Зеленая лампа (сборник) - Лидия Либединская 36 стр.


И его уверенность в том, что он проживет долго и роман закончит, была так велика, и сам он выглядел настолько здоровым и, смею это написать, – молодым и красивым, что опасение за то, что ему грозит близкая смерть, у меня пропало. Но подходя к вопросу об окончании “Удэге” с точки зрения своего писательского опыта, я знал, я уверен был, что ему со всех точек зрения следует заняться окончанием этой книги, что эта неоконченная эпопея лежит преградой в его творчестве. И что кривить душой? Я не верил в “Черную металлургию”, в то, что он закончит эту книгу. Почему? Впрочем, это неважно. А важно то, что Саша не кончил “Последнего из удэге”, книгу замечательную. Произошло то, чего я больше всего боялся, – этот труд остался неоконченным. Как это произошло?..»

«20 мая Со времени нашей беды прошла неделя. Сегодня я проснулся впервые после беды с ощущением крепости душевной и физической и готовности к работе. “Раны заживают. Они заживают”, – помнится, написано у Бори Левина. Но сознание потери стало, пожалуй, еще больше. Он был лучший из нас, поколенья старых писателей, писателей подлинно революционных традиций. Мне хочется совершить дело большой трудности – написать его образ так, чтобы перебросить к новому поколению литераторов его образ, его опыт, в живой непосредственно художественной форме и с такими же непосредственными размышлениями. Если я буду физически в силах, а сегодня я ощутил это, я это сделаю…»

Юрий Николаевич написал воспоминания о Фадееве для третьего номера альманаха «Литературная Москва», редактором которого был Эммануил Казакевич. Но третий номер света не увидел, не увидели света и воспоминания Либединского. В книге «Современники» опубликована лишь их первая часть, рассказывающая о годах их молодой дружбы, о совместной литературной борьбе тех лет. Вторая часть лежит в Российском государственном архиве литературы и искусства (РГАЛИ).

30

Этой главы не было в моей книге. Я написала ее вскоре после смерти Корнея Ивановича Чуковского. Она так и начиналась: «Еще одно окно погасло в Переделкине…» И все-таки я решаюсь включить ее именно в «Зеленую лампу», потому что представить свою жизнь без Корнея Ивановича не могу…

Мне трудно вспомнить, когда я впервые услышала его имя. Так же, как трудно вспомнить услышанный впервые шум весеннего дождика или первый проблеск новорожденного снега. «Айболит», «Мойдодыр», «Тараканище», «Муха-Цокотуха» – это наши первые слова, наши первые шаги.

А вот Корней Иванович Чуковский – наставник, учитель, советчик – вошел в мою жизнь осенью 1942 года.

В годы войны Центральный дом литераторов – Дом писателей, как его тогда называли, – напоминал вокзал или пересадочный пункт. Здесь редко можно было увидеть несколько дней подряд одних и тех же людей. Во время коротких своих отпусков сюда приходили те, кто воевал на фронтах, и те, кто приезжал ненадолго в Москву из Казани и Чистополя, Ташкента и Свердловска.

Здесь всегда было шумно и приветливо. Шла война, смерть уносила друзей, товарищей. И, увидев друг друга, люди радовались, встреча означала простую и счастливую истину: живы!

Шел сентябрь 1942 года. Войдя в Дубовый зал Дома писателей, я услышала голос, который не узнать было нельзя! Чуковский! Когда-то давно мы с мамой были у него, но навряд ли он запомнил меня. Я подошла к столику и робко поздоровалась. Какова же была моя радость, когда Корней Иванович узнал меня, поднялся навстречу, обнял своей мягкой рукой и усадил возле себя.

