Измеряя мир - Даниэль Кельман 13 стр.


Через час ушли последние гости, и они с Йоханной отправились домой. Новобрачные говорили мало. Внезапно они почувствовали, что оба чужие друг другу.

В спальне он задернул гардины, приблизился к жене, почувствовал, что она хочет ускользнуть от него, нежно, но крепко обхватил ее и начал развязывать банты на платье. В темноте это оказалось не так просто; Нина всегда носила вещи, с которыми было легче управиться. Это продолжалось довольно долго, ткань была такой неподатливой, а бантов было такое множество, что ему уже не верилось, что он до сих пор еще развязал не все. Но потом он все-таки справился с этим, платье сползло вниз, и в темноте обозначилась белизна ее голых плеч. Он обнял Йоханну за плечи, а она инстинктивно закрыла грудь руками, и он ощутил ее сопротивление, когда вел ее к постели. Он обдумывал, как же ему справиться с нижней юбкой, если уж с платьем было столько мороки. И почему это женщины не носят вещей, которые легко было бы снять?

Не бойся, прошептал он и был, однако, удивлен, когда она ответила, что не боится, и спорым движением, неожиданно ловко, расстегнула на нем пояс.

Ты уже однажды делала это?

Да как тебе в голову такое пришло? спросила она, смеясь, и в следующий миг ее нижняя юбка колом встала на полу, однако она все же медлила, и тогда он потащил ее за собой; они уже лежали друг подле друга, тяжело дыша, и каждый ждал, чтобы затихли громкие удары сердца другого. Он протянул руку, провел по ее груди и животу и даже решился рискнуть, хотя ему казалось, он должен за это извиниться, спуститься пониже, и вдруг в этот момент в щель между гардинами проглянул бледный и подернутый дымкой диск луны, и он застыдился, потому что именно в этот самый момент ему стало ясно, как можно скорректировать ошибки в измерении орбит планет методом приближенного вычисления. Ему очень хотелось записать эту свою мысль, но ее рука ползла по его спине, опускаясь все ниже.

Я себе это не так представляла, сказала Иоханна, и в ее голосе слышались страх вперемешку с любопытством, все такое живое, словно здесь с нами присутствует кто-то третий.

Он навалился на нее, но поскольку почувствовал, что она испугалась, подождал какое-то мгновение, пока она не обвила его тело ногами, однако тут он извинился, встал, прошел, пошатываясь, к столу, обмакнул перо в чернила и написал, не зажигая света: сумму квадр. разностей меж. наблюд. и рассч. — мин.; это было слишком важно, он не имел права забыть это. Он слышал, как Йоханна сказала, что не может в это поверить и все еще не верит, что даже сейчас, когда она так взволнована… Но уже все сделал. Возвращаясь к ней, он стукнулся ногой о ножку кровати, а потом почувствовал опять ее под собой, и только когда она притянула его к себе, заметил, насколько он нервничал, и в какой-то момент его крайне удивило, что оба они, почти ничего не зная друг о друге, оказались в такой ситуации. Но потом опять все стало иначе, и он не испытывал больше никакой робости, а под утро они уже так хорошо познали друг друга, словно давно занимались этим и всегда только друг с другом.

Уж не глупеют ли от счастья? Когда Гаусс в последующие недели листал Disquisiotiones, ему казалось очень странным, что это его труд. Он напрягался, чтобы понять все эти производные. И очень дивился: неужели его ум опустился до уровня посредственности? Астрономия была материей более грубого свойства, чем математика. Проблемы можно было решать не обязательно путем умозаключений, при желании любой мог таращиться в окуляр, сколько захочешь, пока глаза не заболят, а кто-то другой фиксировать результаты измерений, составляя утомительно длинные таблицы. Для него это делал господин Бессель из Бремена, единственный талант которого заключался в том, что он никогда ничего не путал. Будучи директором обсерватории, Гаусс имел право привлекать помощников, несмотря на то, что в фундамент обсерватории еще не заложили ни одного камня.

Он уже много раз просил аудиенции, но герцог был постоянно занят. Гаусс написал гневное письмо и не получил ответа. Он написал второе, и опять никакой реакции, тогда он уселся в приемной и ждал до тех пор, пока один из секретарей со всклокоченными волосами и перекошенным мундиром не прогнал его домой. На улице он встретил Циммерманна и горько ему пожаловался.

Профессор посмотрел на него как на явление не от мира сего и спросил, неужто он действительно не знает, что идет война?

Гаусс огляделся вокруг себя. Перед ним улица, спокойно освещенная солнечными лучами, пекарь несет мимо корзину с хлебом, на крыше кирхи лениво сверкает жестью флюгер-петушок. Пахнет сиренью. Какая война?

