Зеленая лампа (сборник) - Лидия Либединская 30 стр.


У Юрия Николаевича в дневнике есть такая запись:

«20 июля 1947 года.

Живем на первом Реданте, это дачная местность в 4–5 километрах от Дзауджикау, справа от Военно-Грузинской дороги, которая здесь же, на наших глазах, входит в горы. Местность эта на плоскогорье, несколько поднятом над всей долиной Терека, холмистом, прорезанном сухими балками и оврагами и вплотную примыкающем к местным горам хребта, к первой цепи ее.

Вокруг дома – запущенный сад, старые яблони, груши и вишня, даже в самое жаркое время – здесь тень, в дожди не бывает сыро. С 14-го по 19-е был период неустроицы, вчера появился еще один стол для еды, еда ушла из нашей комнаты в соседнюю, появилась посуда.

Завтра должны начать работать над Нартами».

Работал Юрий Николаевич над переводом осетинских нартских сказаний со страстью и вдохновением. Достаточно сказать, что двадцать пять печатных листов он перевел за два месяца. Но что это был за напряженный труд!

В девять часов утра, сразу после завтрака, он усаживал меня за печатную машинку и начинал передиктовывать подготовленный утром текст подстрочника. По ходу диктовки многое менял, проверял на слух ритмический строй фразы, переставлял слова внутри предложения. Не удовлетворенный тем или иным сравнением, определением, он тут же на ходу искал новое, более точное и выразительное. Иногда мы искали вместе.

Работали мы до двух часов, до обеда, почти без отдыха, разве что я не выдерживала и просила прервать диктовку, чтобы несколько минут полежать, – ныла спина.

Обедали мы на открытой галерее. Дом небольшой, две комнаты, удобств никаких, готовили на печке, наскоро сложенной из кирпичей, и даже хлеб пекли дома. Хлеб вкусно попахивал дымком, а в корочках попадались мелкие черные угольки, но зато он был такой теплый и мягкий, что когда его резали, то, казалось, дышал под ножом. К обеду возвращались дети – они ходили с бабушкой купаться на Терек. Разморенные жарой и купаньем, дети сонно слушали наши рассказы о нартских похождениях. А потом шли в сад и засыпали прямо в высокой и прохладной зеленой траве. Мы тоже бродили по саду, среди одичавших плодовых деревьев, подбирали мелкие и вязкие яблоки, высасывали из них терпкий и кислый сок. Почему-то во время этих прогулок мы всё время молчали, порою ложились на траву и смотрели, как дрожит в нагретом синем воздухе тяжелая листва. Так проходил час.

– Пора за работу! – говорил Юрий Николаевич.

И снова мы в причудливом мире нартских богатырей.

Но вот часовая стрелка ползет к шести – рабочий день закончен. Мы наскоро выпиваем чай. Старенькая калитка со скрипом захлопывается за нами. Мы идем по плоскогорью, на котором расположен наш дом, сидим на теплых от дневного зноя округлых камнях, смотрим, как спускается за горы солнце. Небо темнеет, а на горах всё еще лежат закатные отблески, у нартов закат называют солнцем мертвых. Но в эти часы мы не разрешаем себе говорить о нартах, надо отдохнуть. Мы говорим о чем угодно – о детстве и о Москве, о друзьях и о любви, о счастье и о будущем, только не о работе, только не о литературе.

Иногда мы спускаемся вниз и по вьющейся асфальтовой ленте Военно-Грузинской дороги уходим в глубь Дарьяльского ущелья. Дорога засасывает, и мы идем, пока не стемнеет, идем быстрым шагом – после целого дня, проведенного за письменным столом, это очень приятно. Дышится легко, горный воздух омывает легкие, и кажется, что можно так идти без конца. На попутной машине возвращаемся домой, и в одиннадцать часов все спит – и дом, и сад, и горы, и мы…

14

Так прожили мы два месяца. Раз в неделю раздавался внизу рев мотора, кургузый газик, набирая силы, поднимался на плоскогорье и замирал у наших ворот. Это приезжал Созрыко Бритаев, осетинский писатель, знаток кавказского фольклора, энтузиаст и собиратель нартского эпоса. Он привозил нам из города почту, газеты, помогал Юрию Николаевичу расшифровывать непонятные места подстрочника. Мы радовались письмам от друзей, но все новости воспринимали глухо, словно вести с другой планеты. Я не припомню за всю нашу совместную жизнь такого периода отрешенности от всего на свете, как во время работы над переводом нартского эпоса.