– Не уходите, – сказал он. – У меня большое горе: погиб на фронте мой младший сын Боба. Командование Морского флота пошло навстречу моему стариковскому горю и разрешило мне свидание со старшим сыном Николаем, который служит на Балтике. Со дня на день он приедет в Москву… Проводите меня домой, так не хочется одному возвращаться в пустую квартиру…

Квартира, где целый год никто не жил, да еще уезжал второпях и в тревоге, – невеселое зрелище. Всюду что-то разбросано, пыль толстым слоем покрывает мебель. Но когда тебе двадцать лет, управиться с беспорядком дело нехитрое – были бы тряпка и веник. И вот уже в кабинете Корнея Ивановича полный порядок, сам он уютно расположился в вертящемся кресле возле письменного стола, укутав ноги пледом – после жаркого Ташкента московская прохлада кажется настоящим холодом. Я закрыла окно, благо комната уже проветрилась, спустила маскировочные шторы. В комнате сразу стало тихо.

Длинными своими руками, почти не меняя позы, Корней Иванович доставал с полок то одну книгу, то другую, бережно листал и аккуратно ставил на прежнее место. Казалось, что он здоровается с ними.

Я возилась на кухне – варила рис, привезенный Корнеем Ивановичем из Ташкента в белоснежном полотняном мешочке. Вдруг он позвал меня.

– Когда родился Пушкин? – строго спросил Корней Иванович, едва я вошла в кабинет.

– В 1799 году…

– Какого числа?

– 26 мая. По старому стилю… – торопливо добавила я, чувствуя себя, как на экзамене.

– А Лев Толстой?

– В 1828-м…

– Число?

– 28 августа.

– Тургенев?

– Кажется, в 1818-м…

– Кажется? То есть как это кажется?! 28 октября 1818 года. Некрасов?

– Не помню…

Я понимала, что сейчас произойдет что-то ужасное, но что было делать?

И действительно, на лице Корнея Ивановича изобразился брезгливый ужас.

– Не помните? – воскликнул он. – Вы пишете стихи, вы собираетесь, насколько я понимаю, стать профессиональным литератором, даже учитесь в Литературном институте! Вы говорите о том, что больше всего на свете любите русскую литературу. Да знаете ли вы, что литературу нужно любить по-умному! – Он раздельно произнес эти слова. – Или вы не понимаете, что изучение литературы требует такой же точности и тщательности, как изучение математики, химии, физики? Да если вас ночью разбудят, вы обязаны знать ее, как алфавит или таблицу умножения… И не потому, что вам за это поставят отметку в зачетную книжку. Это должно стать потребностью вашей души! Биография писателя и его творчество – неделимы. Нельзя изучать произведения, писать о них исследования и критические статьи, не зная до мельчайших подробностей жизнь писателя. Вы должны чувствовать себя в литературной среде XIX века, как у себя дома! Именно так знает и любит (по-умному!) русскую литературу Юрий Николаевич Тынянов. За это я преклоняюсь перед ним. Вы не знакомы с ним? Этот человек даже обликом своим, складом речи напоминает героев, о которых пишет… А что может быть страшнее полуграмотного литератора?! Вы поняли меня?

Он протянул руку и достал с полки том тургеневских писем, бережно переплетенный в ситец, темно-синий с серыми цветочками.

– Как мало еще изучено всё, что сделал этот человек и писатель! – снова заговорил Корней Иванович. – Возьмите эту книгу, я вам дарю ее! Прочтите внимательно и постарайтесь написать статью. Ну, хотя бы о взаимоотношениях Тургенева и Толстого… Трудно, сложно?! Очень! Не бойтесь, что поначалу получится поверхностно (ведь для этого надо очень много знать, а вы пока ничего не знаете!), будет похоже на школьное сочинение. Печатать вашу статью никто не станет. Для себя напишите. Для себя! – настойчиво повторил он. – И не жалейте времени, не торопитесь. Потом принесете, и мы вместе прочтем. Я буду ругать вас, потому что статья будет наверняка плохая, очень плохая. Может быть, даже накричу. А вы терпите! Терпение и выносливость в судьбе литератора так же необходимы, как талант и трудолюбие… А даты рождений и смертей выучите обязательно. И Добролюбова, и Рылеева, и Тютчева, и Вяземского, от Державина до Блока – я проверю! А теперь, – он легко поднялся с кресла, – идемте ужинать и бегите домой, не то скоро комендантский час, и еще, чего доброго, придется вам из-за меня, старика, ночевать в милиции…