Он и в самом деле вот уже несколько недель как не читал газет. У Бартельса, собиравшего все, что можно, он засел за стопку старых газет и журналов. С мрачным видом пролистал он пространное сообщение Александра фон Гумбольдта о высокогорном плато Кахамарка. Черт побери, где только-не побывал этот тип! Но как раз в тот момент, когда он добрался до сообщений с места боевых действий, его отвлек скрип колес. Целая колонна повозок со штыками, копьями и шлемами для конницы не менее получаса двигалась мимо окон. Задыхающийся от волнения Бартельс вбежал в дом и рассказал, что на одной из повозок лежит герцог, его ранило под Йеной, он истекает кровью, как забитая скотина, и близок к смерти. Все пропало.

Гаусс отложил газету. Ну и чего тогда здесь сидеть, он лучше пойдет домой.

Об этом не следовало говорить, но Наполеон заинтересовал его. Якобы этот человек диктует шесть писем одновременно. А однажды взял и сочинил великолепный трактат о делении круга при помощи закрепленного в пространстве циркуля. Он выигрывал битвы, всегда с уверенностью наперед заявляя, что выиграет сражение. Он думал быстрее и основательнее других, и в этом весь секрет. Гаусса интересовало, слышал ли Наполеон о нем?

С обсерваторией дело пока откладывается, сказал он за ужином Йоханне. И добавил, что до сих пор по-прежнему ведет наблюдение за небом из окна своей гостиной. Куда это годится? У него есть предложение из Гёттингена. Там тоже хотели построить обсерваторию, и это не так далеко, оттуда он сможет раз в неделю навещать мать. И с переездом они управятся еще до появления на свет ребенка.

Но Гёттинген, сказала Йоханна, принадлежит сейчас Франции.

Гёттинген — Франции? изумился Гаусс.

Да как же так, вскричала она, почему ты так слеп и не видишь того, что знает каждый? Гёттинген входит в состав Ганновера, личная уния которого прервана английским королем Ганноверской династии из-за побед Франции, Наполеон воспользовался этим и присоединил Ганновер к своему новому королевству Вестфалия, которым правит теперь Жером Бонапарт. Так кому будет приносить присягу вестфальский служащий? Наполеону!

Он потер лоб.

Вестфалия, пробормотал он, словно надеясь, что если он произнесет что-то вслух, ему это станет понятнее. Жером. Какое это имеет к нам отношение?

Это имеет отношение к Германии, сказала она, и к тому, где твое место в жизни.

Он смотрел на жену беспомощно.

Йоханна заявила, что заранее знает, что он ей сейчас скажет: если взглянуть на это из далекого будущего, то обе стороны ничем не отличаются друг от друга, и что скоро никого не будет волновать то, за что умирают сегодня. Да только что это меняет? Прятаться за будущим — это форма трусости. Или, может, он действительно верит, что люди будут потом умнее?

Немножко, умнее — безусловно, сказал он. В силу обстоятельств.

Но мы-то живем сейчас!

К несчастью, сказал он, погасил свечи, подошел к телескопу и направил его на туманную поверхность Юпитера. Отчетливее, чем когда-либо, он увидел этой ясной ночью его маленькие луны.

Вскоре после этого Гаусс подарил свой ручной телескоп профессору Пфаффу и сам перебрался в Гёттинген. Но и здесь царил полный хаос. По ночам устраивали пьяные дебоши французские солдаты, а там, где должна была быть возведена обсерватория, даже не вырыли яму под фундамент, только пара овечек пощипывала травку. Звезды ему приходилось наблюдать из крошечной каморки профессора Лихтенберга в башне городской стены. И самое ужасное: его обязали читать курс лекций. Молодые люди приходили к нему домой, разваливались на его стульях, раскачивали их, подушки на софе засалились, а он лез из кожи вон, пытаясь хоть что-то вложить в их головы.

Из всех людей, которых он когда-либо встречал, его студенты были самые глупые. Он говорил так медленно, что забывал в конце начало фразы. Выхода не было, ничто не помогало. Он обходил все самые сложные вопросы, не продвигаясь дальше азов. Они все равно ничего не понимали. Ему делалось так скверно, хоть волком вой. Он задавал себе вопрос: может, у этих тупых людей есть какой-то свой специфический диалект, который нужно учить, как любой иностранный язык? Он жестикулировал обеими руками, показывал на свой рот, произнося при этом звуки сверхотчетливо, словно имел дело с глухонемыми. Однако экзамен осилил только один молодой человек с водянистыми глазами. Его звали Мёбиус, и он один-единственный не показался Гауссу кретином. Когда и второй экзамен снова сдал только он один, декан отвел после факультетского собрания Гаусса в сторонку и попросил не быть таким строгим. Гаусс со слезами на глазах отправился домой и нашел там только непрошеных гостей: врача, повитуху и родителей Йоханны.