Как ни прекрасны были условия, в которых работал Юрий Николаевич, и как бы ни был он увлечен работой, а напряжение стало сказываться. Он похудел, побледнел, начались бессонницы. Я поглядывала на него с тревогой. Но когда пыталась уговорить хоть немного отдохнуть, он сердился:

– Потерпи, осталось совсем немного!

Работа и вправду быстро приближалась к концу. На последнем листке подстрочника есть надпись, сделанная рукой Юрия Николаевича: «Конец. Ура!»

Через год книга вышла из печати. Юрий Николаевич подарил мне «Нартские сказания» с такой надписью: «Лидочка, как весело работали мы над этой книгой!»

Я всегда больше всего боялась тех периодов, когда Юрий Николаевич заканчивал какую-нибудь большую работу. Казалось, силы иссякли и все болезни только и ждали этого момента, чтобы наброситься на него. Надо было не дать ему сосредоточиться на усталости. Самым лучшим переключением были путешествия. Новые впечатления как бы смывали усталость.

На этот раз мне не пришлось ломать голову над тем, куда ехать. В конце сентября 1947 года в Баку созывался пленум Союза писателей СССР, посвященный восемьсотлетию со дня рождения великого Низами Гянджеви. Юрий Николаевич был одним из делегатов.

Мы решили, что поедем по Военно-Грузинской дороге в Тбилиси, оставим у родственников маму и детей, а сами съездим в Баку Так мы и сделали. Правда, путешествие сильно усложнилось тем, что в Дзауджикау мы приобрели в букинистическом магазине 87 томов «Энциклопедии Брокгауза и Ефрона». Но там, где трое детей, что такое восемьдесят семь томов энциклопедии? С ними куда меньше хлопот, они спокойно лежат в кузове грузовика, а вот дети… Им всё внове – и снежные горы, и водопады, и пропасти, и остатки старинных башен, и ревущие скачущие реки. Девочки ни минуты не сидят на месте, и мы то и дело хватаем их за платьица, боясь, как бы они не вывалились через борт грузовика, на котором мы совершаем наше путешествие. Вот уже миновали Редант, где так хорошо было трудиться, дальше – Ларе, Крестовый перевал, Пасанаури, Мцхета…

Грузия! Сколько раз засыпала я под бабушкины рассказы о старом Тифлисе, о красивом и мужественном грузинском народе, о его безграничной доброте, щедрости, гостеприимстве!

…В Мцхете мы сделали остановку, зашли в духан при дороге, заказали шашлыки. Я смотрела на маму, лицо ее было печально, казалось, не радуется она встрече с любимой грузинской землей. В 1936 году вот так же приехали мы с ней по Военно-Грузинской дороге в Тбилиси. Здесь, на станции Мцхета встречали нас Паоло Яшвили и Тициан Табидзе. Мы забрали из рейсового автобуса наши вещи и перенесли их в автомобиль, а сами долго сидели все вместе вот в этом же духане. Сколько было красивых тостов, сколько прочитано стихов! И потом сколько встреч, разговоров, застолий, поездок. Какое это было счастливое лето…

Я взглянула на маму, и она поняла, что мы думаем об одном и том же. В глазах ее стояли слезы.

– Нету их, нет наших дорогих… – чуть слышно проговорила она. – За что?..

В 1937 году Тициан Табидзе был арестован и убит. Паоло Яшвили застрелился, отказавшись отречься от друга.

Тбилиси встретил нас множеством огней. Город лежит в котловине между гор, окруженный электрическим сиянием. Огни взбегают на горы. Вот горстка огней, невысоко над городом – Мтацминда, монастырь Святого Давида, а еще выше вокзал фуникулера. Ползут по горе светящиеся вагончики, вот они встретились посредине и тут же разошлись – один вверх, другой вниз. Такая у них судьба, встретятся на мгновенье и снова прощай! Так и с людьми бывает.