Дома я долго разглядывала (именно разглядывала, а не читала) подаренную мне книгу. Она оказалась вся испещрена пометками Корнея Ивановича – вот уж кто читал ее внимательно! Изданная в 1884 году, книга изрядно пощипана цензурой, и все вычеркнутые места были бережно вписаны карандашом. А на первой странице Корней Иванович написал: «Была у него жажда выслушивать свой голос, быть своим собеседником, кокетничать перед собой…» С трудом разобрав эти полустершиеся строчки, я снова услышала голос Корнея Ивановича и во всей конкретности почувствовала его стремление проникнуть не только в суть творчества писателя, но и в характер.

Книжка эта, которую я храню вот уже тридцать лет, сыграла большую роль в моей жизни, но об этом несколько позже.

…Придя на следующий день к Корнею Ивановичу, я увидела в его кабинете высокого черноволосого человека.

– Познакомьтесь, – сказал Корней Иванович. – Поэт, переводчик, художник Вильгельм Левик. – И продолжал, обращаясь к Левику: – Ваши переводы прекрасны! Если бы Ронсар писал по-русски, он просто не смог бы написать иначе. Прочтите еще раз, прошу вас…

Как передать ощущение чуда, охватившее нас, когда в военной Москве, где плыли за окнами безмолвные аэростаты, а улицы и площади топорщились противотанковыми ежами, вдруг зазвучали великолепные стихи и вечности, и любви! Стихи, созданные четыре столетия назад, пережившие мировые катаклизмы, звучали современно, потому что утверждали неизбежность наступления мира на земле и необходимость борьбы за него: ведь мир – это любовь, красота, счастье…

Как передать ощущение чуда, охватившее нас, когда в военной Москве, где плыли за окнами безмолвные аэростаты, а улицы и площади топорщились противотанковыми ежами, вдруг зазвучали великолепные стихи и вечности, и любви! Стихи, созданные четыре столетия назад, пережившие мировые катаклизмы, звучали современно, потому что утверждали неизбежность наступления мира на земле и необходимость борьбы за него: ведь мир – это любовь, красота, счастье…

Я никогда не забуду взволнованного лица Корнея Ивановича. Он слушал Левика с важностью первооткрывателя, взглядывая на меня гордыми, победительными, влажными глазами: вот, мол, какие еще сокровища хранятся в тайниках искусства!

А когда Левик кончил читать, вдруг сказал неожиданно:

– Собирайтесь, друзья, поедем в Переделкино, должен исполнить наказ Марии Борисовны и поглядеть, что делается на даче.

Был тихий сентябрьский золотистый денек. Листва устилала дорожки. Подходя к даче, Корней Иванович заметно разволновался и, чтобы скрыть волнение, вдруг легкими, быстрыми и огромными шагами не побежал, а проскакал по аллейке, громко напевая:

– А ну, молодежь, можете так? – обратился он ко мне и к Левику.

Нет, угнаться за ним было невозможно!

– Сначала пойдем в сад, я покажу место, где в прошлом году хотел зарыть «Чукоккалу»… – сказал Корней Иванович.

Мы шли по длинной кленовой аллее.

– Вот, кажется, здесь… – Он остановился и пошевелил носком ботинка ворох яркой листвы.

Медленно возвращались мы к даче, где в те дни располагалась воинская часть.

– Всего год прошел, как мы уехали отсюда, – говорил Корней Иванович, – а как всё изменилось! И я совсем другой стал. Как-то там мои книги?

Книги почти все оказались целы. Исчез лишь комплект некрасовского журнала «Современник». На его месте аккуратными рядами стояли экземпляры воинского устава. Молоденький лейтенант что-то смущенно объяснял Корнею Ивановичу.