Опять он все на свете прозевал, сказала теща. Что, небось голова снова была забита одними только звездами?

У него даже приличного телескопа нет, сказал Гаусс подавленно. А что случилось-то?

Мальчик.

Какой еще мальчик? И только встретившись с ней взглядом, он понял. И тут же осознал, что этого она ему никогда не простит.


Ему было искренне жаль, но у него никак не получалось любить малыша. Ему сказали, что это придет само собой. Но даже и через несколько недель после рождения, когда он держал на руках это беспомощное существо, которое звали почему-то Йозефом, и рассматривал его крошечный носик и смущавшие его своим полным набором десять пальчиков на ногах, он не испытывал ничего, кроме жалости и робости. Йоханна отобрала у него ребенка и спросила с некоторой озабоченностью, счастлив ли он. Ну, да, конечно, сказал он и ушел к своему телескопу.

Гаусс снова стал захаживать к Нине. Она была не такой уж юной и принимала его с сердечностью супруги. Она упрекнула его в том, что он все еще так и не выучил русский, и он извинился и пообещал сделать это в скором времени. Об этих посещениях, в этом он себе поклялся, Йоханна никогда не узнает, он будет лгать даже под пытками. Он обязан оградить ее от душевной боли, но вовсе не обязан говорить ей всю правду. Знание — мучительная вещь и доставляет боль. Не проходило и дня, чтобы он не пожелал и себе избавления от этого.

Гаусс начал писать труд по астрономии. Ничего серьезного, так, не то чтобы на века, как Disqutsitiones — книгу, которая переживет время. Но сочинение обещало стать самым точным руководством по расчету орбит по сравнению с трудами, написанными до него. Однако ему надо было торопиться. Хотя ему всего тридцать, но он заметил, что его способности к концентрации стали ослабевать, а паузы, в течение которых люди давали ответы на его вопросы, делались все короче. Он потерял еще несколько зубов и неделю за неделей страдал от колик. Врач советовал ему курить каждое утро трубку и принимать теплую ванну на ночь. Он был уверен, что не доживет до старости. Когда Йоханна сообщила ему, что снова ждет ребенка, он не нашел в себе силы сказать, что рад этому. Второму ребенку придется вырасти без него, это уж точно. Однако же на сей раз он все сделал правильно. Переживал за Йоханну, опасался за нее и облегченно вздохнул, когда все кончилось. В честь ее глупой подружки Минны они назвали девочку Вильгельминой. Несколько месяцев спустя он попытался обучить дочь счету, но Йоханна сказала, что это уж чересчур.

Без малейшего желания и даже против воли, поскольку Йоханна снова была беременна, он поехал в Бремен, чтобы просмотреть вместе с Бесселем таблицы наблюдений за Юпитером. Перед отъездом он целую неделю плохо спал, его мучили кошмары, днем он приходил в бешенство, чувствовал себя подавленным. Эта поездка была еще хуже, чем в Кёнигсберг, почтовый дилижанс оказался еще теснее, чем тот возок, спутники — еще более немытыми, а когда сломалось одно колесо, им пришлось четыре часа простоять на одном месте, увязая по уши в глине, пока кучер, чертыхаясь, чинил колесо. Сразу же после того, как измученный Гаусс, с тяжелой головой и ноющей спиной, вышел из дилижанса, Бессель спросил его о расчете массы Юпитера по гравитационному возмущению со стороны Цереры. И еще: определил ли он уже окончательную орбиту?

Гаусс покраснел. Нет, пока не удалось, что тут поделаешь! Он потратил на это сотни часов. Задача оказалась непредсказуемо трудной. Чистое мучение, одним словом, а ведь он уже немолод, и его надо бы пощадить, ему и так осталось немного жить, и это было ошибкой с его стороны — ввязаться в столь непосильное дело.

Оробев, Бессель спросил, не хочет ли он увидеть море.

Никаких научных экспедиций, отрезал Гаусс.

Это очень близко, сказал Бессель. Всего только небольшая прогулка!

В действительности это вылилось в довольно долгое и обременительное путешествие, и дилижанс качало так сильно, что у Гаусса опять начались колики. Лил дождь, окно плотно не закрывалось, и они промокли до нитки.

Но это стоит того, повторял Бессель снова и снова. Море нужно непременно увидеть.

Нужно? спросил Гаусс. Где это записано?