Мы говорим об этом на другой день, стоя в сумерках у могилы Грибоедова. Темный жесткий плющ закрыл стену над склепом, где покоится тело поэта. Бронзовая женщина рыдает над могильной решеткой: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя?» Тогда я не могла понять всего отчаяния этого вопроса…

Нет, в тот вечер мы думали не о смерти, а о жизни. В монастыре Святого Давида есть дверь. Железная дверь. Она покрыта краской, но подойдите к ней, и вы увидите, что краска стерта. Сюда приходят женщины, которые хотят, чтобы у них родился ребенок. Надо вслух высказать свое желание, поднять с земли плоский камешек и, плотно прижав его к поверхности двери, провести вверх и вниз. Если камешек прилипнет к железу – желание исполнится. Мало надежды, чтобы камень прилип к отполированной поверхности железа. Но уж если прилипает… Я могу сказать одно: мой камешек прилип. А меньше чем через год, 17 августа 1948 года, у нас родился сын Саша.

15

Лето 1948 года проводили мы в Кунцеве. Это было лето ожиданий и приготовлений. Юрий Николаевич с осени собирался начать писать вторую книгу трилогии о Кавказе. Материалы были собраны, он составлял планы частей и отдельных глав, вынашивал книгу, как вынашивают ребенка. А я носила ребенка в буквальном смысле этого слова и как могла готовилась к знаменательному событию: подшивала пеленки, вязала пушистые, неправдоподобно маленькие чепчики и башмачки.

15

Лето 1948 года проводили мы в Кунцеве. Это было лето ожиданий и приготовлений. Юрий Николаевич с осени собирался начать писать вторую книгу трилогии о Кавказе. Материалы были собраны, он составлял планы частей и отдельных глав, вынашивал книгу, как вынашивают ребенка. А я носила ребенка в буквальном смысле этого слова и как могла готовилась к знаменательному событию: подшивала пеленки, вязала пушистые, неправдоподобно маленькие чепчики и башмачки.

Юрий Николаевич между делом и, как он говорил, «для собственного удовольствия» писал на основе нартского эпоса сказочную повесть для детей «Сослан-богатырь, его друзья и враги». Материал обжитый и любимый, договорных сроков не было, можно не торопиться. У нас оставалось много свободного времени на прогулки и чтение.

Неподалеку от той дачи, что мы снимали, расположено имение Платона Богдановича Огарева, отца поэта. Старинный желтый дом с белыми колоннами стоял в огромном липовом парке, заглохшие тенистые аллеи спускались к Москве-реке, кое-где белели мраморные статуи, и то, что они были отбитые и грязные, утверждало их древнюю сущность. Мы часто ходили гулять в этот парк и, конечно, говорили об Огареве, вспоминали его стихи. В минувшем веке сюда каждое утро приходил на рассвете лакей из яковлевского дома, что в Староконюшенном переулке, и приносил мальчику Огареву восторженные и наивные письма Герцена…

А по вечерам мы читали вслух «Былое и думы». Высокий накал страстей – любви, дружбы, борьбы, – которым проникнуто каждое слово этой великой книги, волновал нас. Теперь во время дальних прогулок по живописным окрестностям Кунцева, вдоль обрывистых берегов Москвы-реки, мы говорили о Станкевиче и Боткине, о Кетчере и Щепкине, о Белинском и Грановском. Мы подробно проанализировали спор между славянофилами и западниками, отдали должное братьям Киреевским и Самарину, перечитали сочинения Белинского и Аксакова, проштудировали курс лекций, прочитанный Грановским в Московском университете. Мы снова съездили на Воробьевы горы и разыскали место закладки Витбергова храма. Мы очень удивили Федора Васильевича Гладкова, явившись в неурочные часы в Литературный институт, где с благоговением осматривали стены комнаты, в которой тревожной весной 1812 года родился Герцен. Федор Васильевич долго не мог понять, чего мы хотим, а когда понял, то засмеялся и обрадовался.