– Ничего, – не дослушав его, сказал Корней Иванович. – У Блока в восемнадцатом году всё Шахматово сгорело. А он не жалел, только махнул рукой и сказал: «Так надо, поэт ничего не должен иметь…» Кончится война, достанем новый комплект «Современника». – И шутливо откозыряв, обратился к лейтенанту: – Спасибо за порядок в доме! Доложу хозяйке, что всё на местах!

Он взял с полок десятка два старых книг и попросил нас увязать их.

– Пусть дожидаются меня в городе…

И еще один военный вечер запомнился мне. Мы возвращались с Корнеем Ивановичем из консерватории после лекции академика Тарле о международном положении.

Корней Иванович рассказывал мне о Блоке. О том, как проходил с ним вот здесь, вдоль Тверского бульвара в последний приезд Блока в Москву весной 1921 года. О Блоке – человеке земном, грешном, прекрасном. О Блоке-ученом. О его педантичности и аккуратности. О кабинете Блока, о его библиотеке и архиве. О неподкупной честности художника. О бесстрашии блоковской правды. О его болезни. О его смерти. Говорил с такой любовью и болью, словно хотел вложить в мою душу эту свою любовь и боль. И вложил. На всю жизнь вложил…

А потом Чуковский уехал в Ташкент, и мы переписывались. И в письмах та же забота, то же стремление заставить учиться:

«Дорогая Лидочка.

Пишу Вам при свете луны, так как свет у меня внезапно выключили. В моих московских воспоминаниях Вы стоите в стороне от всех лохматым, добрым русским медвежонком, и я рад, что Вы есть на свете… Но – учитесь ли Вы? (Простите за нескромный вопрос.) Ходите ли Вы в институт? Читаете ли материалы по Тургеневу? Я не сомневаюсь, что материалы Вас увлекли, но что Вы с ними сделали? Удалось ли Вам использовать их? Добыли ли новые? Хватило ли у Вас времени и терпения возиться с этими архивными прелестями? А что Вы сделали с Машенькой? Отправили ли ее в Алма-Ату? Всё же, я думаю, в конце концов это самое лучшее. Грозна будет московская зима. У меня есть своя Машенька, и зовут ее – Коля. Он сейчас в Кронштадте, и у меня болит о нем стариковское сердце. Пишет ли он Вам?

Луна зашла за облака, и мне еще труднее стало писать.

Целую Вас. Написали ли Вы новые стихи? Пошлите мне и Коле. Почтительно приветствую Машеньку.

Ваш Чуковский».

«Милая Лидочка! Мы 17-го выезжаем в Москву. Мария Борисовна, Женечка и я. Рад, что увижу Вас и Машу. Надеюсь повидаться с Колей – но удастся ли? В Москве холод, а у нас декабрь – январь – солнце, свежая трава, люди ходят без пальто, я сплю при открытом окне. Приходите на ул. Горького. Не знаете ли, как ее утеплить? Воображаю, какой там холодище.

Я свою сказку всю переделал, хочется почитать Вам. Привет Юрию Николаевичу. Приносите все свои стихи и статью о Тургеневе.

Ваш К. Ч.»

Статью о Тургеневе я не принесла, потому что не сумела ее написать. Но спустя двадцать лет я принесла статью о Герцене – предисловие и послесловие к главам из книги «Былое и думы», выпущенным издательством «Детская литература». Это была моя первая самостоятельная работа для печати, и прежде, чем показать ее в редакции, я решила отдать ее на суд самому строгому и самому дорогому судье – Корнею Ивановичу Чуковскому.

– Почему о Герцене? – удивленно спросил меня Корней Иванович.

– А помните книгу, которую вы мне подарили тогда, в сорок втором году?

