Момо Капор: Рассказы - Момо Капор 2 стр.


— Слушай, ты! — говорю я Саше. — Почему ты все время смеешься?

— Так.

— Как — так?

— Так, просто…

— Ну ладно, а что тебе так смешно?

— Мне все смешно… — говорит Саша и смеется, пускай про себя, но все равно — смеется!

Что мне делать? Дети парикмахеров всегда подстрижены, сапожников — обуты, у детей дантистов зубы запломбированы, у футболистов даже дочки пинают мяч, французские дети — французы! Что остается детям юмористов, кроме как хихикать? Что им еще могут дать родители?

— Слушай, ты, — говорю я Саше, — не смейся!

— Не буду, — говорит он, но и дальше смеется.

— Смотри, сынок, — советую я Саше, — каждый раз, как тебе смешно, представь себе что-нибудь грустное, и сразу перестанешь смеяться!

— А что грустное?

— Ну, например, представь, что у тебя папа юморист!

— Представил, — говорит Саша.

— И?

— Мне все равно смешно! — говорит ребенок и просто покатывается со смеху.

— Ты должен с ним работать, — сказала Сашина мама. — Ты совершенно запустил ребенка…

И я начал работать.

Я читал ему вслух газеты, водил по улицам, полным хмурых лиц, включал телевизор… Объяснял ему, где он живет. Что его ждет в жизни. Объяснял, как устроен мир и что люди делают друг другу.

— У малыша есть прогресс, — сказала на следующем родительском собрании учительница, — он меньше смеется. Но мы еще не совсем довольны! Продолжайте с ним работать! Прогресс налицо…

Мы считали мои доходы, читали сообщения о наводнениях, извещения о смертях, наносили скучные воскресные визиты родственникам. Фотографировались в автомате и потом рассматривали свои снимки — и наконец учительница была довольна.

— Да, — сказала она, — еще случается, что он засмеется, но в целом это как будто бы совсем другой ребенок! Он уже далеко не такой ребячливый. Мы его не узнаем! Он стал гордостью школы. Такой серьезный и дисциплинированный. Видите, чего можно добиться, если только немного поработать с ребенком…

— Ну давай, посмейся чуть-чуть! — смешу я Сашу. — Сегодня воскресенье, выходной, можешь смеяться, сколько хочешь! Сегодня можно…

— Не могу… — говорит он печально.

— Почему не можешь?

— Так, просто…

Перевод Анны Ростокиной

Радиосвязь

Жил да был один радиолюбитель, и была у него на мансарде радиостанция, и каждую ночь он разговаривал с другими радиолюбителями. Его жене это надоело, и решила она пойти в театр. Он-то её никуда не водил. Но что? Она забыла ключ от двери. Вернулась в одиннадцать часов и звонит, а он — ничего! Нацепил наушники и болтает с кем-то. Какое-то время жена звонила, звонила, звонила, стучала в дверь кулаками, а потом вспомнила, что в соседнем доме живет ещё один радиолюбитель со станцией, знакомый её домашнего сумасшедшего. Пришла она к нему и попросила передать по радио сообщение мужу, что не может попасть домой, так как у нее нет ключа. Тот попробовал, но не смог установить связь. Какое-то металлическое строение между ними не пропускало радиосигнал. «Щас всё будет, сразу», — утешил он женщину и начал слать свои позывные в эфир: YU 1 ANO, YU 1 ANO… Отозвался какой-то чех из Будеёвиц. «В чём проблема?» — «Прошу, скажи YU 16 ANO, что его жена стоит перед дверью и не может попасть внутрь потому, что у неё нет ключа». Чех OK-CRC-BOX 69 попытался, но не смог. Однако, он объяснил всю ситуацию какому-то французу из Лиона с позывным F-REF QSL-SERVICE-PO DOX 70, а тот поймал сигнал исландских рыбаков, которые сообщили про ключ американской подводной лодке, а её радиотелеграфист передал это сообщение токийскому радиолюбителю JA-JARL-PO-BOS 377, который переправил его в Сидней, и через Новую Зеландию, Бангкок и Сингапур пришло оно заново в Европу, где сигнал поймал один грек, который нашёл приятеля в Болгарии, а тот установил связь с мужем той несчастной и сказал ему так: «Что ты, блин, не откроешь жене дверь, на улице ждёт, без ключа!» Этот тогда снял наушники и открыл дверь:

— А, это ты… — сказал он жене и вернулся продолжить свои ночные разговоры.

Кофе, чай или сок

Она шагает по небу длинными ногами победительницы стометровок. Как же ей завидуют ровесницы, привязанные к готовке и кухне в городах, над которыми она пролетает!

Всё заворожено смотрят на неё, пока она исполняет пантомиму с маской.