Из дневника Ю.Н. Либединского:

«22 июня, 9 ч. 20 мин. вечера.

Сегодня в издательстве Тарасенков, Ира, Маша, еще кто-то, – обнаружилось, что только я помню, что это за день. “Скверный день, плохой день…” – твердил Тарасенков. Я ничего не ответил: слишком много гордого, чистого, высокого вызвал из моей души и из души всего народа этот скверный день семь лет тому назад. И то, что вызвано, – еще не выражено, как не выражено и то, что было вызвано к жизни тридцать лет назад…

Жизнь щадит меня, дает мне сроки: ну еще, давай, ну, вырази, скажи…

Я предполагал, что с 1 июня вздохну свободней, но всё время тянутся Нарты, чужие рукописи, снова Нарты и снова рукописи…

Сейчас бесконечный вечер летнего солнцестояния, который мы с Лидой провели в городе. Читаем Герцена “Былое и думы” и от полноты жизни, как в молодости, трудно читать – хочется жить… О, радость жизни взахлеб!»

Хочешь не хочешь, а 15 августа пришлось перебираться в город. Кряхтит грузовик возле ворот, погружены дети, вещи, два кота – Барс и Фырс, – и через полчаса мы в Москве. Надо сказать, вовремя…

«Ночь с 16 на 17 августа.

Лида в родильном доме – только что отвез ее. Страшно, и, что хуже всего, ничего нельзя сделать. Верующие молятся. Кинуться бы и умолять… Ну а что если послать непосредственно – от себя к ней – всю свою душевную энергию? Или тут нужен какой-то невидимый передаточный рычаг?

Еще сегодня (16) я ей диктовал рецензии. Схватки уже начались, а она печатала. Друг мой, друг мой…»

16

«Дорогая Лида! Поздравляю. Спасибо за “крестника”. Сын такого хорошего писателя, как Юра, и такой выдумщицы, как ты, должен быть обязательно актером, художником или поэтом. Хорошо бы поэтом! Целую.

А. Фадеев».

Эту записочку получила я в роддоме вместе с небольшим букетом разноцветных астр. Юрий Николаевич сказал, что Саша улетает за границу и просит передать свои поздравления.

Последнее время с А. Фадеевым мы виделись всё реже. Он часто уезжал и улетал за границу. А когда бывал в Москве, то жил большей частью на даче, в Переделкино, писал второй вариант «Молодой гвардии». Помню, как встретили мы его вскоре после появления в печати статей, критикующих «Молодую гвардию». Юрий Николаевич спросил его:

– Ну, как ты, ничего?

– Ничего… Наверное, всё правильно, но ощущение такое, будто загнали тебе в одно место огромный гвоздь! Начну работать, пройдет. А гвоздь – вот! – И он выразительным жестом показал величину гвоздя.

Юрий Николаевич, не видя его подолгу, скучал и даже немного обижался, что Саша-де забывает старых друзей. Но стоило им встретиться, все обиды словно рукой снимало – подлинная дружба не зависит от того, часто ли видятся люди.

Мне хочется привести здесь одно письмо Юрия Николаевича:

«…Во сне видел Сашу Ф., он сидел на каком-то высоком, но узком сиденье и знаком подозвал меня, чтобы я сел рядом с ним, я сел, он обнял меня своей крепкой рукой, поцеловал в щеку и сказал: “Ты, Юра, напрасно последнее время чинишься со мной: что б ты не подумал, что б кто-то еще не подумал”… Всё это он говорил, передразнивая меня и с живой досадой. Мне были очень приятны его слова, но я чувствовал себя смущенным и завел разговор о “Молодой гвардии”, он ответил мне что-то неясное насчет отбора по классовой борьбе и отбора по принципу социалистической передовитости, который действует теперь, – я проснулся, застав себя за размышлением над этой мыслью…»

А когда через некоторое время мы увиделись с Сашей, он, обняв Юрия Николаевича, вдруг сказал:

– Давно я тебя не видел, что-то ты стал последнее время со мной чиниться. Всё боишься, что кто-то что-то подумает…

Мы с Юрием Николаевичем переглянулись и не могли удержаться от смеха.