Берег моря был загажен, вода тоже оставляла желать лучшего. Горизонт сузился до тонкой полоски, небо висело низко, а море кипело, словно суп, в серо — грязном тумане. Дул холодный ветер. Вблизи что-то горело, и дым затруднял дыхание. На волнах качалась, поднимаясь и опускаясь, безголовая курица.

Ну хорошо, дело сделано. Гаусс моргал, вглядываясь в туман. Теперь можно и назад ехать.

Но энтузиазм Бесселя не знал границ.

Недостаточно только увидеть море, надо еще побывать в театре!

Театр — это дорого, объявил Гаусс.

Бессель засмеялся. Господин профессор во всех отношениях дорогой гость, и для него это высокая честь. Он наймет частную карету, и они в один миг будут там!

И снова путешествие длилось четыре мучительных дня, а кровать в веймарской гостинице оказалась такой жесткой, что боли в спине стали невыносимыми. Кроме того, запах кустов на берегу реки Ильм вызывал у Гаусса непрерывный чих. В придворном театре было жарко, и сидеть там часами стало для него сплошной мукой. Давали пьесу Вольтера. Кто-то кого-то убил. Женщина плакала. Мужчина обличал. Другая женщина пала перед ним на колени. Произносились длинные монологи. Перевод был превосходным, как одна сплошная мелодия, но Гаусс предпочел бы лучше все это прочесть. От приступов зевоты по его щекам текли слезы.

Не правда ли, прошептал Бессель, как трогательно!

Актеры сотрясали воздух, вскидывали руки, то выходили на авансцену, то отступали вглубь, яростно вращали глазами, произнося монологи.

Ему кажется, прошептал Бессель, что сам Гёте сидит в своей ложе.

Гаусс спросил, не тот ли это старый осел, который взял на себя смелость подправить теорию света Ньютона?

На них тут же начала оглядываться публика, Бессель съежился в своем кресле и не произнес больше ни слова, пока не опустился занавес.

При выходе из театра с ними заговорил худощавый господин. Действительно ли он имеет честь видеть перед собой Гаусса, известного астронома?

Астронома и математика, ответил Гаусс.

Мужчина представился как прусский дипломат, в настоящее время аккредитованный в Риме, здесь он проездом по дороге в Берлин, где ему предстоит в ближайшем будущем занять должность директора департамента в одном из министерств внутренних дел. Предстоит много работы, школьное образование в Германии необходимо реформировать сверху донизу. Сам он получил великолепное воспитание, и теперь ему предоставляется возможность кое-что сделать на этом поприще для Отечества. Он держался очень прямо, не опираясь на свою серебряную палку. Между прочим, они воспитанники одного университета и у них есть общие знакомые. То, что господин Гаусс занимается еще и математикой, этого он не знал. Ах, как возвышенно, вы не находите?

Гаусс не понял.

Постановка.

Ну да, ничего, согласился Гаусс.

Он, конечно, понимает, сказал дипломат. Не совсем та пьеса, что нужна в данный момент. Что-нибудь немецкое было бы более уместно. Но дискутировать на эту тему с Гёте довольно трудно.

Гаусс, который до этого момента слушал вполслуха, попросил дипломата еще раз назвать свое имя.

Дипломат сделал это, отвесив поклон. Он, между прочим, тоже ученый-исследователь!

Гаусс проявил любопытство и подался чуть вперед.

Он исследует древние языки.

Ах, вот оно что, произнес Гаусс.

Это, сказал дипломат, прозвучало как-то разочарованно.

Лингвистика… Гаусс покачал головой. Он не хотел бы никого обижать.

Нет, нет. Он может спокойно высказаться.

Гаусс пожал плечами. Это что-то такое для людей, которые обладают педантичностью, свойственной математике, но только не ее интеллигентностью. Эти люди изобретают свою собственную, столь необходимую им логику.

Дипломат молчал.

Гаусс спросил про его путешествия. Он, по-видимому, действительно везде побывал!

Нет, сказал дипломат кисло, это не он, а его брат. Их часто путают. И он тут же распрощался и удалился мелкими шажками.

Ночью боли в спине и животе не давали Гауссу уснуть. Он ворочался с боку на бок и тихонько проклинал судьбу, Веймар и прежде всего Бесселя. Рано утром, Бессель еще не вставал, он приказал кучеру запрячь лошадей и немедленно отвезти его в Гёттинген.

Добравшись до места, еще с дорожным саквояжем в руке, время от времени складываясь пополам от болей в животе или уродливо откидываясь назад из-за негнущейся спины, он явился в университет и спросил, как обстоят дела со строительством обсерватории.

Из министерства пока ничего не слышно, сказал чиновник. Ганновер далеко. Никто ничего толком не знает. Если господин Гаусс забыл, то позвольте напомнить: идет война.

Назад Дальше