— При разгерметизации салона из отверстия над вашими креслами выпадет кислородная маска. В этом случае перестаньте курить и поднесите маску к лицу…

После того как мужчины освободились от первого страха, вырвавшись из домашних оков, они глотают обжигающими взглядами отблеск её икр, которые плавно удаляются в сторону кабины пилотов. Когда мужчины были детьми, то хотели летать. Теперь же они счастливы, когда ползут по чему-нибудь надежному. Тяжёлая это работа, говорят одни другим, кивая головой.

— Кофе, чай или сок?

— Кофе. Без сахара, пожалуйста!

«Не хотите ли без воды? Кофе без сахара, без кофе и без чашки?» — думает она, но говорит с улыбкой:

— Конечно, сейчас будет!

Она часто встречает известные лица знаменитых пассажиров, которые ждут, чтобы их узнали. Она с первого взгляда определяет знатоков виски — вечных обитателей аэропортов и магазинов duty-free; она видит детей, убаюканных высотой; ошарашенных бизнесменов, скрывающих страх перед полётом чтением газет и записок; различает тех, кто боится таможенной пошлины, и тех, других, которые пристально ее осматривают, ища на лице след возможной паники.

Она шагает над облаками с картин Рене Магритта и читает в глазах пассажиров скуку, тупость, желание прикоснуться к ней.

— Что вы делаете сегодня вечером?

— Сплю.

— С кем?

— Не с вами, это уж точно! Кофе, чай или сок?

О чём она думает, когда гуляет высоко над замёрзшей землёй? О городах, в которых она побывала, но которых при этом никогда не видела? О вечно одном и том же отеле для экипажа самолёта? Об автобусе на рассвете, который везёт ей по неизвестным спящим кварталам? О жадности, которая липкими пальцами сгребает парфюмерию и блоки сигарет? О ком-то своём на земле?

— Кофе, чай или сок?

— Какая погода за бортом?

— Переменная облачность.

— Когда мы прилетим?

— Вовремя. Кофе, чай или сок?

Она шагает по небу среди людей, охваченных дремотой, и собирает шуршащие картонные стаканчики.

— Уважаемые пассажиры, через несколько минут мы начнём снижение. Просим вас не покидать свои места и оставить ремни пристегнутыми до полной остановки двигателей. Спасибо.

Она находит свободное кресло рядом с окном, со вздохом пристёгивается, и смотрит на крыши ещё одного города, который её не радует.

— Выход через переднюю дверь…

— Что с тобой сегодня? — спрашивает её старший проводник.

— Да ничего — говорит. — Развожусь.

Благословенное время скуки

Раскаленная улица.

Мертвые, ссохшиеся тельца мух лежат в августовской пыли выцветших витрин, Бель Ами и Пуфко убивают время. Над ними вялый тент кафе «Парк» — перед ними теплое пиво, получившее награду на последней выставке в Брюсселе.


Затянутый в темный костюм, похожий на тень, улицу переходит старик.

— И куда это он собрался? — спрашивает вслух Бель Ами.

— Какое мне дело! — говорит сквозь зубы Пуфко.

— Как думаешь, куда он идет?

— Заткнись!

Бель Ами с усилием разворачивает тело в плетеном кресле. Старик пересекает сноп света и зноя, исчезнув на секунду в блеске витрин.

— Ищет что-то в карманах…

— Как тебе не лень в такую жару?

— А с чего бы мне было лень?

Очертания старика снова складываются воедино, выплыв из света, и он останавливается на участке, где до недавних пор стоял дом, а теперь лишь бетонная пыль со следами шин грузовика. Его черный костюм покрыт пылинками толченого кирпича.

— Откуда вдруг столько птиц? — спрашивает Пуфко. — А ведь еще не осень!

Старик превращается в памятник с улыбкой, отлитой из бронзы. У Бель Ами неожиданно пробуждается интерес, потому что он замечает, что из глубины Главной улицы приближается облако птичьих крыльев.

— Кажется…

Пуфко хватается за голову:

— Господи, сколько птиц! Облако все больше и больше.

— Кажется, они прилетают из-за него… — бормочет перепуганный Бель Ами.

— То есть как?

— Думаю, дело в его доме!


Все больше птиц прилетает по улице, разделенной тенью на острие ножа и оставленный им разрез. Можно почувствовать ветер на лице и сухой, шумный трепет их крыльев. Подобно косяку рыб, подобно теням, оставляемым этим косяком на песчаном дне, маленькие серые пятна прилетают, неся с собой волну запахов старого рынка; запах сухого сена, запах подгоревших блюд, называемых бамия, называемых шиш-чевап, называемых соган-долма, называемых паче[8]… Птицы толкают перед собой эти запахи крыльями по опустевшей улице, толкают их совсем низко вдоль блестящих рельсов, тонущих в растопленном гудроне, через гранитные плитки трамвайных путей. Эти птицы.