– Что же тут смешного? – с недоумением и даже с некоторой обидой спросил Саша.

Юрий Николаевич рассказал ему свой сон. Саша тоже засмеялся и сказал:

– Видишь, значит, я правда так думаю. Не стал бы я являться во сне для того, чтобы соврать, что скучаю по тебе…

Конечно, это была шутка. Но шутки шутками, а существовали более глубокие внутренние причины, которые мешали им видеться часто…

17

«17 декабря 1948 года.

Прошел 50-летний юбилей – так хорошо, как я только мог желать… Присвоение Почетной грамоты от Кабарды, правительственная телеграмма из Осетии. Всё это очень радостно.

…Сегодня с пяти часов не сплю. Разбудил меня Сашка. На душе тревожно. Мало пишу свое, всё чужие рукописи, редактура. Разбросан, не могу добраться до своей главной работы. И вокруг тревожно…»

Вокруг было тревожно. Личные радости и успехи для человека честного и думающего не могли заслонить этой тревоги. В газетах разворачивалась борьба против космополитизма. Что это? Борьба славянофилов и западников? Но зачем эти скобки, раскрывающие псевдонимы? Что случилось? За что арестованы еврейские писатели? В чем они виноваты – добрый насмешник Квитко, мудрец Бергельсон, страстный оратор Перец Маркиш, поэт и философ Самуил Галкин? Погиб Михоэлс…

Я перебираю мысленно эти имена, и память возвращает меня в годы моей юности. Как благодарна я судьбе, что мне пришлось многих из этих людей слышать и видеть!

Разве забудется то волнение, с которым торопились мы по вечерам на Бронную в Еврейский театр, чтобы насладиться игрой великих артистов Михоэлса и Зускинда? И пусть мы не знали языка, на котором шли спектакли, но артисты своей неповторимой игрой ломали языковые преграды, разноязыкий зал замирал в едином порыве благодарности и восхищения, и казалось, ничто не может нарушить этого единства – ведь каждый спектакль, будь то «Король Лир» или «Тевье-молочник», был событием не только еврейской культуры, но культуры русской. Впрочем, тогда мы не думали об этом, просто наслаждались высоким искусством. Кто мог себе представить, что не пройдет и десяти лет, как мы снова придем в этот зал, ныне уже скорбный и траурный, чтобы проводить в последний путь великого Михоэлса? А ведь еще совсем недавно на этой сцене шел прекрасный спектакль «Фрейлах», и в финале звучали музыка и пение, кружились в танце артисты, и зал, стоя, пел вместе с ними. Этот спектакль, поставленный после войны, утверждал победу добра над злом, злом германского фашизма. А теперь не пение, нет, сдержанные рыдания и стенания наполняли зал.

Тьма снова заволакивала землю, теперь уже нашу землю, но мы тогда еще не подозревали о масштабах трагедии, надвигавшейся на всех нас.

А сколько незабываемых часов было проведено над книгами Давида Бергельсона! В 1941 году был впервые переведен на русский язык его роман «После всего», написанный еще в 1913 году и рассказывающий о трагедии интеллигенции, ищущей выхода, понимающей, что в современных условиях она обречена на угасание. Это философский роман, и мы, тогда очень молодые и даже не знавшие имен Бердяева, Федорова, Розанова, Ильина и других философов XX века, находили в нем то, что так необходимо молодости: серьезный и глубокий анализ исторических событий, размышления о чести и достоинстве человека. Впоследствии, читая роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго», я порой ловила себя на том, что многое в нем мне словно бы знакомо, и понимала, что его героев волнуют те же проблемы, стоящие перед интеллигенцией в переломные моменты истории, которые в свое время волновали героев Давида Бергельсона. Да и роман Д. Бергельсона «На Днепре», рассказывающий о событиях начала века, вызывал большой интерес читателей сочетанием точных деталей с глубоким психологизмом характеров и неповторимым мягким юмором.

Назад Дальше