– Но это были письма Тургенева…

– Да. Но первое письмо, которое открывает книгу, адресовано Грановскому, и начинается оно словами… Я наизусть помню… «Нас постигло великое несчастье, Грановский. Едва могу собраться с мыслями писать. Мы потеряли человека, которого мы любили, в кого верили, кто был нашей гордостью и надеждою… 24 июня в Нови скончался Станкевич…»

До этого я почти ничего не знала о Станкевиче и Грановском, но ведь для того, чтобы заниматься Тургеневым, надо знать всё о тех людях, с которыми он встречался, которых любил. И признаюсь честно, эти люди заслонили для меня Тургенева. Ну, а когда добралась до Герцена, то поняла, что этим человеком, его книгами можно и должно заниматься всю жизнь. А сороковые годы в Москве! Я не знаю страницы прекраснее в истории русской литературы и русского общества. Право, я бы с радостью отдала двадцать лет жизни за то, чтобы хоть на три дня очутиться в Москве того времени, побывать в мезонине на Сивцевом Вражке у Герцена, на «Трубе» у Грановского…

Нет, я не говорила тогда так внятно, потому что очень волновалась, но Корней Иванович терпеливо слушал меня.

Конечно, мне стало совестно отнимать у него время, ведь Корнею Ивановичу было тогда уже восемьдесят лет! Я попросила разрешения оставить статью и приехать за ней, когда это будет удобно Корнею Ивановичу. Но он не отпустил меня, провел в свой переделкинский кабинет, который памятен всем, кто хоть раз побывал там, сел со мной за стол и стал фразу за фразой читать статью.

Он потратил на меня целый день. Целый день своего драгоценного времени! Мы вместе обедали, потом гуляли, потом снова принимались за чтение. Ни одна лекция, ни один учебник на свете не могли мне дать столько, сколько этот яркий зимний день, проведенный с Чуковским.

Вот он прочел длинную фразу, и на лице его явное удовлетворение.

– Молодец! – говорит он. – Я всё ждал, как вы вывернете фразу. Хорошо! Фраза у вас, точно кошка: как ни швырни, становится на все четыре лапы.

От счастья и гордости у меня перехватывает дыхание.

И вдруг…

– «Они бросились друг к другу, как братья после долгой разлуки», – читает Корней Иванович и, прервав чтение, строго смотрит на меня. – Вы это видели? – спрашивает он брезгливо.

– Что? – не понимаю я.

– Как братья кидаются друг к другу после долгой разлуки:

– Нет… – смущенно отвечаю я.

– Так зачем же вы это пишете?! Никогда не пишите того, что сами не пережили. Может, вы еще напишете: «Толпа гудит, как потревоженный улей»? – Он явно сердится. – Или так: «Прижалась лбом к холодному стеклу». Почему-то считается, что когда героиня взволнованна, она обязательно прижимается лбом к холодному стеклу. Вранье! Если человеку плохо, его знобит, и он скорее сядет в горячую ванну или положит к ногам грелку. А то вдруг – лбом к холодному стеклу…

Порой мы отвлекались от статьи и просто говорили о Герцене и Огареве, о Сатине, Кетчере, Грановском, Станкевиче, о сложных и трудных их отношениях. Говорили о Наталье Александровне Герцен, о Тучковой-Огаревой, о Мальвиде Мейзенбург. О Тате и Саше Герцен, о трагической судьбе младшей дочери Герцена – Лизы. Мы говорили о них так, как говорят об очень дорогих людях, которым надо помочь, которых можно пожалеть и предостеречь…

– Ну вот и посплетничали! – улыбался Корней Иванович, и мы снова возвращались к чтению.

Уходила я вечером. Пока я одевалась внизу в прихожей, Корней Иванович стоял на верхней площадке, веселый, в узорчатом вязаном свитере. Чуть покачиваясь, то поднимаясь на носки, то опускаясь, он напутствовал меня:

– Смело несите свою статью в редакцию. Обязательно смело! Приучайтесь ходить по редакциям! Это тоже надо уметь, если решил стать литератором! – Он засмеялся и добавил не то грустно, не то насмешливо: – А я уж и не припомню, когда я впервые пришел в редакцию… Да, Лидочка, когда я начинал печататься, я был самый молодой среди литераторов, а теперь я самый старый! В России надо жить долго – это интересно!

Назад Дальше