Старик рассыпает зерна пшеницы, и они хватают их на лету.

С другой стороны города прилетают новые стаи.

Одна с запахом засаженных капустой садов, другая со вкусом новых районов, построенных из бетона. Это вкус раскрошенного стекла и разбитых зеркал.

И их старик кормит пшеницей.

С гор над городом прилетает третья стая. Она пахнет влажностью тенистых садов и водой, в которой есть железо.

Их старик кормит зернами кукурузы.

Воздух начинает бурлить от трепета птичьих крыльев.


— Дело в его доме… — шепчет Бель Ами, а затем, поскольку Пуфко не слышит его из-за шума стай, он выкрикивает: — Дело в нем! В доме!

Пуфко обводит взглядом пядь за пядью горячего асфальта, но не находит дома.

— Там нет никакого дома…

— Этот дом… — кричит Бель Ами.

— Я не слепой! — Пуфко снимает солнечные очки и жмурится на свету. — Ведь прекрасно видно, что нет никакого дома!

— Но он…

— Его нет!

— Этот его дом… то есть я хочу сказать…

— Что?

— Он там стоял, понимаешь? А потом его снесли, понимаешь?

— Какая разница?

— Его дом снесли, но птицы и дальше прилетают, понимаешь? Они и дальше прилетают, понимаешь?


Птицы падают на старика. Они уже сидят у него на голове, на плечах, на ушных раковинах, наполовину съеденных их клювами, на носках его высоких, аккуратно зашнурованных ботинок. Они цепляются за его улыбку, висящую в воздухе на уровне губ. Птицы стоят в воздухе на своих местах, точно на тех местах, где когда-то были их любимые подоконники, их печные трубы, их антенна радиоаппарата марки «Телефункен» производства 1929 года.


— Понимаешь?

— Что тут понимать? — спрашивает себя Пуфко.

— Они и дальше прилетают, хотя больше нет окон… То есть — ничего больше нет, понимаешь? Ничего, за что можно уцепиться!

— Думаешь, просто так?

— Ну да, без смысла!

— Совсем без смысла?

— Ну да, они привыкли прилетать, и теперь им странно…


Так же неожиданно, как прилетели, птицы одним движением крыльев, по какому-то молчаливому птичьему сговору устремляются обратно — каждая стая в свою сторону, каждая птица в свою стаю. Старик не смотрит им вслед. Проходя мимо кафе «Парк», он заметил двух бездельников под зонтиком, но они не произвели на него никакого впечатления.


Внезапно среди запахов, оставленных птицами, Бель Ами выхватывает откуда-то запах путешествия. Его ноздри расширяются, его ноги вдруг теряют покой:

— Надо бы уехать…

— Не годится… — говорит Пуфко сквозь зубы. — Да и откуда взять бабок?

— Нас разве что чудо могло бы спасти!

— Только чудо.

— Чудеса случаются… знаешь когда?

— Когда? — попадается наивный Бель Ами, восьмой раз за день.

— Никогда! — говорит Пуфко в приступе дикого смеха.

Но чудо случилось несколько минут назад у них на глазах. Чудо, которое выбрало время в пятницу, в полдень, время в августе 1959, время в Сараево. Непонятное чудо.

Два бездельника больше не думают об этом живом, трепещущем облаке, состоящем из маленьких птичьих тел. И все же это облако останется лежать похороненным где-то в кинотеке виденных ими картин, и однажды, когда они осознают его присутствие, это птичье облако унесет их в другой город, в котором они будут так заняты обычными вещами, что им будет недоставать благословенных дней скуки.

— А как бы было здорово… — напевает Бель Ами, потягиваясь в кресле.

— Ох, да заткнись ты, пожалуйста! — говорит Пуфко.

Перевод: wing_wing (http://wind-wing.livejournal.com/)

Инкогнито

Жан Жик и не заметил, как в Париже пронеслось восемнадцать лет с тех пор, как он не был на родине. Его родители в заброшенном южном селе давно уже померли, а родной край выцвел, как метафора. Раскаленный камень под ногами, жужжание мух, скука и облако пыли, посреди которого топочет стадо овец — это все, что он смутно помнил. В Белграде, где он начал изучать моделирование театрального костюма (его выгнали из Академии после первого курса), у него все равно никого не было. Где же в действительности его дом? Кому он принадлежит? Он лишился даже и своей фамилии, потому что французы с трудом произносили Янич. Яницх! И так из Янича он превратился в Жан Жика. Бьен! Он вспоминал о своем происхождении время от времени, когда читал в «Л’Эспрессе» или «Пари-матче» статьи о себе. «Гениальный балканец одевает француженок!» Или: «Как скромный закройщик стал королем моды!».

