теперь вылитый палестинец! — потешалась над ним Марина Петровна.
Зяма искрене огорчался: он реставрировал кудри специально для нее.
Но Марине было мало кудрей. Она ценила в мужчинах широту души, а вот с этим у Зямы Семеновича была напряженка. Он физически не мог покупать женщине мороженое (ведь она его съест и ничего не останется!), чего уж говорить о розах и духах. Зато когда в городе зацветала ничейная сирень, главный корректор был сама щедрость. Не скупился он и на домашние вкусности — когда они оставались после семейных банкетов.
Каждое подношение Зяма обставлял с необычайной торжественностью.
— Сегодня у вас, девочки, праздник, — значительно говорил он. — Я позавчера всю ночь фаршировал для вас яйца.
— А чего вы вчера ваши яйца не принесли? Дома забыли?
Зяма конфузился и спешно менял тему на перестройку и гласность.
Работа в газете дала мне многое: я научилась печатать со скоростью пулемета, составлять кроссворды и мыть жирные тарелки в ледяной воде. Там же, в «Вечернем вагоннике», появился мой первый журналистский опус. Статья рассказывала о закромах Родины и называлась «Опаленные ленинизмом».
Главный редактор Валерий Валерьевич похвалил меня на планерке:
— Какая у нас замечательная молодая поросль! Есть на кого оставить страну!
Я бы предпочла, чтоб на меня оставили литературу, но ее уже забрал себе Валерий Валерьевич. Он состоял в Союзе писателей и частенько радовал нас поэмами о коммунизме.
Вскоре я обнаружила, что для карьерного роста мне необходима самая малость — обильное цитирование Валерия Валерьевича. Мои статьи все чаще заменяли «Юмор» на последней полосе, а иногда залезали даже на «Спорт». Юмористы тихо меня ненавидели, но поделать ничего не могли: главред считал, что «великие земляки» важнее анекдотов.
Валерий Валерьевич решил, что наконец-то нашел искреннего почитателя своего таланта. Он начал оставлять меня после работы, звал к себе в кабинет и декламировал «из новенького».
Автором он был плодовитым. Вдохновение снисходило на него после программы «Время». Насмотрится про успехи руководства и тут же настрочит:
Через несколько месяцев я не выдержала и уволилась. Но Валерий Валерьевич тут же раздобыл мой телефон.
— Приходи ко мне домой! — шептал он в трубку. — У меня жена на дачу укатила, так что нам никто не помешает.
Когда мы сели в самолет, направляющийся в Нью-Йорк, Кегельбан сказал:
— Ты — декабристка. Ты поехала за мной в ссылку на край света.
Я не стала уточнять, что в первую очередь я беженка, отчаянно ищущая политического убежища.
АМЕРИКАНСКАЯ ТРАГЕДИЯ
1987 г.
До последнего момента я не верила, что долечу до Америки: все думала, что нам либо пилот попадется пьяный, либо ракетчик меткий. У Димочки тоже были плохие предчувствия. Мама сунула ему в рюкзак банку икры, и он боялся, что его арестуют за контрабанду.
Кегельбанские родственники встретили нас по высшему разряду: мы с кем-то обалдело целовались и рассказывали «как там». Сердце колотилось, коленки тряслись.
Я все никак не могла отойти от прохождения таможни. Посольство в Москве нагнало на нас такого страху, что мы ждали обыска до трусов. Но таможеннице не было до нас никакого дела: она лениво глянула в паспорта, сказала «Welcome!»[2] и выкинула декларацию, не читая.
— Надо было больше икры брать! — стонал Димочка.
Заботу о нашем размещении взяла на себя Капа — бойкая старушенция в розовых брючках и кукольной шляпе с цветком.
— Я ваша двоюродная бабушка! — объявила она. — И теперь мы заживем одной семьей.
Нас загрузили в огромную машину невиданной марки. Я смотрела в окошко: Господи-ты-боже-мой!
Население лишь отчасти белое. Азиаты, индусы, черные, мексиканцы, вообще не пойми кто — как на советских плакатах «Если дети всей Земли…»
Толстяки: в Союзе люди толстели салом; здесь — пышным жиром.
В небе самолеты, вертолеты, дирижабли — стаями…
Инвалиды… Откуда их здесь столько?
Дороги!!!
Баба Капа выписала нас в Америку из-за подруги Аделаиды. Та заявила ей, что одинокими в старости бывают только дураки и грешники.
— К тебе на похороны разве что могильщик придет, — сказала она.
Капа расстроилась. Несколько недель она думала, кому из родственников доверить свое оплакивание. Конкурс выиграли Кегельбаны. Капа решила вывести их из советского рабства и тем самым обеспечить себе и место в раю, и толпу на похоронах.
Огромный автомобиль привез нас в поселок, застроенный бесконечными рядами домов.
— Я тут обычно летом живу, — сказала баба Капа, открывая застекленную дверь. — А на зиму переезжаю в Лос-Анджелес — там теплее.
Под жилье нам выделили второй этаж, где мы тут же заблудились. Искали выход, дергали двери, а там — кладовки. Полчаса гадали, как включается вода в ванной. Спросить стеснялись — баба Капа окончательно подавила нас своей шляпой, автомобилем и наличием телевизора в каждой комнате.
Воскресенье. Мне не спалось — смена часового пояса, неправильная неквадратная подушка. По телику на всех каналах — религиозные проповеди. Все по-английски. Все не по-нашему.
Инстинктивно я относилась к Штатам как к чужой стране. Тут чудеса, тут звери бродят… Теперь это была моя родина.
Дома у бабы Капы еще можно было сидеть, но стоило высунуться наружу и все — беда. Здесь водители пропускали пешеходов, здесь люди улыбались чужим и спрашивали, как дела. И на меня нападала немота и тихий ужас.
Цены не поддавались описанию. Если считать по реальному курсу доллара, то все стоило в десятки раз дороже. Но никто на это не обращал внимания.
Продукты в магазинах были красивые как на натюрмортах. Морковь — очищенная! Мясо — расфасованное! Хлеб — и тот порезан.
В овощном отделе я чувствовала себя первооткрывателем. Репа с рогами, какие-то стручки, корочки, венички…
Все измерялось в фунтах и дюймах. Разобраться в этом было невозможно.
Каждые выходные баба Капа возила нас по окрестностям. Мы громко восторгались, чтобы доставить ей удовольствие. Нью-Йорк нам действительно нравился: в этом городе чувствовался особый пульс — как на космодроме.
Русский район Брайтон-Бич казался здесь сиротой в гостях. В магазинах — те же советские тети, в газетах — та же чушь, перевернутая с ног на голову. Мы с Кегельбаном все смеялись над местными витринами: «Айскрим: Ванила & Карамел флавор[3]». Кой черт писать по-русски английские слова?