Все началось таким образом, что в 1959 Жан Жику опять негде было жить. Если у человека нет квартиры в Белграде или Париже, думал он, то уж лучше не иметь ее в Париже.

Он уехал без багажа. Его чемодан со всем, что было у него в этом мире, остался в заложниках у хозяина квартиры на Генерала Жданова, 52. Конечно, рубашки давно уже поела плесень, а книги были, главным образом, чужие; кому какое дело до книг! Но все же! Было там несколько дорогих ему фотографий, которые никогда уже не снять заново. Его карточка с шестым-три классом[9], на которой все мальчишки смотрят на фотографа в школьном дворе — только он глядит в небо, стараясь казаться оригинальным. Фотография некой Ваны, некоторые ее письма. Неважно. Чемодан остался в плену из-за неуплаченной аренды.

Вообще, до отъезда в Париж Жан Жик многим был должен. Но более чем перед кем-либо он был в долгу перед Белградом, без которого не стал бы тем, что он есть: человеком, чьего имени уже побаиваются Карден и Кураж. В этом городе с ним произошло самое важное, именно то, из-за чего замкнутый на вид, тихий молодой человек и решил мстить и добиться чего-то в жизни. Именно в Белграде он сделал эскизы своих первых костюмов для «Сна в летнюю ночь», от которых в Национальном театре мягко отказались как от совершенно негодных. В этом городе он с завистью, смотрел на юношей и девушек, гулявших в воскресенье утром по Теразие желая и сам в один прекрасный день стать элегантным. Он сделал двадцать смелых набросков для какой-то фантазийной весенней коллекции, над которой от всей души смеялись на каждой фабрике одежды, где бы он ни предложил свои услуги. Эти самые люди десять лет спустя дорого платили французам за право их копировать или же просто крали модели, меняя только какую-нибудь незначительную деталь. В Белграде Вана раз и навсегда сказала ему необратимое нет и тут же вышла за первого, кто сделал ей предложение.

Одним словом, Белград дал ему все, что может послужить в качестве топлива, необходимого для полета за пределы орбиты сквозь открытое пространство в большой мир. Этот город откровенно дал ему знать, что он никому не нужен; он подарил ему энергию отчаявшегося человека, которому больше нечего терять. Людей искусства не убивает бедность; скорее, для них представляет смертельную опасность комфорт. Разве бы он достиг всего, чего сумел, если бы в Белграде дела у него шли как надо? Где теперь эти элегантные парни с Теразие? Наверняка давно уже растолстели и смирились с собственной посредственностью. А Жан Жик, все еще стройный — кости да кожа, пропитанные дымом вечного «голуаз» в зубах — владелец третьего по величине модного дома в Париже. Он создал его сам, без чьей-либо помощи, работая ночи и годы напролет, сначала в качестве скромного, никому не известного закройщика в ателье Диора, а позже ассистентом у Ив Сен-Лорана. Сегодня Жан Жик решает, что завтра будет носить Париж, а послезавтра и весь мир! Ты действительно заслужил свой отпуск, Жан Жик!

Пока Boeing 707 «Air France» кружил над Белградом, ожидая разрешения на посадку, Жан Жик смотрел сквозь иллюминатор на рыжие весенние просторы; на разлившиеся Саву и Дунай, на верхушки деревьев, торчавшие из воды над затопленными островками… Какой волнующий пейзаж! Сердце забилось чаще у него в груди, когда он увидел. Вот он, Белград! Здесь, над перекошенную Калемегданскую крепость местом, где сливаются реки, первый форпост славян, здесь собраны воедино разбросанные осколки римского укрепления. Сингидунум[10]. Син-ги-ду-нум. Синг. Ин. Дум. Дум. Дум. И когда только я перестал видеть сны на родном языке?

— Ну на кого ты похож? — спрашивает таможенник Жан Жика, сравнивая его с фотографией в паспорте, на которой он выглядел значительно моложе.

— В каком смысле? — после стольких лет это были его первые слова на сербском.

Он одет в свои легендарные, вытершиеся от времени вельветовые брюки и американскую военную ветровку из Вьетнама с левым рукавом, изорванным пулями. Он получил ее в подарок от коллеги, американского дизайнера, Джона Фиендаки из Бостона. Волосы с проседью волнами спадают ему на плечи. Хотя он сам и создавал ее, Жан Жик презирал моду и стремление красиво одеваться. Так он стал похож на старого хиппи — своеобразного модного пророка. В течение многих лет он старательно культивировал преднамеренную потертость и поношенность в одежде из декоративных соображений. Разве здесь, в Белграде, людей все еще оценивают по глупым костюмам темно-синего цвета и галстукам? Боже, об этом он совершенно забыл!

Назад Дальше